Валентин Серов — страница 52 из 98

[50].

А вот о том же портрете слова художника С. П. Яремича, человека, тоже хорошо знавшего Дягилева. Он находит, что в портрете «свежесть непосредственного впечатления, естественность поворота головы, поразительное сходство и чудеснейшая свежесть красок».

Да и сам Терновец о портрете М. Горького пишет, что Серов изобразил его «в немного вычурной, но характерной для писателя позе».

Так что, очевидно, не следовало обвинять Серова в отказе от обычной серовской простоты и ясности – ведь нельзя же было писать портрет той же хотя бы Лосевой так, как писался портрет жены, или сестер, или кого-нибудь из Мамонтовых. В том и сила серовского искусства, что для каждой модели, каждого мотива у него находится какой-то единственный, необходимый именно на этот случай прием.

Ведь буквально в то же время, когда был написан портрет Лосевой, Серов пишет обаятельные портреты девочек Гучковых, Нины Хрущовой и изумительный именно по простоте, ясности и безмерному обаянию портрет Обнинской с ручным зайчиком. Все эти портреты написаны легко, изящно, они какие-то воздушные, прозрачные, озаренные теплым и мягким светом симпатии художника.

Портрет Обнинской Серов писал летом 1904 года в Белкине, старом родовом дворянском поместье, где писал также и «портрет» помещичьего дома и даже интерьер – мотив, для Серова необычный.

Он и решен необычно, не так, как десятки и сотни других интерьеров. Это интерьер с настроением.

Старые комнаты помещичьего дома. Пустота. Эхо. Трещины по штукатурке, старая мебель, старая картина на стене. Хозяева живут где-нибудь в Петербурге или в Москве, а то, может, в Париже. Сюда приезжают летом на месяц-другой; отсюда получают каждый год доход. От продажи хлеба, от продажи леса, от аренды земли…

Только управляющий проходит иногда по этим большим неуютным комнатам, не топленным зимой; звенят его ключи, и звон их и звук его шагов жутковатым эхом, эхом одиночества, запущенности, забытости отдается тогда по всему дому. И почему-то кажется, что дом этот заложен-перезаложен и будет продан за долги.

Этот интерьер мог бы быть замечательной декорацией к какой-нибудь пьесе Чехова или иллюстрацией к его рассказу или к рассказу Бунина, не к какой-то определенной пьесе или к определенному рассказу, а вообще к Чехову или к Бунину.

Там же, в Белкине, Серов много и плодотворно рисовал иллюстрации к басням Крылова – природа Малоярославецкого уезда, где находится Белкино, не меньше, чем домоткановская, располагала к этому занятию. Вот так и работал Серов, занимался одновременно разными мотивами, ставя перед собой разные задачи, тренируя себя на том, чтобы переключаться, если нужно, с одного мотива на другой, совершенно на него не похожий.

Действительно, в конце этого же года, вернувшись из Белкина, он пишет портрет Витте, портрет хоть и не выдающийся, но совершенно не похожий на все, что писал в то время Серов. Витте тоже «хозяин жизни», но он не похож ни на великих князей, пустых и надменных, ни на развлекающихся Юсуповых, таких же праздных, как и их предок, о котором писал Пушкин. Это царедворец, но не такой, как Победоносцев. У Победоносцева что-то от маньяка, Витте же лукав, он царедворец-труженик, умом, трудом, хитростью заработавший и графский титул, и чины, и высокое положение. И хоть портрет этот глубок, психологичен, но он довольно скучен, написан без страсти, видимо, главным образом ради денег… Ох, эти деньги!

Из того, что сказано о денежных отношениях Серова с заказчиками, может возникнуть впечатление, что Серов был алчен. Ничто не может быть более ложным.

Именно потому и существовал всегда у Серова вопрос о деньгах, что он не мог назначать за свои портреты большие суммы.

Характерна в этом отношении история с юсуповским портретом.

«Князь Юсупов, – пишет Серов в одном письме, – в разговоре о портретах изволил заметить, что об цене он не спрашивает – сколько я назначу, столько и заплатит – вот это так, по-княжески, одобряю… а все же много с него не возьму, ну там увидим». А в другом письме (по окончании работы): «Завтра иду к князю за деньгами – вот это я не очень люблю, хотя и рад получить деньги, но какие, вот вопрос. Раз говорится, что, мол, – что назначите, то и заплатится, – тут-то и неловко».

Когда деньги у Серова были, он не считался. Не то чтобы он швырял их по-купечески направо-налево, но, если кто-нибудь просил взаймы (особенно это касалось всегда безденежных учеников), он ссужал непременно, даже сам предлагал:

– Я сейчас богат: получил за портрет. Не нужно ли взаймы? Могу предложить.

А сам он нуждался частенько, собственно, почти всегда. Его дочь вспоминает несколько очень ярких эпизодов.

«Помню такую картину. Конец августа. С 1 сентября начинаются занятия, нужно ехать в Москву. Папы с нами нет, он уехал раньше на экзамены в Школу живописи. Летом он писал портрет М. П. Боткиной, жившей на своей даче в восьми верстах от нас. Портрет был закончен, а деньги все не получались, в надежде на них папа денег не оставил. Все было готово к отъезду. Вещи все уложены, дети одеты, у крыльца стоят два извозчика. Ждем дворника, которого послали к Боткиным за деньгами. Застанет он Боткина, даст тот денег – уедем, нет – придется слезать с извозчика».

