Валентин Распутин — страница 70 из 95

В целом понять тревогу критика, — что художник растрачивает свой дар на посторонние, «суетные» вещи, — можно. Что же касается конкретных дел, то, думается, Курбатов во многом выдавал кажущееся за действительное. Распутин обещал выйти из каких-то организаций, использующих его? С такими организациями он изначально не имел дела. И не такой Валентин Григорьевич человек, чтобы сегодня входить в какую-то организацию, а завтра выходить из неё. «Воли не хватает на разрыв»? Это у других писателей воли (или своеволия) было с избытком, чтобы выйти, например, из редколлегии журнала «Наш современник» и побрататься с подписантами расстрельного «Письма 42-х». А Распутин неизменно сохранял верность тому, что он утверждал вчера и утверждает сегодня. С «бойкими говорунами» в Союзе писателей он, возможно, и оказывался рядом, но с «искателями власти» — никогда. «Знает, что лучшего знамени у них, кроме него, не будет — и не уходит»? Это уже о каком-то другом человеке, а не о Распутине.

Что касается слов Распутина о том, будто он ничего не пишет, то это скорее голос скромности, всегдашний голос Валентина Григорьевича. В 1994-м, то есть спустя год с небольшим после письма Курбатова, издательство «Письмена» (созданное мной незадолго до этого в Иркутске) выпустило упоминаемую выше книгу писателя «Россия: дни и времена». В ней, наряду с уже публиковавшимися очерками о Сергии Радонежском, о религиозном расколе в России, о 1000-летии Крещения Руси, были напечатаны новые публицистические работы Распутина, глубокие по осмыслению гибельного времени и обжигающе страстные: «Россия уходит у нас из-под ног», «После событий, накануне событий», «Так создадим же течение встречное», «Что дальше, братья-славяне?» и др. А через три года, к шестидесятилетию писателя, мы вместе с московским издательством «Голос» выпустили сборник новых рассказов Распутина «В ту же землю» — книгу, которую по художественной силе, высокой скорби и любви к разорённому отечеству и сравнить в современной русской литературе не с чем.

Истины ради

Ещё несколько слов о житейском и творческом сближении и отторжении двух выдающихся художников — Виктора Астафьева и Валентина Распутина. Меньше всего хотелось бы судить об этом легковесно: вот, мол, до девяностого года оба душевно общались, ездили друг к другу, во всех начинаниях — и писательских, и общественных — были заодно, с любовью и печатно и устно отзывались о новых произведениях друг друга, но пришло судьбоносное для России время — и разошлись, потому что взглянули на перемены каждый по-своему и оценили совсем по-разному. Нет, здесь необходимо попытаться постигнуть духовный опыт того и другого, пройденный ими путь, понимание каждым высшей правды или хотя бы подступиться к этому…

То, что Виктор Петрович до девяностых годов любовался талантом Распутина, высоко ценил его, видно из одного (но не единственного) по-отцовски пронзительного астафьевского признания:

«Я же горжусь тем, что моя родная Сибирь, реализуя свой могучий потенциал, вложила всё лучшее, что в нём накопилось, в достойное дитя своё, во вместительное и мужественное сердце. Насколько хватит его, этого сердца, тихо любящего и могуче бьющегося в борьбе за лучшее в нас, за чистоту душ и помыслов наших, за спасение земли нашей, в особенности за родной Сибирский край? Хотелось бы, чтоб хватило сил и сердца большого художника как можно надольше. Всегда помню и никогда уже не забуду его глаза. Что-то недоречённое, недовыраженное таится в глубине их. Какая-то постоянная, бездонная грусть светится во взгляде, будто постиг он или приблизился к постижению неведомого ещё людям страдания и готов пострадать за них и покаяться, облегчить их долю и жизнь, принявши боль земную, все тяготы человеческие на себя».

Валентин Курбатов, который сохранял с Астафьевым дружбу до самой его кончины в 2001 году, заметил в записках, относящихся к июлю 2009-го:

«Вечером говорили с Валентином (Распутиным. — А. Р.) и о Викторе Петровиче. Я объясняю, почему отказался писать о нём в серии „ЖЗЛ“. Не подыму — столько в нём сошлось: зло и свет, счастье и честолюбие, детство и ожесточение. Валентин хвалит Носова: надо было жить, как Носов, — вот цельность: что дальше, то чище и светлее. Я ему: вот и с тебя только икону писать. А там, у Астафьева-то — жизнь, там клубок, там человек, и если его так прочитать (как человека во всей греховности и свете), то всякий, глядя на эту страшную полноту и бесстрашие, что-то начнёт понимать и в себе — что можно, что нельзя. Что мы воспитаны старым механизмом литературы и „подчищенным“ характером, а вот теперь человек выказал себя без оглядки (только что вышла у Сапронова смутившая многих обширная переписка Астафьева „Нет мне ответа…“), и его надо увидеть во всей „высказанности“ — и понять, и простить. Или не простить, но знать за собой право этого непрощения и обязанность преодолеть это в себе и в нём, благодаря его за ужас примера, словно тот в жертву себя принёс, чтобы ты мог глядеть на него „сверху“, не боялся быть человеком, чтобы потом ты боялся быть им, потому что там бездна, для „выравнивания“ или „засыпания“ которой приходил Христос».

