Валентин Серов — страница 27 из 98

Грабарь вообще не признавал за Серовым таланта иллюстратора и даже одну из глав монографии под названием «Серов-иллюстратор» начинает такими словами: «Название этой главы не совсем точно, и было бы правильно изменить его на следующее: „Серов – не иллюстратор“, или, еще точнее, на такое длинное и старомодное: „О том, как портретист Серов терпеть не мог иллюстрировать и что из этого вышло“».

В подтверждение своих слов он приводит сказанные ему самим Серовым слова: «Иллюстрация только путает, навязывает читателю образ, совершенно не отвечающий тому, который родился бы у него самого, если бы художник предупредительно не подсовывал ему своего». И далее Грабарь добавляет: «Когда-то он иллюстрировал Лермонтова и Пушкина, но позднее считал это грехами юности».

Трудно согласиться с Грабарем, потому что если иллюстрации к Лермонтову действительно неудачны, то пушкинская серия великолепна, да и создана она в 1899 году, за двенадцать лет до смерти, совершенно зрелым мастером и уж никак не может быть отнесена к «грехам юности». Слова же Серова, которыми пользуется Грабарь для доказательства своего мнения, были, конечно, плодом застенчивости художника, его огромной скромности в оценке своих работ и необычайно высокой требовательности. Серов иногда готов был хаять любую свою работу[16]. Если бы Серов в самом деле считал себя бездарным иллюстратором, он вряд ли брался бы за подобные работы, а он занимался иллюстрациями всю жизнь, и занимался очень охотно, порой более охотно, чем портретами.

Неудачу же с иллюстрациями к Лермонтову объяснить очень просто. Во-первых, это была первая проба и Серов действительно (здесь Грабарь прав) не имел еще определенного взгляда на иллюстрацию. Во-вторых, те произведения Лермонтова, которые он иллюстрировал, не соответствовали его художественному пристрастию, как, пожалуй, и почти все написанное Лермонтовым. Возможно, Серов смог бы создать иллюстрации к «Родине» («Люблю отчизну я…»), но «Демон», «Бэла», «Княжна Мери» были явно не его темой. Да он и не знал Кавказа, не чувствовал его специфики, ему невозможно было создать ничего ценного, особенно если вспомнить, что Серов совершенно не мог писать, не имея перед глазами натуры.

Зато Врубель попал в свою стихию. Ему, всю жизнь бредившему Демоном, тысячу раз перечувствовавшему лермонтовскую поэму, работа была по душе. Всего за несколько месяцев до этого он окончил своего «Сидящего Демона» и теперь без особого труда создал серию замечательных иллюстраций.

Через несколько лет Серов опять пробует заняться иллюстрациями. В 1895 году Анатолий Иванович Мамонтов задумал издать книгу басен Крылова и обратился к Серову с просьбой сделать несколько иллюстраций. Задуманная книга так и не увидела света, но Серов, этот портретист, который «терпеть не мог иллюстрировать», так увлекся иллюстрациями, что не оставлял их в течение всей жизни. Они были как бы отдушиной, чем-то личным. Когда он работал над этими рисунками, он забывал о заказчиках, о том, что нужно писать для заработка.

Работать над баснями Серов начал летом 1895 года в Домотканове, куда приехал из Харькова, сейчас же после окончания группового портрета царской семьи. Работа эта, которой он занимался три года, надоела ему. Неприятна была и процедура открытия портрета с участием царя Александра III и всей августейшей семьи. Картина понравилась царю, и Серова поздравляли с успехом, жали ему руку, а он с нетерпением ждал, когда же можно будет оставить все и удрать из Харькова. «Пора бы уж мне приехать», – тоскливо пишет он жене в Домотканово.

Он провел в Домотканове всю вторую половину лета и осень.

Там его ждал сюрприз. Приехала из Парижа Маша, теперь уже мадам Львова. В Париже она вышла замуж за русского врача, эмигранта. Маша стала красивей прежнего и женственней, вместо небрежных прядей – красивая прическа. А характер все тот же, и Маша все та же – милая умница, дорогая сестра. И он опять писал ее портрет, как восемь лет назад, и так же удачно. К сожалению, портрет этот не остался в России. Маша увезла его в Париж. Через сорок с лишним лет она решила передать его в Третьяковскую галерею, но начавшаяся война помешала осуществить это намерение. В России портрет побывал только один раз, в 1914 году, на посмертной выставке Серова.

Когда Серов приезжал в Домотканово со всей семьей и на целое лето, он поселялся в пустой школе. Здесь было спокойно. Можно было, никого не стесняя, развешивать на просушку этюды, расставлять мольберты, раскладывать рисунки.

Этим летом у стены школы Серов написал портрет своей жены, хороший, теплый портрет. Это настоящий большой портрет-картина, о каком Серов мечтал много лет и который только теперь получил возможность осуществить. Портрет оставляет впечатление покоя, довольства, умиротворения.

Жаркий летний день. Солнце, пробиваясь сквозь поля шляпки, мягким светом ложится на лицо. От горячего воздуха и гудения шмелей немного хочется спать. Она довольна теперь жизнью… А как началась эта жизнь… Смерть родителей, жизнь, пусть в очень хорошем, но чужом семействе, постоянное смущение, неловкость из-за своего положения. Потом самостоятельность и неприятная работа где-то вдали от друзей, долгое ожидание жениха.

