Валентин Серов — страница 14 из 21

Самым значительным Серовским портретом этого периода является бесспорно тот, который написан им с Михаила Абрамовича Морозова. Композиция обычно самое слабое место портретов Серова, вернее, композиция почти всегда отсутствует в них, и только в последний период жизни художник начал уделять внимание этой стороне портрета, а под самый конец даже усиленно культивировать ее. Прежде все усилия его бывали обыкновенно направлены на то, чтобы как-нибудь избежать «сочинительства» в позах, расположении фигур и предметов в преднамеренном распределении пятен света и красок. Отсюда естественная боязнь всяких композиций и даже отвращение к ним: «лучше случайное, потому что оно жизненно и правдиво, чем выисканное, которое всегда надуманно и фальшиво». Однако, жажда случайного превращалась в искание «как-бы случайного», т. е. в сущности, тоже в своего рода композицию «жизненно-случайного», так сказать, в композицию с другого конца. Рассуждая так, Серов был лишь сыном своего времени – таков символ веры импрессионизма и его позднейших отголосков. Надо признать, что во всей европейской портретной живописи едва ли найдется другой пример столь удачного и убедительного применения своеобразной теории «обратной композиции», как именно портрет Михаила Абрамовича Морозова. Жизненно-случайное здесь настолько гипертрофировано, что фигура, вросшая в землю своими упрямо расставленными ногами, приобрела значительность и торжественность фрески; случайно вставшая посреди комнаты модель выросла в монументальное изображение.

В этом портрете есть такие превосходно написанные куски, как например, голова, но уже при беглом взгляде на нее, даже если не знать оригинала, а видеть всего лишь одноцветное его воспроизведение, становится ясно, что Серова захватила здесь не живописная сторона, а сторона выражения, характера. Эта последняя черта портрета настолько ярка, что многие склонны были обвинять автора в намеренном утрировании и называли портрет карикатурой. Это в корне неверно: сгущение, собирание в один фокус разнообразных особенностей данного человека – необходимое условие для того, чтобы явление единичное претворилось в собирательное, а случайно подмеченное приобрело смысл типичного и выросло до размеров символа. Тот подход к портрету, который Серов искал неустанно с тех пор как начал уходить от задач чисто живописных, теперь, в портрете Морозова нашел свое высшее и окончательное выражение. Художник ушел от неувядаемо – прекрасных портретов Мамонтовой и «Девушки под деревом» только потому, что тяга к характеру взяла в нем верх над страстью к живописи. Произведений, равных по красоте тем двум, он не создавал больше никогда, ибо его властно влекло в другую сторону, – от живописи к характеру. Но если нам обидно и больно, что этот человек, обладавший столь выдающимся живописным дарованием, принес его в жертву иным исканиям, то мы можем утешаться тем, что эти последние были также чрезвычайно значительны.

Поиск характера сказывался у Серова не только в портретах, но во всем, что он писал, и быть может больше и острее всего в Серовской русской деревне. Деревню он любил до страсти, особенно тот тип деревни, который встречается севернее Москвы, главным образом в Тверской губернии, и которого вовсе нет южнее: двускатные крыши, почти исчезающие на юге, острые изломы силуэтов, свойственные дереву, простоту и немудреность форм, заменяемую южнее Москвы сложными затеями и всякой вычурой. Но что он просто обожал, это – крестьянских лошадок, странных, кудлатых, больше похожих на каких-то верблюжат, чем на благородного араба, костлявых и одновременно брюхастых, смахивающих на набитые соломой чучела. В этом обожании убогости и уродства, и предпочтении его холеной породе и общепризнанной красоте чувствуется кровная связь Серова с Достоевским и Толстым. Как и у них, у него это не было «напускным», не вытекало из каких-то высших соображений или наскоро состряпанного мировоззрения, а выливалось органически из сердца. Пасущиеся на задворках, или понуро плетущиеся по полю лошадки – неизменные спутницы всех его картин на деревенские мотивы. Серов любил деревню больше зимой, чем летом: зимой она еще проще, еще примитивнее и как-то кустарнее. Вот молодая краснощекая баба вывела на воздух сонную, свалявшуюся в какой-то сплошной войлочный ком убогую лошаденку. Вон, из-за угла сарая показалась трясущаяся рысцой лошадка, сейчас, завернет и проедет мимо нас, а сонная фигура в тулупе так и не проснется в санках, пока оглобли не ударят в свои ворота. Эта вещь воскрешает у каждого, знающего деревню, необыкновенно острое чувство какой-то странной, не внешне-зрительной, а внутренне-иллюзорной подлинности. Такой же подлинностью веет от бегущих лошадок, видных из окна деревенской усадьбы, далеко за «господским забором». А вот, бабы выехали к речке полоскать белье, и подбросив лошадке сенца, занялись делом. Каждый деревенский пейзаж он непременно населяет хоть одной лошадью, без которой просто не представляет себе русской деревни. У себя на даче, в Финляндии, он тоже без конца пишет лошадей, хотя они и не похожи на русских, а если случайно нет лошади, пишет свой дворик таким образом, что он превращается в портрет коровы и кошки, которым уделено больше внимания и любви, чем белобрысой финской девочке, доящей корову и играющей на картине лишь роль аксессуара. Среди мотивов с лошадками есть такие значительные, как мрачная «Лошадь у сарая» в собрании Александры Павловны Боткиной, и особенно «У перевоза» – в галерее Ивана Евменьевича Цветкова. Последняя вещь – всего лишь только легкий, мастерский набросок акварельной кистью, в сущности почти только намек, мысль картины, но у каждого, знающего Русь и изрядно ее исколесившего, вид этих лошадей у воды будит щемящие воспоминания.