В октябре трагического 1993 года Курбатов честно написал Астафьеву:

«Сразу (чтобы не мучиться самым тяжёлым) — я был очень расстроен, увидев Вашу подпись под категорическим призывом Черниченко и Нуйкина „разогнать, остановить, прекратить“[36]. Так русские литераторы ещё не разговаривали. Это уж, простите, от холопства, которое успело процвести в наших новодельных демократах, от привычки решать вопросы райкомовскими способами. Судя по тому, что Ваша подпись вопреки алфавитным ранжирам явилась за г-ном Чулаки, Вас „приписали“ простой телефонной просьбой. Но понимание случайности не избавляет от горечи. Хотел не говорить об этом, но осталась бы заноза умолчания, так что уж лучше начистоту».

Астафьев никак не отреагировал на этот упрёк в следующих письмах. Но в феврале 1994 года уже без прежнего раздражения, окрашивавшего его жестокие слова о русском народе, высказался в письме Курбатову о газетном выступлении Распутина на эту тему:

«Валентин Григорьевич вон в „Правде“ обвинил меня в том, что я оторвался от народа. От какого? Что касается „моего народа“, то лишь в прошлом году я был на восьми похоронах, в том числе и тёти Дуни Федорихи, которую ты видел. Двоих из восьми сбило машинами, остальные тоже по-всякому кончили свои дни, только старухи умирают своей смертью. Я бы рад от этого народа оторваться, да куда мне? Сил не хватит. И поздно, и места мне в другом месте нету, да и ведь страдаю я муками этого народа. Ну, ничего, чувство моё сильнее яви, и я закончу роман, а тогда уж судите меня, подсудимые и больные, как Вам хочется».

Это благородное признание страдающего сердца. И Распутин слышал его, не потому, что кто-то прочитал ему эти строки, а потому, что хорошо представлял себе нравственное самочувствие старшего собрата в жуткие, убийственные времена. И помнил творческие заслуги Астафьева и не позволял преуменьшать их. Именно в 1994 году Валентин Григорьевич говорил с трибуны писательского съезда:

«…ещё десять лет назад не было в России более сильных людей, чем писатели. Общество с удовольствием позволяло себе смеяться над политическими вождями, не доверяло учёным, с тревогой наблюдало явившееся из „образованщины“ национальное перерождение технической интеллигенции. Но кто, вспомним, позволил бы себе усомниться в искренности Фёдора Абрамова, Сергея Залыгина, Юрия Бондарева, Виктора Астафьева, Василия Белова и других, бывших воистину народными писателями, к слову которых жадно прислушивались? Доверие и уважение к ним заставляло считаться с ними и на верхах».

Вместе с тем продолжение этой речи, может быть, вызвано, помимо прочего, и резкими высказываниями Виктора Петровича о народе:

«…без проклятий, срывающихся из уст нашего брата, не обходится теперь. Упаси нас, Господи, когда-нибудь повторить их, какие бы картины ни готовила нам судьба. Ибо откуда же у самого „дурного“ в мире народа самое чистое слово и самый нежный звук, откуда у него, духовно нищего, великое созвездие святых? Да и откуда мы сами, как не из души и тела его, из его страданий и язв? Это „апрельская“ (читай либеральная — от названия общества „Апрель“. — А. Р.) литература может сослаться на своё инородное происхождение, оттого и невыносим ей русский дух, а наш-то брат с какой стати кидается на то, из чего он вылепился?»

Девяностые годы для Астафьева — время неимоверной, надсадной работы над романом «Прокляты и убиты». А между этим главным делом он успевал ещё написать то повесть, то рассказ, то страницы «Затесей». Но и тогда находил возможность прочесть книжную или журнальную новинку. Впечатление такое, что за работой близких ему писателей (пусть близких вчера!) он следил неотрывно. Во всяком случае, Распутина не упускал из виду. И никогда неприятие иных общественных поступков или публицистических работ младшего собрата не влияло на его оценку новых произведений. Это был суд мастера, справедливый и честный. В ноябре 1995 года, например, он сообщал Курбатову: «Не знаю, писал ли я тебе, что ещё в Овсянке прочёл два рассказа Валентина в „Москве“ и порадовался, что он, как и Женя Носов, начал работать».

В июльском номере журнала были напечатаны рассказы «Женский разговор» и «По-соседски». Второй из них, «По-соседски», вошедший позже в цикл «Сеня едет», показался Астафьеву «чужим» по исполнению:

«…рассказ мне понравился лишь первый, а второй — не его рассказ. Дважды он ступал на „шукшинскую тропу“ — это в „Не могу“ и здесь вот, в борьбе с бутылками, и получается у него не хуже Шукшина, но хуже, чем у Распутина. Всё же Василий Макарович писал „по-киношному“ изобразительно, броско, смешно и, за малым исключением, неглубоко. Он потому и пошёл в „народ“, в переводы и нарасхват, что читать его можно и в трамвае, и в поезде, и на курорте, а лучший Валентин — это чтение трудное, к нем