Валентин Распутин — страница 28 из 95

— А мы в тот день на покос ходили, — вспомнила Настя. — Ты был тогда, нет ли? — повернулась она к Николаю.

— А кто с тобой, интересно, ещё был, если не я? Может, Стёпка-казак на нашу корову косил?

— А, был, был. Туда утром ушли — всё ничего, обратно к речке подбегаем — батюшки вы мои! — это что ж такое на белом свете деется! Мостик через речку сорвало, он, голубчик, посерёдке плавает, а вода по траве — ш-ш-ш — так и шумит, так и шумит. Как домой попадать? Полезли мы опять в гору. Далеко-о пришлось обходить, до старой верховской дороги дошли — нигде больше не перебраться. Бегу и боюсь: а ну как всё на свете этой водой затопило — и старую деревню, и новую. Он, — на Николая, — на меня кричит: дура да дура. А что дура? Ежели никогда такого не бывало, поневоле испугаешься. Откуда что знаешь? Долго ли ошибиться, кто эту воду пускал. Потом её разве остановишь? А там ребятишки — конечно, сердце не на месте. В потёмках уж на поле выскочили — слава Богу, живы наши избёнки, стоят. А там, где старая деревня была, вода блестит».

И сам писатель, которому было так понятно и близко потрясение родных людей, тоже не мог оправиться от потери — ушли в чёрную темь отчее село, могилы бабушек и дедушек, близкие с детства тропинки, лесные лужайки, приречный песок. Ушла такая часть прошлой жизни, без которой будто осиротела душа, затмились вековая любовь и надежда. Рассказчик говорит о своём герое:

«Виктор никак не мог привыкнуть к тому, что он уже приехал, ему казалось, будто он всё ещё в дороге и остановился где-то неподалёку от родной деревни… Он был рядом и всё-таки в стороне, и там, где он теперь находился, висело другое небо — однобокое и неровное, сильно смещённое в один край над водой; лежала другая земля, в редкие сокровенные минуты напоминающая ту, на которой он рос, и всё же чужая и неясная; гнулись под небом другие горизонты и стояло в центре всего этого другое село — большое, пёстрое и шумное. Он готов был поверить, что приехал сюда не вовремя — или слишком поздно, или рано, но не в свой час, затерявшийся неизвестно где по ту или другую сторону от этих дней».

Мы понимаем, что потеря эта не просто житейская, потеря эта духовная: погибшее богатство имело отношение к народной судьбе, к истории малой и большой родины. Недаром же в другом месте повести автор заметил, откуда, из каких глубин пришла красота его края и для каких сиюминутных выгод цивилизации она погублена:

«Не витал в поднебесье над этими многими водами чистый и ветхий дух тайны, заставляющий в детском изумлении перед красотой вопрошать ежедневно и ежечасно: как, зачем, с каких пор, откуда это взялось и продолжает браться? Перестала трепетно и пламенно, обмирая от глубины, биться душа над пропастью времени, и ушло, закрылось прочной крышкой ощущение вечности. Всё здесь было понятно — и как, и зачем, и с каких пор, и с какой целью».

От этой повести было уже недалеко до «Прощания с Матёрой»: осознание нравственных потерь, которые несёт с собой рациональный век, было выражено в новом произведении с потрясающей исповедальностью и художественной мощью.

А что касается места повести «Вниз и вверх по течению» в творчестве сибиряка, то Виктор Астафьев заметил: «Завершив очень важный начальный этап в работе, он (В. Распутин. — А. Р.) как бы отошёл чуть в сторону, чтобы взглянуть на ту дорогу, какую он сам себе торил, да и поразмыслить о дальнейшей своей судьбе, стало быть, и о судьбе родной земли».

Глава восьмая«НАПИСАЛ ЧТО-ТО ПОТРЯСАЮЩЕЕ…»

«Ой, дадут Вале за повесть…»

Новая публикация Валентина Распутина в журнале «Наш современник» — повесть «Живи и помни» — появилась осенью 1974 года. Бывают в спокойной, размеренной жизни события необыкновенные, никем не ожидаемые, вроде взрыва или пожара поблизости, на глазах у всех. В привычном течении тогдашней литературы появление распутинской повести напоминало этот неожиданный взрыв. «Как, — думалось одним, — молодой, не воевавший человек насмелился писать о войне?» «За что он взялся, очертя голову? — удивлялись другие. — Рассказать о дезертире… На это даже писатели-фронтовики не отваживались».

Виктор Астафьев, которому никто бы не отказал в художнической смелости, так выразил своё впечатление от повести в письме Валентину Курбатову:

«Валя Распутин написал что-то совершенно не поддающееся моему разуму, что-то потрясающее по мастерству, проникновению в душу человека, по языку и той огромной задаче, которую он взвалил на себя и на своих героев повести „Живи и помни“. И вот что страшно: привыкшие к упрощению, к отдельному восприятию жизни и литературы и приучившие к этому общество, неустойчивое, склизкое, всё время как бы пытающееся заняться фигурным катанием на самодельных коньках-колодках (которые мы оковывали отожжённой проволокой), оно, это общество, вместе со своими „мыслителями“ не готово к такого рода литературе. Война — понятно; победили — ясно; хорошие и плохие люди были — определённо; хороших больше, чем плохих, — неоспоримо; но вот наступила пора, и она не могла не наступить — как победили? Чего стоила нам эта победа? Что сделала она с людьми? Что, наконец, такое война, да ещё современная? И самое главное — что такое хороший и плохой человек?..

