Орлова, в общем, правильно поняла портрет и, возможно, чтобы подчеркнуть свое безразличие к тому, как она изображена и что будут говорить о ней, и одновременно выразить недовольство этим изображением, уступила в конце концов просьбам Толстого – отдала портрет в музей[100].
Воодушевившись успехом, Толстой решил сделать еще одно приобретение для музея – портрет Иды Рубинштейн. Портрет оставался пока в Париже и в мае должен был быть доставлен в Рим на Всемирную выставку. Толстой был назначен генеральным комиссаром ее русского отдела. Он, конечно, знал, что это за вещь, знал от Бенуа, а возможно, и сам был в Париже и Серов показывал ему картину – Дмитрий Иванович Толстой был из тех людей, к которым Серов относился с уважением и доверием. Окончательно покупка, однако, была совершена позднее, в июне того же года, в Париже. За портрет Серов получил четыре тысячи рублей.
Получив деньги за портрет Орловой, Серов в апреле укатил с женой в Рим на Всемирную выставку.
Он почти не жил теперь с семьей. Это отчасти было к лучшему, меньше приходилось думать о себе. Он мечется, мечется, совсем как Орлова. Из Биаррица в Париж, из Парижа в Петербург, из Петербурга в Рим. И вот уже он совсем привык: «В Париж, Рим приезжаю почти как в Москву и Петербург».
Еще бы! Уже не бедным родственником, на взятые в долг деньги приезжает он на Всемирную выставку, не робким и восторженным почитателем Бастьен-Лепажа. Он приезжает хозяином. Да-с, хозяином. Он признан всем миром, свидетельством чему – заказ Уффици. Ему передан факел, зажженный великим Санцио, олицетворением итальянского гения.
Но не собственная слава занимает сейчас Серова. Он хочет прославить молодое русское искусство, которое начало триумфальное шествие по Европе.
Ему предоставляют на выставке целый зал, но он не хочет выставляться среди академиков. Он хочет быть в компании молодых, здесь ему по себе. «Со своей стороны я могу потесниться и отдать петербургской группе часть своего пространства – и будет хорошо», – пишет он Д. И. Толстому. «Хочу Вам, граф, сделать одно предложение: не послать ли Вам ваше личное приглашение, вроде того, которое было Вами послано Малявину, мне и еще кому – не помню, и таким художникам, как Бакст, Бенуа, Билибин, Головин, Грабарь, Добужинский, Коровин, Крымов, Кустодиев, Лансере, Малютин, Остроумова, Петров-Водкин, Рерих, Сапунов, Сомов, Стеллецкий, Яремич, Щербов, Юон», – это все те, кто опередил его в Париже пять лет назад.
Однако сам Серов хочет во всем этом предприятии остаться в тени – он не хочет быть вторым Дягилевым. Он художник. Устраивают пусть другие. И поэтому он прибавляет: «Письмо это (список) составляет секрет изобретателя».
Впрочем, у него есть еще один секрет – «Ида Рубинштейн». Он еще потягается с молодыми. Он с нетерпением ждет соревнования. Как-то ее примут, его «Иду»? Любопытно, очень любопытно!
Он живет взахлеб, окружающие даже удивляются. Он поселяется с Ольгой Федоровной в самом дорогом отеле, он весел, шутит, он гуляет по Риму, увертывается от Бенуа: тот все хочет его сфотографировать, а он прячется то за жену, то за прохожих, то за самого Бенуа.
Он мирно беседует с Репиным (Репину, так же как и ему, отвели отдельный зал, «спальное купе», как выразился привыкший к поездкам Серов). Он готов забыть прошлогодний спор с Репиным из-за дел Третьяковской галереи. Он знает искренность и любовь к нему старика, и его запальчивость, и взбалмошность, и юношескую способность горячиться по любому поводу, и другую – до смешного редкую способность с пеной у рта отвергать то, что вчера отстаивал. Но как-то Репин встретит его «Иду»? Вот вопрос! Вопрос вопросов!
И Репин любуется своим учеником, какой у него сейчас хороший вид, как ладно сидит на его плотной фигуре новенький серый редингот, как обаятелен он с этой своей розой в зубах и как она идет к его белокурым волосам, к серым глазам и розовому, совсем как у юноши, цвету лица. И весь он какой-то розовый, холеный, в хорошем настроении. И как интересно загадочно он усмехается и хмыкает, когда речь заходит о его новой работе… Когда же, когда же?.. Репин в нетерпении. И наконец таинственный груз прибыл. Ну-ну, скорее, скорее… И вот…
«По мановению маленькой ручки Серова, – рассказывал потом Репин, – который вдруг представился мне страшно похожим на Наполеона I, рабочие мигом открыли крышку, и, как Венера из раковины, предстала „Ида Рубинштейн“. Мне казалось, что потолок нашего щепочного павильона обрушился на меня и придавил к земле… Я стоял с языком, прилипнувшим к гортани…
Наконец овладел кое-как собой и спросил, и сейчас же почувствовал, что спросил глупость, как идиот…
– А это чья работа? Антон, кто это?
– Да я же: портрет Иды Рубинштейн.
– Знаешь, – продолжал я как будто во сне, – если бы я не видел сейчас тебя и не слышал ясно твоего голоса, я бы не поверил.
