В своем стремлении к лаконизму, к экономии изобразительных средств Серов приходит к выводу, что для выражения мысли или создания образа не всегда нужна живопись. Иногда можно ограничиться рисунком, если рисунок выполняет поставленную художником задачу. В девяностые годы начинают появляться такие рисунки Серова, которые стоят иной картины. Рисунок перестает для Серова играть вспомогательную роль, он сам становится задачей.
Вот один из таких рисунков, помеченный 8 декабря 1897 года. Он настолько характерен и выразителен, что стоит действительно целой картины. Изображен пасмурный зимний день на околице деревни. Ветер метет мелкий снег, смешанный с пылью, гнет высохшие редкие травинки. Небо медленно заволакивается густой мглой. На первом плане – лошадь, невзрачная, с понурой головой. Что она тут делает, одинокая? Ветер не дает ей покоя, треплет гриву и челку, загибает куда-то вбок. А там, подальше, – избы, старые избы. И их не пощадил ветер, по соломинке растащил истлевшую крышу, обнажил стропила. Русь… Убогая, тоскливая, до боли знакомая…
Вот оно – воплощение принципов, высказанных Чеховым: ни одного общего места, только частности, только детали. И ничего лишнего, ни одного штриха, без которого можно было бы обойтись. И как удивительно тонко, с каким тактом, как ненавязчиво передает художник зрителю свое настроение, свои размышления, свою тоску.
Вернемся, однако, к тому, о чем мы начали уже разговор в свое время: к работе Серова над иллюстрациями к басням Крылова. Как было уже сказано, Серов работал над ними с 1895 года до конца жизни, и, если бы жизнь его продлилась еще на много лет, он вряд ли окончил бы когда-нибудь эту работу. Он очень любил ее: это было нечто совершенно «свое», не связывавшее художника не только официальным заказом, требовавшим хотя бы видимости помпезности, это не было даже картиной, вроде пейзажа, которую он готовил для очередной выставки и которая должна была быть чем-то законченным, «закругленным».
Здесь можно было работать ради самой работы, сколько угодно варьировать, переделывать, не боясь, что модель запротестует. Такая работа была наслаждением, своеобразной отдушиной. И потому печать особой интимной искренности лежит на этих скромных рисунках.
Пусть не подумают, что он работал над ними спустя рукава – так он работать вообще не мог. Он работал долго и упорно. Начал он эти рисунки в Домотканове, потому что не представлял себе действие басен иначе как в подобных местах.
Целые дни с альбомом в руках бродил Серов по окрестностям, выискивал необходимую ему натуру и рисовал: то каких-то характерных крестьян, которые могли бы стать героями тех или иных басен, то комолую коровенку для «Крестьянина и разбойника», то детали пейзажа.
И с каким наслаждением делает он эти подготовительные рисунки! Забирается на озеро и часами рисует лягушек. В самых различных позах глядят они с листа, и с удивлением глядит зритель на этот лист: никто не мог бы предположить, что это такое увлекательное зрелище – лягушки, что можно с таким наслаждением глядеть на их изображения. Кажется, они дышат, раздуваются их зеленые тела, глядят выпуклые глаза, даже порой слышится их кваканье.
Просто не верится, что эти зарисовки имели лишь служебную роль, – столько в них вложено вкуса и мастерства – потому что в иллюстрации, для которой они предназначались («Лягушки, просящие царя»), лягушки даны только намеками.
С таким же удовольствием рисует он в кухне домоткановского кота (для «Кота и повара»), поедающего если не всего курчонка, то довольно большой его кусок, потому что Серов успевает за это время зарисовать его со всех сторон, а потом еще благодарно умывающимся, хотя это ведь явно не должно было войти в иллюстрацию – но как он мог пропустить такой момент: в руках альбом и карандаш, а кот продолжает «позировать».
Он мог целое лето преследовать какого-то понравившегося ему козла и рисовать его десятки раз. Ему хотелось показать, как козел вертит хвостом и как он поднимает губу.
По многу раз рисует он кадку («Щука»), руку с подойником («Крестьянин и разбойник»), мельничное колесо («Мельник»). И для разных басен – сараи, колеса телег, хомуты. В самых различных ракурсах рисует скрипку, причем рисует долго и тщательно, по всем академическим канонам, как если бы это было в мастерской Чистякова. А в самой иллюстрации («Квартет») скрипка только намечена несколькими линиями, но зато точными и уверенными. Для этой же иллюстрации делает он эскиз пюпитра, даже смычка.
Во множестве рисует пейзажи и детали пейзажей: коноплю, капусту на огороде, изгородь, елочки, кочки, церквушку на горизонте. Находит старую ель, на какой, по его представлению, должна была сидеть ворона, которой «Бог послал кусочек сыру», и рисует ветвь этой ели, взобравшись на лестницу, потому что решил сделать рисунок, находясь на уровне вороны.
Рисование животных было для него наслаждением. Он говорил, что люди скучные, «ужас до чего скучные, – звери лучше, красивее и веселее, и просто лучше». И альбомы его полны ими: свиньи, бараны, козы, коровы, волы, коты, собаки, лошади, куры. Иногда даже не целиком животные, а только их лапы, глаза, клювы, уши, хвосты – и все это с явно выраженной любовью.
Это в Домотканове. А вернувшись в Москву или в Петербург, приезжая за границу, он шел в зоологический сад и мог часами просиживать перед клетками со зверями и с наслаждением зарисовывать их. В зоологических садах рисует он лис, зайцев, волков, медведей, даже бегемота, хотя, кажется, ни в одной басне Крылова бегемот не фигурирует.
