Валентин Серов — страница 20 из 98

Да Серов и сам не представлял себе в то время цену своей картины, не представлял, что он создал[9]. Лишь через много лет, известным художником, стоя перед ней, он скажет с искренним недоумением, с восхищением:

– Неужели это я написал?

И в эти зрелые годы, будучи большим, известным всему миру художником, он готов будет учиться у себя самого, двадцатитрехлетнего. Он создаст много картин более совершенных по психологическому проникновению в образ, более изысканных по стилю, но никогда не напишет таких обаятельных картин, как первые портреты. Они были плодом особого периода его жизни и его искусства, периода радостных ожиданий, молодости, свежести и беззаботности.

Конечно, он, когда написал эти шедевры, не думал о деньгах и не думал о том, что это шедевры. Но Третьяков не мог не знать этого. Он понимал это, быть может, лучше кого бы то ни было в России и все же не устоял перед тем, чтобы недоплатить молодому художнику. (Не этот ли случай вспомнился Серову, когда много лет спустя он спросил с горькой иронией у одного из своих друзей: «Скажите, сколько стоит шедевр?»)

О, конечно, Третьяков был другом искусства и художников, но ведь он все-таки был чуточку купцом: если можно купить вещь за триста рублей, зачем платить дороже?

Трудно обвинять и Третьякова: он знал, что картины, приобретаемые у молодых художников, стоят больше, но ведь не на «купецкие» забавы тратил он те деньги, которые экономил, не на тройки рысаков, не на кутежи, не на цыган. Как-то он признался молодому Нестерову, покупая у него после долгой торговли «Отрока Варфоломея», что он знает: цена была назначена Нестеровым небольшая, «но возможность того, что в Петербурге Репин или кто-нибудь из старых мастеров выставит такое, что необходимо будет иметь в галерее, несмотря ни на какую цену, заставляет его экономить на молодых».


Наконец выставка открылась.

Здесь Серова ждала еще одна радость, не меньшая, чем покупка портрета Третьяковым: за «Девочку с персиками» ему присудили премию Московского общества любителей художеств – двести рублей – ту самую единственную премию за портрет, о которой писал Остроухов.

Надо сказать, что Серова сообщение о том, что есть еще один серьезный претендент на премию, взволновало, и он написал об этом Остроухову в несколько шутливом тоне, сквозь который пробивается, однако, тревога: «Да, итак, ты пишешь, что у меня есть соперница, и нешуточная… что же… чтоб ей пусто было, одно могу сказать. Но меня удивляет, что по пейзажу один Левитан. Странно. Еще удивляет меня коровинский жанр. Неврев не выставил, значит? Вещица Коровина недурная, но жанром назвать немножко трудно. Впрочем, Верушку мою тоже портретом как-то не назовешь. Думаю, что ценители мои это и поставят в упрек в придачу ко всему остальному: недоведенности, претенциозности и т. д. Всего забавнее выйдет, если вдруг меня наградят за пейзаж».

По всему видно, что Серова очень беспокоят результаты конкурса. Ему сейчас далеко не безразлична судьба картин – ведь он ими дебютирует в искусстве…

Зато совсем другой тон следующего письма Остроухову. Оно словно вздох облегчения. «О благодарю, благодарю тебя, Илья Семенович, за телеграмму, за приятное известие, конечно, вдвое. Я доволен, то есть если бы было иначе, я был бы недоволен, и очень. Всякие разные мысли, вроде того, например, что я художник только для известного кружка московского и т. д., одним словом умерщвлены. Итак, мое вступление благополучно, и то хорошо. С другой стороны, 200 р. все-таки деньги – небольшие (мне на пеленки, как дразнил Савва Иванович), но и они мне нужны, как всегда. Да все это хорошо».

«Пруд» был приобретен коллекционером Якунчиковым, и Серов спрашивает Остроухова в другом письме: «Правда, что Якунчикову пришлось будто бы перебить мой „Пруд“ у других покупателей? Если так, то весьма приятно».

Теперь, когда судьба картин была решена, когда его признали, можно было даже с небрежностью говорить о том, что некоторые газеты все же поругивают. Хотя, впрочем, поругивание это было скорее лишней похвалой, так как ругало «Новое время», реакционнейшая из русских газет, издававшаяся монархистом и черносотенцем Сувориным. С ней Серову и его друзьям еще не раз придется скрещивать шпаги.

Зато передовая художественная молодежь приняла появление картин Серова восторженно, поняв, что «Девочка с персиками» и «Девушка, освещенная солнцем» проложили резкую черту между старым и новым искусством, искусством будущего.

