Твой Илья».
Неизвестно, написал ли Репин ответ Серову, – во всяком случае, в архиве художника этого ответа нет. Возможно, Серов в сердцах уничтожил его и больше в переписку с Репиным по этому поводу не вступал – он не любил лишних и заведомо ненужных слов.
Зато на письмо Серова к Репину восторженно отозвался Стасов:
«Валентин Александрович, я с глубоким восхищением читал Ваше письмо к Илье Ефимовичу от 20 января, с таким же восторгом слушал рукопись Ильи Гинцбурга о Вашем пребывании с ним вместе в окнах и на кровле Академии 9-го и с еще большим восхищением читал в газетах о Вашем выходе из нашего Василеостровского Синедриона. Великая Вам честь и слава за Ваше омерзение к преступному и отвратительному. Честь и слава Вам, Ваше отечество должно гордиться Вами. И, конечно, с удивлением и несравненным почитанием передаст Ваше имя потомству. Дай бог, письмо поступило навеки в нашу библиотеку, как в несокрушимую гавань. Такие великие документы не должны никогда погибать. Их надо хранить в золоте и бриллиантах!
Но, кроме того, желаю нашему дорогому отечеству, чтобы то, что в тоске, ужасе и несравненном отчаянии было набросано тогда в Вашу записную книжку, могло появиться в Ваших талантливых красках и линиях на холсте. Кто знает, может быть, то, что было нарисовано с кровавым чувством горечи, негодования и ужаса, предстанет однажды в форме, родственной и могучей чудным картинам Льва Великого[55] из Севастопольской трагической истории.
Ваш искренний поклонник
Владимир Стасов».
Так окончилась переписка Серова по этому вопросу. Поленов же еще пытался склонить Репина присоединить свою подпись, убедить его в своей и Серова правоте:
«То, что ты пишешь, мы знали и взвешивали, когда посылали в Академию заявление. Мы расспрашивали людей, приезжавших из Петербурга, самых различных направлений, между которыми были очень близко стоящие к источнику. Все в один голос называли Владимира. Немецкие газеты называли эти события Wladimirsche Tage[56].
Но если искать более близких деятелей, то полиция окажется в середине и не принимающей никакого непосредственного участия в военных действиях нашей победоносной гвардии: распоряжались и приказывали офицеры, действовали солдаты…
Способ сваливать вину на подчиненных есть самый простой и употребительный в петербургской иерархии. У нас чем выше кто стоит, чем больше от него зависит, тем меньше он несет ответственности, а по-старинному иначе: чем больше кому дано, тем больше с того и взыщется, поэтому я убежден в истинности нашего заявления и назад его не могу взять».
Между тем приближалось очередное заседание Академии. 24 февраля Толстой доложил великому князю о заявлении и на состоявшемся 28 февраля заседании не огласил его. Серов принял решение выйти из Академии. 3 марта он написал Поленову:
«Глубокоуважаемый Василий Дмитриевич, как и можно было ожидать, бумага наша без всяких разговоров положена графом И. И. Толстым под сукно (28-го было заседание). Теперь я в свою очередь буду Вас спрашивать: что делать? Полагаю – нужно выходить из членов Академии на том основании, что заявление наше на заседании Академии прочтено не было, – вот и все.
Буду ждать известия Вашего в ближайшем будущем.
Ваш Серов».
Поленов ответил на следующий день, но сложить с себя звание академика отказался.
«Я бы с большим удовольствием, – писал он Серову, – вышел из теперешней Академии – так мне противны все эти анархические учреждения Петербурга, набитые прислужливыми молчалиными, под верховенством неограниченных держиморд. Но мне кажется, что наш гражданский долг не позволяет нам теперь уходить; надо стоять твердо, а если придется, так и нести последствия…
А уйти теперь – выйдет, мне кажется, что-то вроде бегства, – показали, мол, кулак, да и наутек».
Таким образом, Серов остался один. Осуждать Василия Дмитриевича он не мог – у того были свои соображения, довольно обоснованные, у Серова – свои, и он остался при них. Поленов не убедил его. Он все же подал заявление о выходе из Академии.
«Ваше сиятельство, граф Иван Иванович!
Вследствие того, что заявление, поданное в собрание Академии, за подписью В. Д. Поленова и моей не было или не могло быть оглашено в собрании Академии – считаю себя обязанным выйти из состава членов Академии, о чем и довожу до сведения Вашего сиятельства как вице-президента.
Валентин Серов.
10 марта 1905 г.»
На заседании Академии 21 марта Толстой доложил, что Серов слагает с себя звание академика «по личным соображениям». На поданный Толстым министру двора барону Фредериксу рапорт 5 мая 1905 года «последовало высочайшее государя императора соизволение на удовлетворение ходатайства об увольнении художника Серова из состава действительных членов императорской Академии художеств».
Таковы были внешние, отраженные в документах события жизни Серова в начале 1905 года.
