Сейчас трудно сказать, был ли прав Грабарь. Вероятно, он был прав, ибо в противном случае Серов не стал бы переделывать картину. Важно не это, важен факт, что Серов уже в первую картину вводит народ-строитель и, более того, помещает его на переднем плане, словно отдавая ему, замученному, насильно пригнанному сюда народу, предпочтение перед царем Петром.
И возможно, потому, что Серов понял это, понял, что он не выполняет своей задачи и уже не Петр здесь главный герой картины, он и убрал с переднего плана мужиков и барку. Но мысль о них неотвязно преследовала его с тех пор, и не из-за них ли, безвестных, чьим трудом создан прекраснейший в России город, задумал он новую картину?..
Вот во что вылилось путешествие Серова в историю, начатое с легкой руки Александра Бенуа, который, конечно, и помышлять не мог о таком конце, когда уговаривал Серова сделать несколько охотничьих сценок.
Петр был, конечно, главным историческим персонажем, интересовавшим Серова, но этим дело не ограничивалось.
В последние годы жизни Серов обращается к тем страницам русской истории, которые не затрагивались мирискусниками. Его начинает интересовать мрачная эпоха Анны Иоанновны, и он делает два наброска: «Забавы Анны Иоанновны» и «Анна Иоанновна и Бирон».
В 1909 году Серов написал небольшую гуашь «Опричник» – опять эпизод мрачного периода русской истории. И картина передает эту мрачность, обстановку глухой поры страха. Опричник, сухощавый и какой-то елейный, едет по совершенно пустынной, несмотря на дневное время, улице. Ни одна живая душа не видна, только ворон парит, накликая беду.
Этот человечек, такой щуплый и легонький, кажется, придавил собой все. Даже лошадь осела на задние ноги, так что хвост волочится по снегу. А он смотрит окрест себя и упивается своей властью.
Страшная, жуткая вещь. Нет, не находил Серов успокоения в своем уходе в историю, даже в гуашных картинках.
В мае 1907 года Серов уехал в Грецию. Это была поездка, о которой он мечтал уже три года. В 1904 году в Москве было окончено строительство Музея изящных искусств, и Поленов, близко знакомый с его организатором профессором Иваном Владимировичем Цветаевым (отцом известной впоследствии поэтессы Марины Цветаевой), предложил Серову принять участие в росписи залов, предназначенных для античных слепков. Кроме Серова, Поленов обратился с таким же предложением к Коровину, Головину, Грабарю и Борисову-Мусатову. Предполагалось, что участники сначала поедут в Грецию, а потом уже приступят к работе. Серов согласился. Ему захотелось еще раз испробовать свои силы в мифологических сюжетах. Он чувствовал Грецию, любил ее искусство, и было дьявольски обидно, что все попытки передать это чувство кончались неудачей.
О «Гелиосе» вспоминать было неприятно, «Ифигения» тоже не получилась. Он сам еще не мог понять, почему эта грустная женщина в хитоне не стала Ифигенией, почему Черное море, которое было ведь, в сущности, таким же и три тысячелетия назад, не стало на его картине Понтом Эвксинским.
Неужели эта загадка неразрешима для него? Должен же он когда-нибудь возвыситься над землей, вырваться хоть ненадолго из плена действительности и передать на полотне свою мечту!
А может быть, все дело именно в полотне? Может быть, когда он будет писать фреску, когда под его кистью будет огромное пространство стены, дело пойдет по-иному?
Отвечая на предложение Поленова, он писал: «Дело это вообще очень интересное, и если бы я смог выразить на стене, что ли, то ощущение, которое я всегда испытываю, глядя на то, что выходило из-под рук греков, то есть живое, трепетное, что почему-то называется классическим и как бы холодным, да… ну, это невозможно, пожалуй, а попробовать попробуем – и от Аполлона и Лисиппа не отказываюсь!
Итак, до свиданья, Василий Дмитриевич. Буду очень опечален, если почему-либо эта затея Ваша не удастся».
Среди всех предполагаемых участников этого предприятия Поленов особенно выделял Серова. Оказалось, что Серов, такой земной, такой современный, такой далекий от Греции художник, знает греческое искусство великолепно, даже лучше его, Поленова.
«По поводу разговора о греках я справлялся, и оказалось, что ты совершенно прав, – писал Поленов Серову, – статую Апоксиомена сделал Лисипп, он же изменил канон Поликлета, сделав фигуру более легкой и стройной.
Я тебе в высшей степени благодарен за вчерашнюю беседу, а главное – за то, что ты выразил готовность мне помочь, если состоится наша поездка; с твоей помощью я даже не боюсь Кости Коровина.
Вообще, вчерашний разговор меня очень оживил и порадовал, и я буду стараться, чтобы дело выгорело».
Но ни поездку в Грецию, ни роспись музея осуществить не удалось. Неудачная война с Японией и последовавшие за ней события 1905 года сорвали все планы. Правительству было не до музеев, да и Серова с Поленовым волновали тогда другие дела.
Лишь спустя три года Серову удалось осуществить свой замысел.
Он поехал в Грецию с Бакстом. Среди друзей Серова по «Миру искусства» Бакст больше других был увлечен Грецией, так что союз с ним получился как-то сам собой.