«Для нас, тогдашних подростков, – вспоминает Грабарь, – дни открытия двух единственных московских выставок того времени, Периодической и Передвижной, были настоящим праздником, счастливейшими днями в году. Бывало, идешь на выставку, и от ожидающего тебя счастья дух захватывает. Одна мысль при этом доминировала над всеми: есть ли новый „Репин“? Как раз за три года перед тем на Передвижной появилась его картина „Не ждали“ – самое сильное впечатление моей юности. Репина на этот раз не было, но выставка оказалась чрезвычайно значительной. Теперь ясно, что ни раньше, ни позже такой не было и что ей суждено было сыграть огромную роль в истории нашей новейшей живописи: здесь впервые ясно определились Левитан, К. Коровин и Серов. В числе вещей Левитана был тот тоскливый „Вечер на Волге“, который висит в Третьяковской галерее и в котором художник нашел себя. Среди целого ряда отличных пейзажей Коровина была и его нашумевшая в свое время картина „За чайным столом“. В ней вылился уже весь будущий Коровин, Коровин „серебряных гамм“ и „белых дней“. Но самым значительным из всего были, вне всякого сомнения, два холста никому тогда не известного Серова, две такие жемчужины, что если бы нужно было назвать только пять наиболее совершенных картин во всей новейшей русской живописи, то обе пришлось бы включить в этот перечень.

Это были два портрета. Один изображал девочку в залитой светом комнате, в розовой блузе, за столом, накрытым белой скатертью. Она сидела спиной к окну, но весь силуэт ее светился, чудесно лучились глаза и бесподобно горели краски на смуглом лице. Спереди на скатерти было брошено несколько персиков, бархатный тон которых удивительно вязался с тонами лица. Все здесь было до такой степени настоящим, что решительно сбивало с толку. Мы никогда не видели в картинах ни такого воздуха, ни света, ни этой трепещущей теплоты, почти осязательности жизни. Самая живопись больше всего напоминала живопись „Не ждали“; в красках окна и стен было что-то очень близкое к краскам задней комнаты и балконной двери у Репина, а фигура взята была почти в тех же тонах, что и репинская девочка, нагнувшаяся над столом: тот же густой цвет лица, то же розовое платьице и та же белая скатерть. Но было совершенно ясно, что здесь, у Серова, сделан еще какой-то шаг вперед, что найдена некоторая ценность, Репину неизвестная, и что новая ценность не лежит в большей правдивости серовского портрета в сравнении с репинской картиной, а в какой-то другой области. Всем своим существом, помню, я почувствовал, что у Серова красивее, чем у Репина, и что дело в красоте, а не в одной правде.

Еще очевиднее это было на другом портрете, изображавшем девушку, сидящую под деревом и залитую солнечными рефлексами. Репинской „правды“ здесь было мало, но красота его была еще значительнее, чем в первом портрете. Возможно, что я пристрастен к этой вещи, которая мне кажется лучшей картиной Третьяковской галереи, если не считать несколько холстов наших старых мастеров, но для меня она стоит в одном ряду с шедеврами французских импрессионистов. Этой звучности цвета, благородства общей гаммы и такой радующей глаз, ласкающей, изящной живописи до Серова у нас не было».

Серов был признан всей передовой художественной общественностью России окончательно и бесповоротно. Передавали, что особенно восхищался Серовым Поленов, этот обаятельный художник и чудеснейший человек, совершенно не способный к зависти, всегда понимавший и принимавший все новое. Он особенно восхищался «Девушкой, освещенной солнцем» и упорно рекомендовал своим ученикам учиться у Серова.

Таковы были результаты выставки.

Между тем жизнь Серова в Петербурге шла по-прежнему. Он продолжал работать над портретом отца, вникая во все перипетии подготовки юбилея.

Дела шли, к сожалению, не блестяще. В музыкальных кругах Петербурга помнили насмешливый, неуживчивый характер Серова и интриговали теперь против него, мертвого. В результате «Юдифь» так и не была поставлена. Сначала юбилей все переносили и переносили – отмечали юбилей композитора Направника, декоратора Бочарова, ставили новую оперу Рубинштейна «Песнь о купце Калашникове», – а потом постановку «Юдифи» отменили совсем.

Таким образом, создание портрета в какой-то степени теряло смысл. «Все у нас с мамой, так сказать, компоновалось вокруг „Юдифи“. Мама писала записки и написала, я пишу портрет и настолько бы написал, чтоб его можно было выставить на спектакле, – все это рухнуло».

Не было также денег на издание критических статей, которые были частью – и притом весьма существенной – наследия Александра Николаевича Серова.

Валентин Александрович с удовольствием читает эти работы, собранные Валентиной Семеновной и подготовленные к печати, и находит их очень интересными. Тем более обидно, что так все не ладится. Слово «обидно» то и дело встречается в его письмах Остроухову, которые буквально переполнены жалобами на неудовлетворительный ход событий. «Про себя могу сказать, что мне не везет. Обидно за отца. Критик его не хотят, очевидно… придется поставить крест, если не навсегда, то на долгое время, пока из современников отца никого не останется. Многие и посейчас помнят злую сторону критик, но при этом выпускают то, что ценно как критика».

Серов перечитывал воспоминания Валентины Семеновны об отце, и обида его становилась еще острее.

Все это как-то ослабляло энтузиазм Серова, и портрет шел не очень хорошо.

«Ты мне советуешь сработать портрет отца на передвижную… – пишет он Остр