Каковы же были переживания Серова, побудившие его, человека до сей поры, казалось, совершенно аполитичного, к таким крайним по его возможностям мерам?
Для большинства современников, даже очень близко знавших Серова, все это было неожиданным и странным. Вот как воспринял действия Серова Репин:
«Серов… упрекал Академию… в недостатке уважения к политическим интересам пробудившейся жизни русского общества. Из окон Академии художеств он был случайным зрителем страшной стрельбы в толпу на Пятой линии Васильевского острова. Атака казаков на безоружный народ произошла перед его глазами: он слышал выстрелы, видел убитых…
С тех пор даже его милый характер круто изменился: он стал угрюм, резок, вспыльчив и нетерпим; особенно удивили всех его крайние политические убеждения, появившиеся у него как-то вдруг, с ним этого вопроса избегали касаться…
Нередко приходилось слышать со стороны:
– Скажите, что такое произошло с Серовым? Его узнать нельзя: желчный, раздражительный, угрюмый стал…»
Да, эти месяцы были для Серова поистине временем переоценки ценностей. Но утверждение Репина, что «крайние политические убеждения» появились у него «как-то вдруг», не совсем соответствует действительности.
Репин очень поверхностно знал характер своего ученика. Он был, так сказать, интуитивным психологом. Его озаряло, когда он писал портрет, озаряло помимо его воли. Умом же он характер человека не понимал. «Его кисть была правдивее его самого», – писал о Репине К. И. Чуковский.
Кроме того, Репин с Серовым в последние годы был связан мало, жили они в разных городах, а когда Серов приезжал в Петербург, он чаще бывал с «Бенуашкой» и «Филосошкой», которых Репин терпеть не мог, а если и заглядывал в Академию, то главным образом к Матэ.
Впрочем, и новые друзья Серова – Бенуа, Философов и другие – также не пользовались его откровенностью, хотя в неизбежно возникавших конфликтах, вызванных демократизмом серовского мировоззрения и реализмом его искусства, они были более подготовлены к происшедшему взрыву[57].
Материал для этого взрыва копился в сознании Серова давно, может быть, с первых лет его жизни. Как ни противился он, занятый своим искусством, влиянию матери, ее политическим увлечениям, они не могли не возыметь действия, так же как и общение со вторым мужем Валентины Семеновны Немчиновым, который, как известно, подвергался преследованиям полиции и был выслан из Киева. Затем общение с семьей Симонович, людьми безусловно прогрессивных по тем временам взглядов…
Разумеется, в молодом Серове, находившемся под влиянием Врубеля, увлеченном своими занятиями в Академии, постижением системы Чистякова, невозможно было угадать будущего человека «крайних политических взглядов». Больше того, он сам внешне и внутренне сопротивлялся проникновению политики в сферу своих интересов и в сферу искусства вообще. «Кто его просит, – говорил он о Михайловском, – соваться не в свое дело? Что он понимает в художестве? Пусть пишет о своем Марксе».
Итак, ему все равно: Михайловский ли, Маркс ли – все это политика, в тонкостях которой он не разбирается и разбираться не желает. Художник должен заниматься только искусством, что бы там ни происходило в мире. Кесарево – кесарю, Божье – Богу.
Но он художник, чуткий художник, у него обостренное восприятие действительности. Кроме того, у него сердце, которое не может равнодушно переносить чужих страданий, хоть сердце это и скрыто от посторонних плотной оболочкой внешней суровости и скепсиса. И поэтому, хотел того Серов или не хотел, окружающее вторгалось чем дальше, тем все более властно в его жизнь и в его искусство. Сначала это вторжение выражалось только появившимися у него в Домотканове симпатиями к простому народу. Он и там поначалу немного иронизировал по поводу педагогических увлечений своей тетки, но как-то незаметно сам втянулся в круг интересов семьи Симоновичей-Дервизов, в их общение с крестьянами.
Плодом этого общения и этой симпатии были его картины «Баба в телеге», «Баба с лошадью», «Октябрь». Но это пока лишь пассивное сочувствие крестьянам. Протеста против положения, в котором они находятся, здесь нет.
В 1891 году Валентина Семеновна уехала в Поволжье, где разразился голод. Она поселилась в деревне Судосево Симбирской губернии, организовала там столовую, ясли, а после того, как голод был ликвидирован, осталась в Судосеве, где занялась тем, что считала целью своей жизни, – пропагандой музыки среди народа.
В конце мая 1892 года Серов поехал к матери. Здесь он впервые увидел плоды ее труда, и всегдашняя его ирония сменилась уважением, почти восторгом перед деятельностью Валентины Семеновны. Это не то что нигилистические увлечения ее молодости, это не надуманная педагогическая метода или интеллигентская община в Никольском. Здесь было действительно сделано нечто полезное. Были спасены от голода, а может быть, от голодной смерти сотни людей. Стол