Осмотрев Афины, исходив вдоль и поперек Акрополь, изучив музеи, Серов с Бакстом поехали на Крит. Ведь именно на этот остров приплыл когда-то Зевс со своей Европой, и там у нее родился сын, будущий царь Крита Минос.
Опять в альбоме Серова появляется море: парусная лодка, вид на остров Саламин, гористые берега, опять парусная лодка, залив и набережная в Канее.
В Канее пароход стоял четыре часа, и Серов успел заполнить несколько листов альбома. Но людей, живых людей в его альбоме все еще нет. Куда исчезли греки из Греции? На пароходе опять турки, албанцы, арабы. В Канее на борту появляются даже русские солдаты. Они сопровождают багаж некоей полковницы, приезжавшей в Канею на дачу. Потом на борт поднимается целое «солдатское заведение» – четыре веселые девицы во главе с грузной бандершей. Как объясняют русские солдаты, девиц выселяют из Канеи за «порчу» малолетнего сына начальника гарнизона. Виновница, миниатюрная итальянка со вздернутым носиком, озорно стреляя глазками, бегает по палубе, задевает солдат.
На палубе третьего класса везут быков, великолепных белых быков. Бакст называет их «зевсуподобными» – в такого быка превратился Зевс, чтобы похитить дочь царя Агенора. Бакст знает уже о новом замысле Серова. Но Серов не рисует быка. Бык, похитивший Европу, был совсем другого цвета, он отливал золотом, и лишь во лбу светилось белое пятно. Но даже не это было причиной, почему Серов не рисовал быков. Бык, унесший Европу, не должен быть обыкновенным быком, как эти, живые, он должен быть таким, каким его изобразили бы древние греки, те, что раскрашивали архаические женские фигурки из акропольского музея.
Вместо того чтобы рисовать быка, Серов отправляется на берег и возвращается на борт с панамой, полной апельсинов. Наконец пароход уходит из Канеи. Дельфины заплывают то с одного, то с другого борта, показываются из воды их горбатые лакированные спины. Они веселые и добродушные, эти дельфины. Наверно, вот так же сопровождали они и Зевса с Европой до самого Крита…
На Крите опять Серов бродит с альбомом, рисует пейзажи, очертания берегов для «Навзикаи», для нее же – мулов; рисует произведения, хранящиеся в музеях Кандии; в Кноссе рисует дворец царя Миноса (сына Зевса и Европы), опять мулов и, окончив очередной альбом, на обложке его – кариатиду.
В Кноссе произошло необычное знакомство.
Серов с Бакстом часто заглядывали в арабскую кофейню на базарной площади. Там они, сидя на циновке, пили крепкий, ароматный кофе и курили. Бакст по-восточному – чубук, а Серов – неизменную свою сигару. Арабы пели – монотонно и немного гнусаво – под звуки тамбура, восточного инструмента, похожего на мандолину. Серову и Баксту нравилось пение, и звуки тамбуров, и кофе, и сидящие внутри и снаружи турки, арабы, критяне. Здесь чувствовался аромат Востока и старины, не греческой, правда, – восточной, но это тоже приятно. Здесь жизнь почти не движется. Вот так же сидели такие же люди сто, двести, триста лет назад и пили кофе, курили чубуки, пели, дергали струны тамбура.
А на эстраде – предмет их восторга, молоденькая танцовщица-аравитянка, совсем девочка, тоненькая и грациозная. Без труда перегибаясь в пояснице, касается она головой пяток. У нее удивительной красоты руки, узкие, с длинными тонкими пальцами. Матовое смуглое лицо с нежным румянцем. А глаза продолговатые и чуть раскосые. И, глядя на них, Серов снова думает о своей Европе.
Европа не была гречанкой. Она была привезена с Востока. У нее было лицо коры, но глаза… Глаза были продолговатые и чуть раскосые, совсем такие, как у этой девочки. Чудесная девочка!
Но вот гречанки… как быть с гречанками, их-то ведь тоже надо увидеть – живых.
И друзья опять ездят и бродят, пытаются проникнуться духом Древней Греции. С этой целью Серов даже пробует все самые неудобоваримые греческие блюда и склоняет к этому гурмана и неженку Бакста. Бакст кривится, но не отстает. Они пробуют все вина, даже черное и горькое «фалернское». Баксту кажется, что оно отдает скипидаром, но он утешает себя мыслью, что «фалернское» воспел Гомер. И подбадривает себя пушкинским переводом Катулла. Перед тем как выпить, он декламирует:
Пьяной горечью Фалерна
Чашу мне наполни, мальчик!
Так Постумия велела,
Председательница оргий.
Вы же, воды, прочь теките…
Услышав эту строку, Серов смеется.
– Потому мы и пьем здесь «Виши» – они, – Серов показывает вилкой на Бакста, – боятся очень микробов…
Бакст действительно боялся микробов и вообще всего на свете: долгой ходьбы, змей, даже простуды боялся в этой жарище.
Домой Серов писал: «Бакст приятный спутник, но ужасный неженка, и боится все время всевозможных простуд, и еле ходит, боится переутомления – кушает ничего себе».
