Валентайн — страница 3 из 44

четыре, Эйми Джо. В ту пору я не считала, что ребенку полезно частенько проигрывать в карты, особенно девочке. Теперь я думаю иначе.

Мы слушали проповедь пастора Роба о вреде десегрегации: все равно что запереть в сарае корову с пумой и опоссумом, а потом удивляться, что кто-то съеден.

Что это значит? – спросила меня дочь. Она вытащила карту из колоды, посмотрела на неё и выложила свои на стол. Я выиграла, сказала она.

Тебе про это, маленькая, не надо знать, сказала я. Ты должна сказать: джин. Дочери было девять лет – не намного меньше, чем незнакомой девочке, которая сейчас стояла перед тяжелой дверью, ждала, когда я ей открою, помогу.

Было одиннадцать часов – хорошо помню, потому что дьякон, такой из суровых, которые не признают никакого веселья, читал заключительную молитву. Думаю, ни один серьезный баптист не одобрил бы, что мы играем в карты, слушая церковную службу по радио, – но что было, то было. После одиннадцати нефтяные сводки, потом – с рынков скота. В тот месяц, если хочешь хороших новостей, слушаешь о новых буровых вышках. Если захотела сесть в мягкое кресло и вволю поплакать – слушай о рынке скота.

Девочка постучала в дверь – два коротких крепких стука, мы даже вздрогнули. Когда стукнула в третий раз, дверь задрожала. Дверь была новая, дубовая, мореная под красное дерево. Две недели назад Роберт заказал её из Лаббока после очередного нашего спора: переезжать ли нам в город. Старый спор. Он считал, что мы слишком далеко от города, тем более на подходе второй ребенок и начинается нефтяной бум. Здесь всё разворачивается, буровики разъезжают по нашей земле. Не место для женщин и девочек. Но спор сделался злым, наговорили друг другу всякого. С угрозами, я бы даже сказала.

Конечно, мне надоело смотреть, как носятся по нашей земле грузовики, надоела вонь – смесь тухлых яиц с бензином, надоело беспокоиться, что какой-нибудь раздолбай забудет закрыть за собой ворота, и какой-нибудь наш бык выйдет на шоссе, или «Тексако» будет сливать сточные воды в необлицованную яму, которую вырыли слишком близко к нашему колодцу. Но я люблю наш дом, его построил пятьдесят лет назад дед Роберта, понемногу возя известняк с холмов Хилл-Кантри. Люблю птиц, которые садятся здесь осенью по пути в Мексику или Южную Америку и весной, на обратном пути. Если бы переехали в город, скучала бы по паре горлиц, которые гнездятся у нас под верандой, и по пустельгам, которые носятся в нескольких футах над землей, хлопая крыльями, и вдруг бросаются вниз, чтобы схватить змею; по небу, разгорающемуся буйно два раза в день. Скучала бы по тишине, по ночному небу, ничем не тревожимому, – только изредка красным или голубым заревом, когда вспыхивает попутный газ.

Нет, мой дом здесь, сказала я ему. Никуда я не поеду.

В какой-то момент я ударила Роберта в грудь, чего никогда не делала. Он не мог ответить, я была беременна, но заехать в дверь кулаком три-четыре раза – это за ним не стало. Теперь у меня новая входная дверь, а Эйми Джо, за то, что лежала в постели и слушала, как мы кричим друг на друга в кухне, получила новый велосипедик «Хаффи» с белой корзинкой и розовыми кистями на руле.

Мы услышали три громких стука, и Эйми сказала: кто это? После, когда подумала об этом, когда увидела, как избита Глория, удивлялась, откуда у неё силы взялись так постучать, что тяжелая дубовая дверь затряслась. Я встала из кресла. Гостей мы не ждали. Никто в такую даль не поедет без звонка – даже свидетели Иеговы или адвентисты. И не слышно было, чтобы подъехал грузовик или легковая. Я нагнулась и подняла бейсбольную биту – Эйми оставила её у моего кресла. Сиди тут, сказала ей, сейчас вернусь.

Открыла дверь, ветерок поднял мух с её волос, с лица, с ран на руках, на ступнях, и у меня подкатило к горлу. Господи боже, подумала я и посмотрела на нашу дорожку перед домом и дальше на подъездную дорогу. Никого, кроме шумной стаи канадских журавлей, зимовавших у нашей цистерны.

Глория Рамирес стояла у меня на веранде, качалась, как тощий пьяница, – вид такой, словно только что выползла из фильма ужасов. Под обоими глазами синяки, один совсем заплыл. Щеки, лоб, локти исцарапаны в кровь, все ноги в жутких ссадинах. Я покрепче сжала биту и крикнула дочке: Эйми Джо Уайтхед, беги в мою спальню, возьми из стенного шкафа Старую Даму и живо сюда. Правильно неси.

Слышно было, как она бежит по дому, и я ей крикнула, чтобы не бежала с винтовкой в руках. Когда она подошла, я стала между ней и этой чужой на веранде. Я протянула руку назад, чтобы взять у дочери мой старый родной винчестер. Я назвала винтовку Старой Дамой – её мне подарила бабушка на пятнадцатилетие.

Что там, мама, гремучая змея? Койот?

Я сказала: тихо, беги на кухню, звони шерифу. Пусть пришлет «Скорую помощь». И вот что, Эйми, я сказала, не сводя глаз с этой девочки в дверях, к окнам не подходи – изобью до полусмерти.