Ой, дадут они Вале Распутину за повесть! Он не просто палец, а всю руку до локтя запустил в болячку, которая была когда-то раной, но сверху чуть зарубцевалась, а под рубцом гной, осколки, госпитальные нитки и закаменевшие слёзы…»

Можно привести и мнение другого фронтовика, Константина Симонова, много написавшего в стихах и прозе о Великой Отечественной войне. По свидетельству одного из мемуаристов, он с одобрением отозвался о повести молодого прозаика:

«„Живи и помни“ — замечательная книга. Очень сильная книга, хотя, я знаю, нашлись люди — мол, о чём он пишет? О ком? О дезертире? Неважно, с какого боку подошёл человек, если — правда. Правда — она одна. А это мы, писатели, с разных сторон к ней идём. Много-много хороших книг появляется о войне, о мужестве наших людей, о муках наших, и это правильно».

Много позже, в начале двухтысячных годов, Валентин Распутин в нашей беседе, которая упоминалась выше, уже спокойно объяснил, как он смотрит на это давнишнее своё произведение и — отчасти — почему тогда оно вызвало такой интерес:

«О повести „Живи и помни“ немало говорилось. Понимаешь, тогда наступило время нового осмысления многого в нашей жизни. Религии, например. Да и нравственности. Герой повести — дезертир. Дезертирство приравнивалось к предательству, никаких оправданий не принималось. Я тоже не оправдываю Андрея Гуськова, но я всё-таки пытаюсь понять его. Почему он, провоевав достаточно долго и хорошо, решился на дезертирство? Это привело к трагическим последствиям не только для него самого, но и для жены Настёны, для будущего их ребёнка, которого они так ждали и которым можно было как-то оправдать свой поступок. Нередко трактуют эту повесть как оправдание дезертира. Нет, это не оправдание. Кара, которая выпала на долю Гуськова, — это наказание, жестокое наказание. Страшней его не может и быть: всё, чем могла продолжаться жизнь Андрея, Настёны и их первенца, Гуськов уничтожает своим дезертирством».

Напомню, что после тяжёлого ранения и лечения в новосибирском госпитале Андрей был уверен, что ему дадут краткосрочный отпуск домой, благо что дом рядом, в той же Сибири. Но отпуска не дали. И тогда Гуськов решил хоть на минутку заскочить к семье. Пусть потом накажут — за счастливое свидание после трёх лет войны он готов был нести самое строгое наказание. Солдат вскочил в поезд, идущий на восток. Но уже в Иркутске, за пятьсот вёрст до родного села, понял, что не успеет обернуться. Клеймо труса и дезертира теперь пристало к нему…

«— Но как, как ты насмелился? — вырвалось у Настёны. — Это ж непросто. Как у тебя духу хватило?

— Не знаю, — не сразу ответил он, и Настёна почувствовала, что он не прикидывается, не выдумывает. — Невмоготу стало. Дышать нечем было — до того захотелось увидеть вас. Оттуда, с фронта, конечно, не побежал бы. Тут показалось вроде рядом. А где ж рядом? Ехал, ехал… до части скорей доехать. Я ж не с целью побежал. Потом вижу: куда ж ворочаться? На смерть. Лучше здесь помереть. Что теперь говорить! Свинья грязи найдёт».

И всё же едва ли кто возразит, если сказать о повести: она пронизана чувством сострадания. Чувством сострадания не только к Настёне, к отцу и матери Андрея Гуськова, но и к нему самому. Может быть, это чувство к солдату автор, а вслед за ним и мы, испытывает потому, что за неожиданную «слабину», которую допустил Андрей, казнит себя прежде всего он сам? Гуськов сознаёт свою тяжкую вину, он безоговорочно признаёт, что за своё дезертирство заслуживает смерти, он внутренне готов к справедливой каре. Да, собственно, эта кара уже и наступила. О ней он с холодным рассудком говорит Настёне:

«— Нет, это не прощают. За это, если бы можно было расстреливать, а после сызнова подымать, расстреливали бы по три раза. Чтоб другим неповадно было. Моя судьба известная, и нечего теперь о ней хлопотать. Я шёл и думал: приду, погляжу на Настёну, попрошу прощенья, что сломал ей жизнь, что гнул без нужды да изгалялся, когда можно было жить. И правда — чего не жилось? Молодые, здоровые, всем, как нарочно, друг под друга подогнанные. Живи да радуйся. Нет, надо было каприз показывать, власть держать. Вот дурость-то. И сам же понимал, что дурость, не совсем ведь остолоп, понятье какое-то есть, а остановиться не мог. Казалось как: успеем, наживёмся, налюбимся — век большой. Вот и успели. Думаю, приду, покажусь Настёне на глаза, покаюсь, чтоб извергом в памяти не остался, погляжу со сторонки на отца, на мать, и головой в сугроб. Зверушки постараются: приберут, почистят. А уж чтоб вот так с тобой быть — и не надеялся, не смел. Это-то за что мне привалило? За одно за это, если б жить не вспохват, я должен тебя на руках носить…

Настёна подумала, что надо бы вскинуться, обидеться, но двигаться почему-то не хотелось, слова не отделялись из одной общей тяжести, и она промолчала. Он помедлил, подождав, и продолжал: