Это еще что? Как печально все это!»
Художник Сергей Иванов был очень хорошо знаком Серову. Они вместе боролись когда-то с косностью передвижников, потом вместе преподавали в Училище живописи, ваяния и зодчества. В 1905 году оба были в группе наиболее прогрессивно настроенных преподавателей, и Иванов, едва ли не единственный, во всем поддерживал Серова. Поддержал он Серова и в 1908–1909 годах в истории с Голубкиной; после ухода Серова из училища настаивал, чтобы начальство сделало все для его возвращения.
Конечно, чувства к Иванову были не те, что к Врубелю, но его смерть опять вывела Серова из равновесия.
Опять возвратилась мысль о своей близкой смерти. Он гнал ее работой. Он мог заставить себя работать в любом состоянии.
В ноябре 1910 года Серов опять во Франции, в курортном городке Биаррице, куда приглашен писать очередной портрет. Заказчики – Цетлины – люди очень богатые. В Биаррице у них вилла на берегу Бискайского залива, великолепная, комфортабельная, автомобиль – по тем временам вещь совсем уж необычная. К Серову они относятся с благоговением. В прошлом году он писал в Москве портрет старухи Цетлин, и хотя совсем не польстил ей (один из критиков назвал ее на портрете «жабой»), но вот получил приглашение в Биарриц: писать портрет молодой Цетлин – невестки.
Ну что ж, Серов поехал. Нужно ведь зарабатывать деньги. Тем более что в Биарриц обещала пожаловать Орлова, портрет которой он начал еще в январе и до сих пор не окончил, потому что княгиня была великой непоседой и беспрерывно вояжировала из России за границу и обратно.
Молодые Цетлины оказались людьми очень приятными, Серову понравились, особенно его будущая модель, и это, конечно, было радостно.
В. А. Серов – О. Ф. Серовой:
«Утро, день живописца Серова в Биаррице. Встает часов в 71/2 – 8, ванна берется, открывается дверь на балкон в море. Звонок служанке-немке – подается кофе, пишутся письма и прогулка по пляжу, часов в 10; до завтрака в 1 ч. – занимается священным искусством. После обеда, то есть завтрака, опять священное искусство, но слегка и до 3-х – 31/2; чай, затем подается автомобиль. Возвращение часов в 6–7. В 8 обед. В 9 в казино на музыку и игру в лошадки. Сем Хессин играет, и, кажется, порядочно. Я только 100 fr. – это можно. (Да, да, да, Лелюшка, о ужас, я играю в рулетку. Решил 100 fr. проиграть и вот не могу. Выиграл 40 fr.) В 11 игра прекращается, и домой – чай и спать.
Что скажете? Ведь неплохо».
Впрочем, неплохо это только поначалу, месяц спустя он уже пишет Бенуа о своей жизни в Биаррице совсем иное: «комфорт до отупения». И даже хозяева вызывают у него раздражение: «Видишь, куда меня моя абсолютная свобода заносит. Впрочем, это весьма просто – на всех частях света живут дураки, которым нужны, изволите видеть, портреты. А мне ganz Wurst – в Москве ли, Биаррице, в Риме».
Ну а как же сам портрет?
«Портрет… (вечная история) не слушается, а от него зависит отъезд Цетлинов и мой – беда».
Вот где корень зла – портрет не слушается, и потому противен комфорт, раздражают люди и даже море действует удручающе.
В первых письмах из Биаррица Серов писал: «Да, океан здесь ничего себе – такие волны, что мое почтение… Вилла стоит у самого моря, в бурю может захлестнуть. Отвели мне отличную комнату на море – гудит – я люблю».
«Вот погода наконец стала, кажется, хорошая, а то эти четыре дня все время буря – и какая! – с громом, молнией, дождем, ветром, черт знает что было прошлой ночью, не мог спать.
Сегодня хорошо. Океан зеленый и веселый. Работаю пока легко сравнительно, не знаю, что будет дальше».
Но вот портрет перестал слушаться, и уже все по-другому: «Кажется, я больше не выдержу близости океана – он меня сломил и душу издергал – надо бежать… но все в зависимости от того, как выйдет у меня нос или глаз… а я всё (как всегда) ищу и меняю. Слава богу, хоть эти два дня море спокойно и нет ветра».
И так все время. Все время рядом портрет и море:
«Опять ужаснейшая буря – море кипит, на душе у меня скверно. Кончаю портрет, что мне всегда мучительно».
И наконец: «Ну, кажется, справился я наконец с портретом. Сам успокоился более или менее и завтра еду в Париж. Но сегодня что за море, – удивление, красота, но довольно и с ним».
Впрочем, может быть, не только портрет был виной. В Биаррице Серов узнал о смерти Льва Толстого. Он пишет об этом жене и Остроухову, расспрашивает, где будут хоронить Толстого. «Что другое, а хоронят у нас в России преотлично, и любят».
Удивительно часто стали мелькать теперь в его письмах слова: смерть, похороны, кладбище, могила…
Смерть Толстого опять вызвала обычные тяжелые мысли, а легкая, обеспеченная жизнь Цетлиных, которых он называет бездельниками, напоминает ему о необеспеченности его семьи, о том, что после его смерти семья останется без средств к существованию. «Думаю я, не застраховаться ли, благо здесь бывает агент одной Берлинской компании… Если возможно будет здесь же дать себя осмотреть врачам (что мне как резаному не особенно желательно) – то и ладно.
Ведь это надо будет сделать – не думаю, чтобы я прожил больше десяти-пятнадцати лет».