Ни разу я не ударила дочь, ни разу. Меня били в детстве, и я поклялась, что своих детей никогда не ударю. Но в это утро я пообещала серьезно, и, думаю, Эйми поверила. Ни слова не говоря, повернулась и убежала на кухню.

Я опять посмотрела на девочку, потом окинула взглядом равнину. Она такая плоская, что подкрасться к тебе невозможно, такая плоская, что виден мужнин пикап у водяной цистерны – далеко, до него не докричишься. Едешь миля за милей, и ни поворота, ни взгорка, даже самого маленького. Я шагнула на веранду. Никого не видно, кто хотел бы причинить нам зло, но и никого, кто захотел бы нам помочь.

И тут, впервые с тех пор, как поселились на земле родителей Роберта, мне захотелось очутиться где-нибудь в другом месте. Десять лет я стереглась змей, песчаных бурь, смерчей. Когда койот задушил мою курицу и тащил по двору, я его застрелила. Когда пошла наливать ванночку для Эйми и увидела в ней скорпиона – наступила на него. Когда гремучая змея свернулась под бельевой веревкой или рядом с велосипедиком Эйми, я убила её мотыгой. Кажется, каждый день или стреляла в кого-то, или рубила на части, или сыпала яд в чью-то нору. И без конца избавлялась от трупов.

Представьте: стою на веранде, одной рукой придерживаю живот, другой опираюсь на Старую Даму, как на костыль, а сама пытаюсь вспомнить, чем завтракала, – чашка «Фолджерса»[1], ломоть холодного бекона и украдкой сигарета, когда пошла в сарай собирать яйца. Живот, представьте, выворачивается наизнанку, когда наклоняюсь к чужой девочке на моей веранде, когда сглатываю соль изо рта, когда говорю: Ты откуда, детка? Из Одессы?

Представьте: она слышит название своего города, и какие-то чары спадают с неё. Трет глаза и морщится. Начинает говорить, слова шершавые, словно песок задувает в дверь.

Можно мне воды? Моя мама Альма Рамирес. Она работает в ночную, сейчас уже, наверное, дома.

Как тебя зовут?

Глори. Можно мне воды холодной?

Представьте: спрашивает, как будто о моей грядке с окрой, без интереса, и этот ужас, прячущийся за безразличием, вырвал что-то из меня, выпустил наружу. Через несколько лет, когда увижу, что дочь достаточно взрослая, расскажу ей, как у меня схватило живот внизу, стянуло холодом, словно там лед. В ушах загудело, ровно, тихо поначалу, потом всё громче, и вспомнились какие-то строчки стихов, которые читала в школе, зимой, перед тем как бросила учебу и вышла за Роберта, – «Жужжала муха надо мной… когда я умерла…»[2] и эти несколько жалких судорожных, холодных секунд, пока он не толкнулся в животе, я думала, что теряю ребенка. В глазах помутилось, и вспомнился другой стих, случайный, ни с чем не связанный. Странно: вспоминать сейчас стихи, если ни разу в голове не мелькнули за все эти годы, с тех пор как стала взрослой женщиной, женой и матерью, – а тут вспомнилось: «Этот час, как свинец… Запомнит, кто переживет»[3].

Я выпрямилась, помотала головой, словно это могло прояснить, что передо мной происходит, стереть это страшное явление ребенка и ужасы, которые она перенесла, словно я могла вернуться в комнату и сказать дочери, это просто ветер, детка. Не обращай внимания, сегодня он не по нашу голову. Хочешь еще партию в джин? Хочешь, научу тебя в техасский покер?

Но только оперлась тяжело на ружье, а другой рукой взялась за живот. И сказала ей: сейчас принесу тебе стакан воды, а потом позвоним твоей маме.

Девочка тихо переступила с ноги на ногу, вокруг лица и волос возник ореол из пыли. На несколько мгновений она сделалась пыльным облаком, песчаной бурей, просящей помощи, ветром, молящим о милости. Рука моя сама потянулась к ней, другая за спиной прислонила винтовку к косяку. Девочка сильно наклонилась вбок – тростинка на ветру – и, когда я повернулась обнять её, чтобы не упала с веранды или самой чтобы не упасть, – так никогда этого и не пойму, – она чуть кивнула. Пыль затянула небо за её головой.

Пикап свернул с большой дороги и ехал к нашему дому. Когда проезжал мимо нашего почтового ящика, вдруг резко свернул, как будто водитель отвлекся на перепела, перебегавшего дорогу. Машину занесло к нашему баку, но он выровнялся и продолжал ехать. До него было чуть больше мили, ехал не торопясь, подымая за собой облако рыжей пыли. Кто бы он ни был, он ехал так, как будто точно знал, куда едет, и не торопился туда попасть.

* * *

Вот какие были мои ошибки. Когда увидела, что едет к нам грузовичок, я не позволила девочке обернуться, посмотреть назад, поэтому не могла спросить: Ты видела эту машину раньше? Это он?

Нет, я загнала её в дом, дала стакан ледяной воды. Сказала ей: пей медленно, а то вырвет. Девочка тихо повторяла: Хочу к маме. Хочу к маме. Хочу к маме. Эйми Джо вошла в кухню, услышала это, и глаза у неё сделались величиной с серебряный доллар.

Я съела пару соленых крекеров, выпила стакан воды, потом над кухонной раковиной стала мыть лицо, мыла, пока не включился насос и раковина не наполнилась запахом серы. Сидите тут, сказала им. Выйду на двор кое с чем разобраться. Вернусь – позвоним твоей маме.