Валентин Серов — страница 60 из 98

Многое приходилось обдумывать, переосмысливать в те дни; нужно было понять поступки людей и их отношение к происходящему.

Друзья зачастую огорчали его своим равнодушием или легкомыслием. Серов мог бы в мучительные часы раздумий присоединиться к словам Горького, которыми тот заканчивает одно из писем, повествующее о 9 января: «Первый день русской революции – был днем морального краха русской интеллигенции, – вот мое впечатление от ее поступков и речей».

Выстрелы 9 января были действительно серьезным испытанием для русского общества.

И у таких людей, как Серов и Горький, были основания для огорчений – слишком много разочарований пришлось пережить тем, кто принимал за чистую монету горячие порывы людей, которых принято было считать «выразителями народных дум и чаяний».

Действительно, что можно было, например, сказать о Викторе Михайловиче Васнецове? Он, так же как и Серов, подал протест в Академию и вышел из ее состава – но какова была причина? Васнецов был возмущен тем, что академическое начальство не воспрепятствовало митингу учащихся в тех залах Академии, где была открыта его, Васнецова, персональная выставка, – жест довольно странный для художника, претендующего быть выразителем народной души.

Ненамного лучше поначалу отнесся к студенческому движению и Репин. Он называл действия студентов, требовавших самоуправления, насилием, а главного зачинщика Савинова предлагал исключить из Академии. Так он говорил на дневном заседании Совета. А на вечернем заседании – в тот же день – скульптор Беклемишев рассказал о том, что в Петербург приехал ректор Киевского университета Гамалей и передал, что в Киеве студенты уже организовали самоуправление и он, Гамалей, с одобрением относится к этому. Тотчас же после рассказа Беклемишева выступил Репин с пламенной речью в защиту студенчества и разразился таким панегириком в защиту Савинова, что Кардовскому, в мастерской которого работал Савинов, не пришлось произносить подготовленную защитительную речь.

«Вот таков Репин, – пишет в заключение своего рассказа Кардовский. – И в том и в другом случае он был вполне искренен, с одинаковым увлечением громя днем насильников, а вечером восхищаясь героизмом и чуткостью той же молодежи».

К. И. Чуковский в своих воспоминаниях пишет, что иногда для перемены мнений Репину «бывало достаточно двух-трех минут».

Хорошо, если это изменение, как в случае со студентами, шло от «плохого» к «хорошему». Но ведь бывало и наоборот. И так произошло в случае, рассказанном в начале главы, когда Репин сначала заявил, что «надо непременно писать и печатать протесты где только возможно», а потом отказался поддержать Серова и Поленова.

Из воспоминаний Репина можно понять, что он ответил на письмо Серова примерно так же, как на письмо Поленова. «Выход этот он совершил нелегко, – пишет Репин, имея в виду выход Серова из Академии. – Он даже обратился ко мне с письмом, убеждая разделить его решение. Из других источников я знал, что он был не совсем прав: мне особенно жаль было терять его из круга академиков и спорил с ним и советовал не выходить.

После этого случая и нескольких настойчивых защит своего выхода он почти прервал со мной всякие отношения – и вышел».

Недовольство Репиным продолжало расти у Серова в течение всего 1905 года. Он обвинял Репина в трусости и практической осмотрительности, даже в реакционности – это, конечно, было плодом раздражения, вызванного глубоким разочарованием в человеке, которого он знал всю свою сознательную жизнь, но факты есть факты. И в августе 1905 года в письме к Остроухову перо Серова выводит безжалостно суровые строки: «Земцев уже притягивают к суду – теперь очередь за городскими… а затем за профессорами, ввиду чего, кажется, Илья Ефимович Репин собирается покидать союз профессоров. На мой взгляд, Илья Ефимович ни больше ни меньше как просто наше „Новое время“».

Не может быть сомнения относительно симпатий Репина. Он всей душой сочувствовал борющемуся народу и хотел победы революции. Свидетельств этому множество: в письмах этого года, в рисунках на темы революции. Да и все искусство Репина громко заявляет о том, что этот художник не мог не сочувствовать революции, совершаемой героями его «Сходки», «Не ждали» против героев «Крестного хода». Вся его беда в отсутствии твердого взгляда на вещи, в неуравновешенности.

Но Серов не желал понимать подобных вещей, вернее, не желал входить в положение, принимать в расчет бесхарактерность: слишком серьезен был момент и слишком велико разочарование.

И некоторые новые друзья Серова тоже огорчали его: собрался за границу, как только началась революция, «милый друг Шура Бенуа». Он предпочел издалека наблюдать события, происходящие на родине. Серов очень был опечален этим. «Ты едешь? Надолго? Это пренеприятно… ах ты, эмигрант… Не хочешь с нами кашу есть. Пожалуй, не без удовольствия будешь за утренним кофеем пробегать известия из России, да… Издали оно совсем великолепно».

Но Бенуа уехал. Его письмо из-за границы поражает совершенным равнодушием к событиям, происходящим в России.

Так что Серов имел все основания стать «желчным, раздражительным, угрюмым», напрасно Репин удивлялся этому.