Но теперь все по-иному. Вот ее муж, любящий и горячо любимый, большой художник, пишет ее портрет. В густой траве играют ее дети. Можно сказать, что она счастлива теперь. Заботы, конечно, но от этого уж никуда не денешься.

А для Серова это был очень удачный и плодотворный год.

Осенью он написал первый по-настоящему серовский пейзаж «Октябрь». Все ранее написанные им пейзажи представляются в большей или меньшей степени поисками своего лица. У Серова-пейзажиста оно появилось гораздо позже, чем у Серова-портретиста. И лучший из написанных им ранее пейзажей – «Пруд» – был все же «Добиньи – Руссо», а не Серов. Однако от пейзажа к пейзажу Серов все больше и больше обретает самостоятельность. Все больше и больше простоты и строгости, все меньше и меньше цветистости. Еще в 1892 году он написал совсем самостоятельный пейзаж «Осень», где не видно уже влияния ни барбизонцев (как в «Пруде»), ни Левитана (как в «Елях»), но эта вещь производит впечатление пробы сил. Поисками кажутся и северные этюды. Гораздо более интересен пейзаж в другой картине, написанной в 1892 году, – «Линейка из Москвы в Кузьминки». Трудно даже сказать, что это: жанр, вписанный в пейзаж для его оживления, или попытка соединить пейзаж с жанром… По выжженной солнцем дороге, поднимая тонкую, долго не оседающую пыль, плетется тройка. Давно устали лошади, кучера разморило, да и седоки не лучше; крыша линейки не спасает их от солнца: склонилась голова в шляпке у дамы, тяжело оперся на палку ее попутчик, только гимназистик с любопытством разглядывает этот не очень еще знакомый ему мир. А вокруг однообразие: блеклая зелень степи, серо-голубое марево неба и палевая пыль бесконечно длинной дороги.

Вот этот однообразный, какой-то аскетический пейзаж и стал все больше привлекать Серова. Лето здесь какое-то не летнее, здесь нет тех радостных ярких красок, какие мы привыкли видеть в подобных случаях у других художников. В конце концов Серов совсем почти отказался от летних пейзажей. И в этом отношении «Октябрь» был чем-то очень важным на его пути, результатом установившейся гармонии вкуса, ума, темперамента и мастерства.

Все предельно просто на этой небольшой картинке. Тускнеющее жнивье близ деревенской околицы. Посередине сидит мальчишка-пастушонок в нахлобученном по самые уши тятькином картузе: он разулся и сосредоточенно чинит свой прохудившийся лапоть. А вокруг пасется стадо: лошади, лениво переступая, щиплют траву, поодаль маячат темные силуэты овец. В картине обаяние последних теплых дней, когда хочется без конца вдыхать с легким прохладным воздухом тонкие ароматы ранней осени, хочется подставить солнцу спину и почувствовать, как оно нагревает одежду, потому что скоро всего этого не будет: по небу пробегают легкие белые облачка, а над крышами последних изб взметнулась потревоженная стая птиц.

Еще большей строгости достигает Серов в другой картине – «Баба в телеге», написанной там же, в Домотканове, годом позже.

Когда смотришь на эту картину, то не сразу даже понимаешь, почему она так трогает, в чем ее обаяние, – ведь она почти примитивна, кажется, все так просто, что, даже не будучи художником, можно очень легко все это сделать: прямая линия леса и реки, прямые линии телеги, баба почти скрыта в ней, вместо лица – платок, закрывающий его. Только лошадь, предмет продолжающейся своей с детства слабости, художник не решился изобразить прямыми линиями. И, лишь долго вглядываясь в сочетание этих линий и красок, начинаешь понимать, что это не примитив, а та высшая простота, до которой надо дорасти упорной работой над собой – не столько даже над мастером, сколько над человеком, работать долго и упрямо, как в то время в литературе работали Чехов и Толстой. Это великая победа человека и художника, потому что только тот, кто искушен в искусстве, может понять, как это трудно, сколько раз надо победить самого себя, чтобы достичь этой простоты. Сколько надо воли, сколько надо душевной силы, чтобы перечеркнуть эффектную фразу и заменить ее простой и более точной, или художнику, чтобы счистить красивый мазок и положить на его место скромный и незаметный.

Пейзажи Серова не так лиричны, как пейзажи Левитана, они не так трогательны, как пейзажи Нестерова, но в них в совершенстве воплотилось то, к чему стремились все современники Серова. Он выбирал для своих пейзажей самые незатейливые мотивы и из них умел любовью своей к скромной, бедной Руси, любовью сдержанной, боящейся обнажиться перед посторонним равнодушным взором и спрятанной поэтому где-то далеко, в глубине души, творить шедевры, от которых щемит сердце.

Обыденность, даже какая-то нарочитая некрасивость, которую Серов искал в натуре и которая была главной задачей его искусства в тот период, воплощенная в образ, заставляет верить в действительность изображенного, в его реальность. Ибо красота, даже если и писана с натуры, вызывает сомнение или хотя бы тень сомнения в правдивости; некрасивое – достоверней.