Другие художники с такими же возможностями, как у него, и даже с меньшими накапливали изрядные суммы.

Но Серову было органически чуждо накопительство. Еще один эпизод, относящийся к дням революции 1905 года, тоже рассказан его дочерью. Шаляпин и Коровин пригласили Серова в ресторан «Метрополь».

«Шаляпин и Коровин завтракали и, выпивая, полушутя-полусерьезно рассуждали о том, куда лучше, в какой банк перевести за границу деньги.

„А я, – сказал папа, – уже перевел“.

„Как, куда?!“

„Прожил“».

«Не имея никаких запасов, – пишет его дочь, – расходуя все, что он зарабатывал на жизнь, он ужасался при мысли о положении, в котором осталась бы его семья в случае его смерти».

Последние годы жизни эта мысль почти не покидала его.

Так, занимая за несколько дней до смерти четыреста рублей у знакомого, он с сомнением переспросил его: «А вы не боитесь, что я умру, не уплатив? Впрочем, – добавил он, – если бы это и случилось, там есть мои картины, которые можно продать».

И действительно, когда Серов умер, в доме было всего восемьдесят копеек, его даже не на что было похоронить, и расходы по похоронам пришлось взять на себя И. С. Остроухову.

А между тем он вел очень скромную жизнь. В то время, когда его друзья Коровин, Шаляпин, Остроухов могли покупать драгоценности и дома, картины старых мастеров, в семье Серова даже ремонт квартиры был проблемой.

Он пишет жене из Архангельского, откуда иногда ездил в московскую квартиру наблюдать за ремонтом:

«Лелюшка, дорогая.

Зачем так волнуешься по поводу ремонта и трат – это всегда так бывает. Главное, береги свое здоровье и детей, вот и все; остальное пустяки – деньги дело наживное».


Выбор квартиры был привилегией Серова. Он любил квартиры старомосковские, чтобы имели свое лицо, а доходных домов «со всеми удобствами» не выносил и подолгу в них не живал, искал по своему вкусу, переезжал, случалось, среди зимы, уплатив неустойку, но чтобы только квартира была по душе. Чтобы большие комнаты, просторные, шли анфиладой, а от них в сторону – маленькие, чтобы лестницы шли вниз, к парадной двери и наверх, во второй этаж, к мезонину, в комнаты старших детей.

Семейная жизнь Серова совсем не была похожа на жизнь большинства художников. Никакого следа богемы. В доме чистота и опрятность. У Серова в кабинете – тоже. Никаких разбросанных палитр, декоративных тканей, пустых тюбиков из-под красок, старых кистей. Только то, что нужно для работы, и все в строжайшем порядке.

В кабинете стоял стол, сделанный по его рисунку в абрамцевской столярной мастерской, пианино, диван, мольберт. Краски, кисти, палитры, мастихины хранились в особом шкафчике. Серов любил изящные, добротные, только первосортные вещи.

У него были любимые кисти. Об одной из них вспоминает даже в своих записках Головин: «У Серова была любимая кисть, обтрепанная с обеих сторон. Он не расставался с ней и всегда сам ее мыл». Дочь пишет о мастихинах: «Мастихинов у папы было много; были они различной формы, величины и мягкости, от очень жестких до мягчайших, нежнейших».

Он относился к предметам, которые ему служили, как к живым существам.

А сам он всегда строго и аккуратно был одет в коричневый или серый костюм, рубашку с низким удобным воротничком – ни в чем никакой расхлябанности. И жена была под стать ему (недаром она казалась ему похожей на голландку). Дети учились в гимназии; дочь еще училась музыке, мальчики – столярному ремеслу (на даче старший сын своими руками сделал парусную лодку – только киль и паруса были заказаны).

Отношения в семье были дружескими, спокойными, но без сентиментальности и сюсюканья. Он был строгим отцом, дети хоть и любили его, но побаивались. А он, хоть и был с ними строг, любил их безумно. Их болезни повергали его в панику. И тут уж руководящую роль брала на себя Ольга Федоровна. Она тотчас же, отделив больных от здоровых, укладывала их в карантинном помещении на верхнем этаже и, надев белый халат и берет, самоотверженно, никогда не теряя спокойствия, ухаживала за своими чадами. В зону карантина никто не допускался. Серов и все домашние разговаривали с ней, стоя внизу, около лестницы.

Еще он в эти годы сблизился с матерью. Валентина Семеновна то и дело приезжала в Москву, чтобы быть близ сына, которого теперь боготворила. Она старалась оказать услуги его семье, ездила на дачу, когда Серов был занят работой, – Ольге Федоровне самой было не под силу справиться со всей оравой при переездах, тем более что семья продолжала увеличиваться – в 1900 году появился в семье младший сын, названный Антоном («чтобы был уж настоящий Антон»), и в письмах Серова то и дело мелькают нежные приписки: «Ну будь здорова, целую вас всех. Тутушку целую в тепленькую щечку», «До свиданья, голубчик. Олюшке поклон и мальчикам в лодке тоже. Тутушку – в щечку».