А сколько львов и как они прекрасны! Какое истинно царственное величие! Львы – еще одна из слабостей Серова. Одно время он даже изменил ради них лошадям. Это было в детстве, в Париже, после того как девятилетним ребенком он впервые побывал в зоологическом саду. Он тогда во время прогулок с Репиным яростно спорил, доказывая, что лев красивее всех животных, а Репин, чтобы поддразнить его и подзадорить, говорил, что лошадь все же красивее. И вот теперь этот детский восторг, это восхищение красотой льва сделало такими замечательными рисунки мастера…
За стенами же зоологического сада – на улице, дома – опять кошки, собаки, лошади, ослы…
И вороны. Вороны все чаще появляются в его альбомах. Они становятся его слабостью, почти как лошади… И это на всю жизнь.
Он любил вечерами, когда темнело, стоять у окна своей московской квартиры, выходившей в старинный Долгоруковский сад, и смотреть, как стаи ворон устраиваются на ночь, долго, с громкими криками, то взлетая, то опять усаживаясь. Он наблюдал их движения, повадки и рисовал, рисовал бесконечно.
– Знаешь, у вороны особенная грация, – говорил он Коровину.
Есть среди подготовительных рисунков к басням один лист, который может быть в какой-то мере ключом к тенденции Серова. Лист этот, видимо, сделан в зоологическом саду. Задумавшись над ним, представляешь себе, что Серов ходит от клетки к клетке и, глядя на зверей, воображает их действующими лицами историй, ставших баснями, и тут же набрасывает в позах, соответствующих возникающей в его воображении композиции.
Вон он около клетки со львами, и он делает набросок ко «Льву и лисе», «Льву и волку», «Льву состарившемуся» и, наконец, к «Мору зверей». Потом около клетки с медведем – опять несколько набросков к «Мору зверей». Лисицы – «Лев и лисица», «Лисица и виноград», «Мор зверей», «Щука». Ослы – «Филин и осел», «Лев состарившийся», «Осел и мужик». Журавли – «Щука и журавль», «Волк и журавль». Мартышки – «Мартышка и очки», «Квартет». Так что он идет не от сюжетов к зверям, а от зверей к сюжетам.
И однако, его рисунки – это не просто сцены из жизни животных (Серова обвиняли в этом), это иллюстрации к басням Крылова. Так же как и у Крылова, но средствами другого вида искусства животным приданы черты человеческого характера.
Казалось бы, осел есть осел. Но вот он выступает в басне «Лев состарившийся» и олицетворяет наглость, низость, подлость; в басне «Осел и мужик» – злобную тупость, усердие не по разуму, этакий административный восторг; в «Квартете» – смесь добродушной тупости с дурашливостью; в «Щуке» – сонную, ленивую бездумность.
Лиса – это воплощение хитрости, и говорить здесь больше не о чем, но у Серова, так же как и у Крылова, лисы совершенно не похожи друг на друга: смущенная, ищущая выхода из глупого положения, чуть даже кокетливая в «Лисице и винограде»; откровенно, традиционно хитрящая в «Вороне и лисице»; подобострастная в «Льве и лисе», издевательски насмешливая, заранее уверенная в результате своей хитрости в «Щуке», лицемерная и подлая в «Море зверей» и совсем уже забывшая о хитрости, жалкая, униженная в «Лисе». Львы: снисходительность, величие, самоуверенность («Лев и лиса»), сознание силы («Лев и волк»), упоение властью («Мор зверей»), благородство («Лев и осел»).
А как различны вороны: та, что сидит на дереве с сыром в клюве, и та, что украсила себе хвост павлиньими перьями. Обе они глупы, но какая это неодинаковая глупость: первая – пассивная, вызывающая жалость, вторая – наглая, пошлая, и она вызывает какой-то внутренний отпор.
И так все персонажи иллюстраций: волки, медведи, лошади, собаки, мартышки.
Хоть Серов и говорил, что звери приятнее людей, но ведь были у Крылова и такие басни, где люди действовали, не надевая масок зверей, и эти басни невозможно было обойти, невозможно было устоять против искушения посмеяться над этими скучными людьми. Недаром первой иллюстрацией к басне, где действуют люди, оказался «Скупой», мрачный рисунок, напоминающий рембрандтовские офорты. Это подлинная трагедия шекспировского полета: нищий, умирающий на сундуке с золотом. Здесь Серов дал, пожалуй, нечто более глубокое, чем басня Крылова.
Нет, бог с ними, с людьми, «скучные они, ужас до чего скучные», над их скукой, над их глупостью надо смеяться. Вот три мужика в жарко натопленной избе постоялого двора. Они сняли кафтаны и сидят в жилетах. Двое горячо спорят о том, «как быть войне с Китаем», а третий – хитрец – побыстрей дохлебывает щи, поданные на троих. Но какие у них характерные позы, физиономии, жесты, как хорошо угадывается лицо того мужика, который сидит спиной к зрителю. Тот, кто сидит лицом к нам, – горячий спорщик, он привстал со скамьи, он протянул руку вперед, он в горячности вытянул перст, он забыл положить ложку на стол, хотя давно не ест; второй мужик – степенный, солидный, он тоже жестикулирует, но без горячности, со скамьи не вскакивает, ложку положил на стол, движения его медлительны. У первого голос звонкий, у второго – глухой. А третий… третий ест, он старается быть тихим, незаметным, и, конечно же, он съест и щи и кашу, перекрестится на образа, постелет на лавке тулуп и заснет, пока спорщики обнаружат, что им ничего не осталось.