Но на кого Серов не мог сердиться – это на Коровина. Впрочем, на Бенуа – тоже, несмотря на все огорчения.

Рассказывая о характере отношений Серова к людям, Философов писал: «По существу это был человек нежный, тонкой души, бесконечно верный друг. Он ясно видел недостатки людей, их провалы, душевные изломы и охотно прощал все это, лишь бы было за что. Своей любовью он покрывал изъяны друзей, когда видел, что человек признает какую-нибудь ценность выше себя, служит ей бескорыстно. Если у Серова и были размолвки с друзьями, то не потому, что друзья эти не соблюдали требований условной морали, вообще слишком много „грешили“, а потому, что они изменяли себе, предавали ту ценность, которой обязались служить…»

В этих словах – ключ к пониманию разницы в отношении Серова к таким людям, как Репин, и таким, как Бенуа или Коровин. Когда художник пишет букеты сирени и роз, занят тем, чтобы передать на полотне теплый воздух летней ночи, настороженную прелесть северного пейзажа, то его гражданскую бесхарактерность можно простить и даже понять, он человек другого мира, и объяснять ему что-либо выходящее за сферу его интересов – такое же неблагодарное дело, как объяснять слепорожденному, чем отличается красный цвет от синего. Но для автора таких картин, как «Отказ от исповеди», «Бурлаки», «Арест пропагандиста», подобное поведение непонятно и непростительно. Тем более что сам Репин заявлял: «Человек должен, даже с оружием в руках иногда, защищать лучшие свои идеи». Эта фраза Репина взята из его письма литератору В. Г. Черткову, но надо думать, что за долгие годы общения с Репиным Серов понаслышался таких фраз немало.

Иное дело – Коровин. Когда началась война с Японией и русское общество с болью восприняло и самую эту войну, и ее ход, в какой-то компании, где были Серов и Коровин, поднялся спор: кто победит – русские или японцы. Коровин сказал: «Японцы. Потому что у них кишки на четырнадцать аршин длиннее, чем у русских». Серов встал, резко отодвинул тяжелое кресло, в котором сидел, и угрюмо сказал: «Кажется, пора идти спать».

Так что не стоило ждать от Коровина героического акта. Он мог дать деньги для помощи революционным рабочим. Но он был избран в Академию художеств в 1905 году, когда Серов вышел из нее, и это не огорчило Серова. Коровин оставался собой и в этом случае и тогда, когда под воздействием минутного порыва шел рядом с Серовым за гробом Баумана. Ни в одном из этих случаев он не изменил себе.

Не изменил себе и Бенуа. Бенуа, Дягилев, Философов подчеркнуто безразлично относились к общественной жизни, если это не касалось искусства и литературы.

Бенуа откровенно признавался в этом: «Я хочу смотреть на жизнь, а не лазать по снастям и убирать паруса… Нельзя класть жизнь художника на такой недостойный вздор, как политика… во французской революции лишь один Давид запятнал себя тем, что полез в грязную сутолоку. Никакой пользы не принес и Вагнер тем, что лазал на дрезденские баррикады, а между тем он рисковал унести в могилу Нибелунгов, Тристана и Парсифаля».

Бенуа не Вагнер, он не создаст в живописи ни Нибелунгов, ни Тристана, ни Парсифаля. Он это отлично понимает. Но все равно – он хочет уйти от событий. В письмах к Лансере он предельно откровенен: «Я упоен Версалем, это какая-то болезнь, влюбленность, преступная страсть»; «За деревьями, бронзами и вазами Версаля я как-то перестал видеть наши улицы, городовых, мясников и хулиганов»; «В то же время я опять набросился на мемуары, исторические сочинения и дневники и как-то совершенно переселился в прошлое».

И все же мысль об обреченности своего искусства грустными нотками звучит в его признаниях: «Работаю без передышки, хотя и сознаю, что мой Версаль, маркизы и арлекины ровно никому не понадобятся завтра».

Но, как бы ни старался Бенуа отгородиться от живой действительности, от событий сегодняшнего дня, они вторгаются в его жизнь и, хочет он того или не хочет, проникают в святая святых – его творчество.

Не потому ли именно в 1905 году им были сделаны лучшие и наиболее трагичные рисунки к «Медному всаднику» (над иллюстрациями к этой поэме Бенуа работал долгие годы, как Серов над баснями). Это были сцена наводнения и потрясающая по силе сцена погони Всадника за Евгением – «тяжелозвонкое скаканье по потрясенной мостовой».

Таков был Бенуа. Поэтому письмо к нему, где Серов пишет об «эмигрантстве», насмешливо-ироническое, но не злобное. Многим друзьям Серова из числа тех, к кому он сейчас еще относился примирительно, придется почувствовать со временем его прямоту и резкость – свойства характера, которые будут обостряться все больше и больше, – но это произойдет позже. Сейчас он еще надеется на то, что многие не осознали происходящего, что события заставят их прийти к тому же, к чему пришел он, Серов. Тем более что было немало знакомцев Серова, художников, писателей, композиторов, настроенных так же, как и он, проявивших и принципиальность, и гражданскую отвагу. Так что, может быть, даже не совсем был прав Горький, когда сгоряча написал слова суров