После Крита побывали в Микенах, где Серов опять много рисовал: стадо в тени деревьев, гробницу Атрея, Микенские ворота, пейзажи с оливами и пиниями. Потом переехали в Аргос, оттуда в Эпидавр, древний курорт, где был когда-то храм бога медицины Эскулапа, ванны для лечения больных, а также театр и цирк для их развлечения. «Вроде Карлсбада», – замечает Серов.
И наконец они увидели греков, настоящих, не албанцев, не турок, не арабов и не тех странных людей, в которых, хотя они и называют себя греками, не осталось ничего греческого, людей, впитавших в себя с кровью пришельцев их внешность, повадки, обычаи.
Это произошло на пути в Дельфы. Экипаж, в котором ехали Серов с Бакстом, тяжело поднимался в гору. Серов жалел о том, что от пристани до города так далеко и высоко и что невозможно пройти этот путь пешком. Бакст был рад, что это именно так и что Серов сам не пошел пешком и его не потащил.
Еще издалека Серов увидел спускающийся им навстречу воз, полный крестьян. Это была целая семья: два старика, два подростка и несколько девушек. Воз тянули белые длиннорогие быки. Поворот, еще поворот, и они поравнялись.
Пока воз разъезжался с их экипажем, друзья во все глаза смотрели на это чудо. Вот они наконец, настоящие статуи. Каждая из них могла бы служить моделью Лисиппу, Поликлету, Праксителю. Вот где по-настоящему ожившая древность, не искусственная, которую ищешь и собираешь по крупицам, а последние, должно быть, остатки чистой греческой расы, тысячелетиями не смешивавшей своей крови ни с какими завоевателями или пришлыми. Старики с лицами Гомеров и Сократов, девушки – Геры, Гебы, Афродиты. Какие лица! А какие ноги!
– Валентин! – Бакст задыхался от восторга. – Ведь на коленях надо любоваться такими ногами – что Лисипп рядом с такой земной, живой красотой!
Но Серов успел заметить все, этот медлительный «слон» оказался в таком деле расторопнее Бакста. Пока тот, зачарованный, не мог отвести взгляда от поразительных ног юных богинь, Серов увидел, как похожи головы этих живых девушек на тех – архаических – дев, что он рисовал в акропольском музее. Значит, они были действительно такими, эти древние гречанки! И значит, архаика – это не примитив, это живая жизнь, это реальность. А их юные братья, смуглые, поразительно красивые – «маленькие бронзы», – это тоже реальность, а не архаика. Как жаль, что сейчас все они скроются навеки и уже никогда, никогда в жизни не увидишь перед собой это живое совершенство.
В Дельфы приехали в грозу. Из окна гостиницы, прилепившейся к горе, при каждой вспышке молнии где-то внизу, в долине, были видны белые мраморные храмы и разбросанные между ними домики. В воздухе, потревоженные грозой, реяли орлы, воскрешая миф о Ганимеде. Было прекрасно и жутко.
После Дельф Серов с Бакстом побывали в Олимпии, пустынной, заросшей высокой травой. Город был совсем мертв. Даже местные жители ушли из него на это время. В конце мая змеи, которыми полна Олимпия, линяют, и оставаться там опасно. Кроме того, жара, лихорадка… Но они остались в городе, где, помимо них, было лишь три-четыре человека гостиничной прислуги да смотритель музея. И они исправно, каждый день ходили в музей, ходили по пустынной дороге, мимо заросших густой травой руин, мимо белевших змеиных шкурок, сухих и легких, мимо сонных черепах, остановившихся и заснувших на том месте, где их застигла жара…
В музее они рисовали остатки фронтона Зевсова храма, а на обратном пути в гостиницу Серов вздыхал, что нельзя сейчас, уподобясь древним, накинуть прохладный хитон и сбросить штаны…
После Олимпии побывали еще на острове Корфу. Здесь Серов сделал последние рисунки: голову быка (пусть все-таки будет греческий «оригинал»), гористые берега и, наконец, как бы прощальный привет, вид на остров, а когда он уже совсем скрылся из глаз – очертания облаков.
Вскоре Серов и Бакст распрощались. Бакст поехал в Париж, а Серов в Ино, где жила семья, – отдыхать от жары и переваривать впечатления.
Серов остался доволен путешествием. Оно было приятной интермедией в его напряженной и многотрудной жизни. Никаких обязанностей, никаких заказчиков, никаких российских держиморд. Ездишь себе, переезжаешь из города в город, с острова на остров, бродишь по Акрополю, по музеям, занимаешься любимым рисованием.
Кроме того, это было единственное в жизни Серова настоящее путешествие. Действительно, не считать же путешествием поездку в Мюнхен с матушкой или в Голландию с Кёппингом. Да и поездка в Венецию была не путешествием, а, если можно так сказать, фрагментом путешествия. Ну а о последующих поездках в Мюнхен на выставку Сецессиона или в Париж опять же на выставку и говорить нечего. Хотя это были, несомненно, приятные, интересные поездки; он чем дальше, тем больше полюбил вырываться на время из России, от опостылевшей казенщины. Но и любил возвращаться: «Хочется в Москву, на Воздвиженку, на противный Арбат…»
Вот и сейчас, вернувшись из Греции, Серов с удовольствием жил с семьей в Ино, порисовывал Андреева и думал о Навзикае и Европе. И с восторгом, на какой друзья не представляли его способным, рассказывал о Греции, вспоминал головы кор, бронзового дельфийского «Возничего» и особенно Акрополь.