В начале мая они прибыли в Одессу. В письмах к жене Серов с удовольствием отмечает, что за те двадцать лет, что он не был здесь, город похорошел. «Бульвар – деревья, чисто, по-иностранному, а главное, юг, черт возьми, – тепло, солнце – извозчики сидят под тенью акации на Приморском бульваре, море просвечивает…»
А потом – пароход; Черное море (некогда Понт Эвксинский); Константинополь (Стамбул, Царьград, Византия); и наконец – Греция.
Она открылась гористыми берегами, зубчатой линией горизонта, голыми утесами и редкими островками оливковых рощиц.
Серов вынул альбом. И листы его тотчас же заполнились рисунками этих самых берегов. На одном из первых листов – мул. Мул нужен был Серову для одного из замыслов, ради которых он поехал в Грецию.
Еще в 1903 году летом в Финляндии Серов признался Бенуа, что хочет написать «Навзикаю». Но «не такой, как ее пишут обычно, а такой, как она была на самом деле». Тогда же он сделал два варианта композиции[84]. Она представлялась ему вытянутой вдоль берега: впереди правит мулами, стоя в колеснице, Навзикая, за ней идут служанки, неся на коромыслах корзины с бельем, в отдалении бредет Одиссей. И вот в альбоме Серова уже появились и очертания греческих берегов, и мул. Не было только самой Навзикаи. На пароходе они не встретили ни одного грека. Сновали турки, арабы, румыны.
Стоя у борта, Серов и Бакст смотрели, как белая пена удалялась от парохода и там таяла, переходила в яркую синеву мерно вздымающихся волн.
Серов любовался цветом воды и говорил о ней:
– Разведенный анилин.
Это, собственно говоря, еще не Греция, это только Малая Азия, Турция. Однако три тысячелетия назад Греция была и здесь.
Ночью, когда вечно боящийся простуды Бакст ушел в каюту, Серов остался один на палубе и, подняв воротник пальто, нахохлившись, смотрел в темноту, туда, где берег. Где-то здесь была Троя…
Наконец прибыли в Афины. Акрополь поразил Серова. Развалины Парфенона свидетельствовали о таком совершенстве, какого ему еще не приходилось встречать нигде никогда.
С Акрополя было видно море. Колонны Парфенона перерезали его до самого горизонта и уходили в ясную голубизну неба. По этому морю когда-то плыли корабли Одиссея, под его шум произносил свои речи Демосфен, из пены этого моря родилась Афродита, и из этого же моря выплывал на берег его владыка Посейдон. И сам Зевс, превратившись в золотистого быка, с рогами, украшенными гирляндой цветов, плыл по этому морю, неся на спине свою возлюбленную, которую он похитил…
Сейчас море было спокойным и величественным.
С него дул на берег легкий ветер и, проникая между колоннами, освежал разгоряченное лицо.
Серов переходил к другому храму – Эрехтейону – и там смотрел на портик кариатид. Вот такое лицо было, наверно, у Европы, лицо коры. Теперь у него родился новый замысел – написать «Похищение Европы».
Он задумывался и подолгу смотрел на море. Веселые дельфины показывались на несколько секунд из его синей воды и опять пропадали. То здесь, то там на поверхности залива между волн, между их белых гребней блестели черные лакированные спины с острыми плавниками. Дельфины выныривали из воды, переваливались, словно колесо, и, мелькнув хвостом, уходили в глубину…
Серов восхищался непостижимым умением греков вписать архитектурный ансамбль в пейзаж. Он не раз видел дворцы и храмы, стоящие невдалеке от моря, но нигде их расположение, форма, цвет не гармонировали так с морской перспективой. Цвет моря, казалось, проникал сквозь колонны и делал их еще более красивыми, и стройными, и даже какими-то воздушными.
Опять десятки альбомных листов заполнялись рисунками. Колонны Парфенона, между ними карандашиками пастели – синее-синее море. Еще раз Парфенон; весь Акрополь; отдельно одна из колонн Парфенона… Но больше всего рисунков Серов сделал в музее Акрополя. В нем были заперты все уцелевшие богатства. Теперь нельзя оставлять без охраны ничего такого, что можно унести. Страх как много развелось любителей искусства среди туристов.
Но сейчас жара, сезон туристов окончился. «Бедекер» не рекомендует в эту пору ездить в Грецию, и послушные туристы не ездят.
Конечно, жара – это беда. По нескольку раз в день приходится мыться и переодеваться. Но зато и благодать: на Акрополе пустынно, в залах музея тоже ни души, только Серов и Бакст – вот все посетители. Они работают в разных залах. Бакст поражается усердию своего друга: он слышит, как Серов вздохнул, перевернул страничку альбома. Значит, окончил еще один рисунок.
Серов особенно увлекся раскрашенными женскими фигурками. Они были сделаны давно, до Фидия и Праксителя. Они несколько примитивны, условны, сейчас сказали бы, «декоративны». Нынешнее новое искусство чем-то напоминает эти наивные фигурки. А от них веет древностью. Они заставляют вспоминать Гомера и мифы. Все это нужно хорошенько обдумать, не здесь ли ключ к решению так давно мучающей его загадки. «В музеях есть именно такие вещи, которые я давно хотел видеть и теперь вижу, а это большое удовольствие», – пишет Серов жене. И заключает описание своего впечатления от Афин фразой: «А греком было недурно быть».