Какой скверный день… Ах, поскорее бы уехать домой… Ничего уже мне не хотелось видеть; ни о чем я не мог говорить. Все стоял передо мной этот слабый холст большого художника.
Что это? Гальванизированный труп? Какой жесткий рисунок: сухой, безжизненный, неестественный; какая скверная линия спины… вытянутая рука, страдающая – совсем из другой оперы – голова!.. И зачем я это видел!.. Что это с Серовым???»
Репин охает, он горячится, он никак не может успокоиться: «Серов засушил все свои черты, довел до безжизненности; проводил по ним сухо много раз. И колорит серый, мертвый… труп, да, это гальванизированный труп…»
Репин не раз говорил: «Мой главный принцип в живописи: материя как таковая. Я всегда преследовал суть: тело так тело».
Что ж? Тоже верно. Но разве в искусстве одна истина и разве любая истина раз и навсегда?
Ну да, конечно, материя как таковая… Сегодня материя как таковая, завтра материя как таковая, тридцать лет назад материя как таковая, и через тридцать лет тоже материя как таковая?! Гм-гм. Не скучно ли? Не однообразно ли?
Да полно, в этом ли реализм? Разве передать «материю», «тело» Иды Рубинштейн – это создать ее образ в той сложности, в той гармонии тела и духа, о какой он, Серов, мечтал? Разве не ясен характер Иды? Она актриса, декадентка, в ней живет дух богемы, она презирает условности… Нет, он прав, тысячу раз прав, что сделал ее именно такой. Ида Рубинштейн не могла, конечно, стать героиней ординарного портрета, какие сотни и сотни пишут ежегодно во всех странах. Пусть себе Репин доказывает что угодно. Если бы он сам взялся писать портрет Иды Рубинштейн в его обычной манере, это была бы одна из незаметнейших его работ. Кто может сказать, что серовская «Ида Рубинштейн» незаметный портрет в числе его даже лучших портретов! А ведь здесь, на выставке, висят портреты Орловой, Акимовой, Таманьо, Олив, Цетлин – все замечательные вещи. И в них соблюден репинский принцип «материя как таковая». А для Рубинштейн он не подходит.
Репин никогда не стал бы писать ее обнаженной, а если бы стал, то принцип «материя как таковая» привел бы его к тому, что это был бы этюд обнаженной натуры, несмотря на все его огромное искусство.
Но он не сделал бы этого, он просто не решил бы портрет так, и, конечно, решил бы хуже.
Он очень хорошо умеет передать зримый мир, этот милый Илья Ефимович, с которым Серов связан всей своей жизнью. Серов улыбается. Он вспоминает, как в Милане – в той же Италии – была на выставке картина Репина «Дуэль». На ней был бличок. Ах, какой бличок! Восторг, а не бличок! Посетители думали, что это настоящее солнце отбросило зайчик на полотно, и были ошеломлены, убедившись, что этот солнечный зайчик создан кистью художника.
Это вам, конечно, не каждый сумеет.
Это не трюк. Это искусство.
Но не в этом задача реалиста. А он, Серов, – реалист. Только не нужно толковать это понятие слишком примитивно. Истинный реализм широк. Он может пользоваться любыми формальными средствами, чтобы передать всю глубину реального образа. Для Серова модернизм не цель, а средство создать определенный характер. В портрете – полное соответствие формы содержанию, а содержание – реалистично.
Репин слишком скор на слова. Он любит высказаться сразу же, по горячим следам, едва увидев. Потому он так часто попадает впросак. В искусстве это не годится. Здесь надо думать и думать, глядеть и глядеть.
А искусство Серова в этом отношении особенно характерно, и Репин знал это лучше кого бы то ни было. «Для меня это настоящий драгоценный камень, в который чем больше смотришь, тем больше погружаешься, больше любишь и дорожишь им…» Эти слова написаны Репиным об искусстве Серова в письме к Остроухову. Их можно было бы, зная переменчивость Репина, не принимать всерьез, тем более что написаны они под впечатлением болезни Серова в 1903 году и могли быть плодом именно этого самого впечатления, страха перед возможной потерей. Но эти же слова пишет Репин четыре года спустя – Цветкову, приобретшему серовский портрет Репина. «С приобретением этой вещицы Вы маху не дали, никогда не разочаруетесь, и чем больше вы будете смотреть на (я на свой счет не принимаю) портрет, тем более достоинств будете находить в нем; нужды нет, что фон оставлен с белыми просветами, – это ничего».
И еще через четыре года, уже после смерти Серова, в некрологе: «Для меня произведения Серова всегда были бесконечно притягательны, как самый чистый драгоценный камень. Смотришь – и глаз не оторвать. Чем больше смотришь, тем больше проникаешься наслаждением дивного созерцания, тем глубже проникает в душу его изящная песенка, полная жизненной правды и свободы».
Наконец, в воспоминаниях о Серове: «Искусство Серова подобно драгоценному камню: чем больше вглядываешься в него, тем глубже он затягивает вас в глубину своего очарования. Вот настоящий бриллиант. Сначала, может быть, вы не обратите внимания: предмет скромный, особенно по размерам, но стоит вам однажды испытать наслаждение от его чар – вы уже не забудете их».
Итак, одна и та же мысль, даже один и тот же образ, почти те же слова: в 1903, 1907, 1911 и 1912 годах. Это мнение истинное, десятки раз обдуманное.