Слова о десяти-пятнадцати годах, конечно, для самоуспокоения, может быть, для успокоения жены. Тот, кто рассчитывает прожить десять-пятнадцать лет, не хлопочет о страховании…
В середине ноября, воспользовавшись поездкой Цетлиных в Париж, Серов на несколько дней прервал работу над портретом и отправился в Испанию. Об Испании он мечтал еще в юности, когда писал в Мюнхене копию с веласкесовского портрета.
Но у него никогда ничего не получалось сразу так, как он хотел, легко и просто. Он мечтал об Испании всю жизнь, а Коровин захотел и поехал. Писал испанок Ленору и Ампару, глядящих сквозь жалюзи на улицу из затемненной комнаты; слонялся по каменистым тропам, по которым некогда брел Росинант, неся на себе благородного ламанчского идальго, а следом трусил ослик с толстопузым оруженосцем, изрекающим житейские истины.
Коровин писал этюды, а Серов только рассматривал их, и вдруг, представив себе по ним Испанию, ее раскаленные дороги, высохшую от жары и безводья траву, поблекшее от солнца небо, сделал акварель: Дон Кихот и Санчо. Это было двадцать пять лет назад, в 1885 году.
И вот лишь теперь, в своей предсмертной жажде жить, наверстать, взять те радости, что упущены, успеть осуществить свои мечты, он поехал в Испанию. Но тоже как-то не сразу. Сначала что-то вроде рекогносцировки…
Он и в Биарриц, собственно, согласился приехать писать портрет отчасти потому, что этот фешенебельный курорт расположен недалеко от испанской границы, а Цетлины просили его распоряжаться их автомобилем по своему усмотрению.
Он в первые же дни успел побывать в пограничных испанских городах: Сен-Себастьяне и Фуэнтеррабиа.
И лишь потом, усилив таким искусственным способом свою тоску, поехал по-настоящему: бродить, смотреть, писать… Теперь он поехал в Мадрид и Толедо.
Но Серов в 1910 году уже не тот юноша, который бродил по музеям Голландии, сравнивал картины с живой страной, приходил в восторг и писал об этом длинные восторженные письма. Слишком много он видел за эти годы: Италию, Францию, Германию, Грецию изъездил вдоль и поперек, бывал в Дании и в Австрии.
И он уже немного равнодушно пишет что-то вроде отчетов: то-то понравилось, а вот то-то нет.
Не понравилась архитектура «христианнейшего Средневековья», зато понравилась мавританская архитектура Толедо, там же – дом Сервантеса, тоже понравился: «совершенно из Дон Кихота», в Мадриде смотрел бой быков, ездил в загородный дворец испанских королей Эскориал.
Но главное, конечно, картины. Картинами Серов никогда не уставал восхищаться, сколько бы он их ни видел, а мадридский Прадо – один из величайших музеев мира.
Хорошо посмотреть Веласкеса на его родине, да и Тициан здесь отличный, Мантенья, Дюрер, Рафаэль. Но вот Гойя, великий Гойя, чьи картины почти все остались в Испании, неожиданно разочаровал. «Гойя… так себе, и даже очень так себе – это гениальный дилетант».
Такие слова Серова о Гойе кажутся поначалу совершенно непостижимыми. Ведь они художники, столь схожие во многом.
Серов преклонялся перед Веласкесом, так же как некогда Гойя, и на обоих Веласкес оказал значительное влияние, у них одинаковый взгляд на натуру, одинаковое отношение к ней, они ставят себе схожие цели, когда пишут портрет. Политическая графика Серова вызывает в памяти гойевские офорты, особенно «Бедствия войны». Да, они были людьми с одинаковыми мировоззрением и мироощущением, они ненавидели деспотизм, ложь, лицемерие, пошлость, глупость, ненавидели страстно и яростно. Но Гойя эмоциональнее Серова – это несомненно – и поэтому острее его. Портреты Гойи еще более, чем серовские портреты, похожи на карикатуры.
Чем же объяснить такой отзыв?
После раздумья приходишь все же к мысли, что иначе Серов и не мог, пожалуй, отозваться о Гойе.
И что не такой уж это уничтожающий отзыв.
Говорят, Толстой сказал как-то о Бальзаке: «Бальзак очень плохо пишет. Но ничего не поделаешь – гений!» Итак, Бальзак тоже гениальный дилетант.
Бальзаку, который всю жизнь торопился втиснуть в свои творения тысячи образов, теснившихся в его голове, было не до того, чтобы оттачивать их, подобно тому, как это делал владелец Ясной Поляны.
И неудержимая фантазия Гойи, водившая его резцом, создавшая сотни офортов, и страсть, водившая кистью пламенного любовника герцогини Альба, и ненависть, превратившая придворного живописца в обличителя презренных своих господ, и под конец – тоска одинокого обитателя дома, на стенах которого запечатлел он свои кошмарные видения, не могли бы излиться ни в какой иной форме.
Но Серов – ученик Чистякова, лучший рисовальщик России (или, во всяком случае, один из лучших). Гойя же отвергает рисунок, и чем более зрелым становится его искусство, тем меньше значения придает он рисунку. Зрителю Серову это безразлично, он видит результат. Результат поразителен. Поэтому Гойя – гений. Но художник Серов как профессионал не может примириться с отсутствием рисунка, потому что считает его одной из основ живописи, поэтому Гойя для него – дилетант. Серов никогда не назовет дилетантом Энгра, хотя и не назовет его гением. (Он только с восторгом профессионала-рисовальщика скажет,