В начале октября 1903 года Серов ехал на сеанс в Архангельское, где писал портрет кн. Феликса Феликсовича Юсупова. Проезжая по Мясницкой, он почувствовал такие сильные боли в желудке, что решил заехать в Училище Живописи и Ваяния к кому-нибудь из друзей, но подняться по лестнице был не в силах, и упал без чувств. Его перенесли в квартиру директора училища, кн. Алексея Евгеньевича Львова, где он пролежал полтора месяца. Консилиум врачей обнаружил у Серова язву желудка, и признал необходимым подвергнуть больного серьезной операции, без которой нельзя было дальше надеяться сохранить его жизнь. В середине ноября его перевезли в лечебницу кн. Чегодаева, где и была проведена операция. Серов оставался там почти всю зиму, и только в конце января врачи нашли возможным разрешить ему перебраться домой. Болезнь долго давала о себе знать: Серову были запрещены резкие движения, любые игры на воздухе, и рекомендована осторожность в выборе еды. Сначала он, как водится, следовал этим советам, но вскоре о них забыл, и есть основание предполагать, что сердечные припадки, из которых последний стоил ему жизни, были в некоторой связи с роковой операцией, произведенной восьмью годами раньше.

XII. От характера к стилю

В начале февраля 1904 года Серов уехал в Домотканово. Здесь, после долгого перерыва, он снова принялся работать на натуре и написал замечательную картину «Стригуны», находящуюся в собрании Ивана Ивановича Трояновского. В ней чудесно схвачены угловатые, неуклюжие движения молодых жеребят – «стригунов» и тонко передан тоскливый зеленый закат, столь типичный для конца февраля и начала марта. Из всех Серовских лошадок эти три стригунка, быть может, прочувствованы острее других. Чего стоит один только силуэт горбоносого насторожившегося жеребенка, стоящего слева. Весной он поехал в Италию – во Флоренцию, Рим, Неаполь, Помпею, Болонью, Равенну, Венецию, Падую, где написал несколько отличных акварелей [Лучшая из них – „Via Tornabuoni во Флоренции” находится в собрании И.С. Остроухова]. Вернувшись в Финляндию, почти ничего здесь не делал, отдыхая от утомительного путешествия. В начале осени съездил в имение Обнинских «Белкино», Малоярославского уезда, и сделал очаровательный портрет Клеопатры Александровны Обнинской, с прирученным зайчиком на руках. Из нескольких, написанных им в Белкине этюдов удался только зал старого дома, вещь, принадлежащая Ивану Абрамовичу Морозову, все же остальное как-то не спорилось и, помню, Серов был одно время этим не мало удручен. Однако, вскоре работа вновь наладилась: поздней осенью он написал отличный этюд с обнаженного по пояс Федора Ивановича Шаляпина, а зимой ряд значительных портретов, интересных, впрочем, не столько по живописи, сколько по характеристике. Среди них следует прежде всего отметить портреты Яльмара Густовича Круселя, Сергея Юльевича Витте, Максима Горького, Марии Николаевны Ермоловой и Гликерии Николаевны Федотовой.

Наименее удачен, из них портрет Витте, все же другие очерчены так ярко, что по ним человек, никогда не видевший этих лиц в жизни, мог бы дать им подробную и точную характеристику. В то же время здесь с еще большей силой, чем прежде, выступила одна особенность Серовской натуры, отразившаяся на целом ряде его портретов. Проницательный и строгий к людям, Серов во время своих наблюдений всегда ставил мысленно отметки: одному тройку, другому двойку, редко кому четыре с минусом и очень часто единицы. «Я ведь злой», – говорил он про себя. Если подметит, бывало, яркую отрицательную черточку, – или чванство, или глупость, и заносчивость, или просто смешную манеру стоять, сидеть, держать голову, вытягивать шею – он непременно внесет ее в свою характеристику. Больше всего он не выносил пошлости, которую чувствовал на большом расстоянии и никому ее не прощал. Но стоило ему кого-нибудь полюбить, – а любил он, не рассуждая, без оглядки, он уже не только ничего не подчеркивал плохого, но, напротив, выискивал одно лишь лестное и приятное. Таких «пять с плюсом» за поведение на его портретах немного, но они есть. Недаром так боялись заказывать ему портрет: «писаться у Серова опасно»!

Поиски характера в это время до такой степени поглощало его внимание, что, садясь перед моделью с намерением написать масляный портрет, он часто ограничивался одним рисунком, находя его совершенно достаточным и исчерпывающим интерес, возбужда