Валентин Серов — страница 91 из 98

– Скоро на этих местах дома будут новые, – говорил он спутнику на улице. – Но скоро я не увижу и вот этих.

Проходя с другим мимо университетской библиотеки на Моховой, он сказал, указывая на рустованный цоколь:

– Словно крышки гробов. На всякий размер.

Она страшней самой смерти, беспрерывная мысль о ней. Иногда ему казалось, что он уже все пережил, все перечувствовал, что смерть теперь естественна и даже желанна.

– Случилась такая история, – рассказывал он Ульянову, – даже вспомнить противно! На днях меня пригласили на экзамен в Училище живописи, ваяния и зодчества. Приемный экзамен. Давно не бываю на них. Ну развешены рисунки, знаете – как всегда в таких случаях. Кто они, эти поступающие, – разве мы знаем? Кому-то из преподавателей пришла в голову мысль, может быть, от скуки, угадать возраст того, другого… И дернуло меня что-то. Стал карандашом делать пометки на рисунках. Все заинтересовались. Потребовали из канцелярии документы экзаменующихся. Проверили фамилии, годы рождения. Ну и вот… извольте… Сделал, точно фокус какой… Не ошибся!..

Серов хочет улыбнуться, но улыбка выходит натянутой и неестественной. Ульянов пожимает плечами:

– Ну и что же тут удивительного? Угадали?! Да очень просто: много видели, знаете, в каком возрасте кто как рисует.

– Да, но какой интерес жить после этого?

Он теперь все сводит к одному: жить ему или не жить.

Ульянов возражает:

– А все-таки, несмотря ни на что, жизнь хороша! Если бы была возможность, я хотел бы прожить три жизни!

Серов с удивлением поднимает брови, зовет жену:

– Леля, поди посмотри… Вот человек… Интересно! Он хочет прожить три жизни! Большая редкость! А зачем, позвольте узнать?

– Зачем вы так много курите?

– Зачем курю?.. Ха! Доктора запретили. А я курю… Говорят, нельзя. Ну нет, шалишь. Не дурак же был тот дьявол, что выдумал вот этакое занятие. А? Разве плохо? С дымом! Что хотите брошу, только не это. Три жизни!.. Экая жадность. Не знаю, как вам, ну а мне слишком достаточно и одной…

Но, видно, ему все же недостаточно той жизни, что отпущена ему. И он работает, работает, несмотря на то что много работать, как и много курить, для него смертельно опасно.

Осенью 1911 года он окончил портрет Гиршмана. И это один из самых злых портретов, написанных Серовым.

Гиршман важен и спесив, он глядит самоуверенно и пренебрежительно, выкатив из орбит пустые глаза. Два пальца его правой руки засунуты в жилетный карман, он нащупывает монету – олицетворение его могущества, – жест настолько недвусмысленный, что его можно истолковать как оскорбление.

Два чувства борются в душе Гиршмана, когда он смотрит на свое изображение. Этот умный и теперь уже отлично понимающий искусство человек видит, что портрет удался, портрет несомненно хорош. Как коллекционер он оценил эту картину, принадлежащую кисти Серова, чье имя – это совершенно ясно – останется в истории искусства в ряду имен величайших художников мира. Но в то же время на холсте изображен он сам, Владимир Осипович Гиршман, и изображен так, что ему вряд ли придется хвалиться перед знакомыми пополнением коллекции. Если бы еще не этот жест, не эти два пальца, вынимающие чаевые. Но Серов и слушать не хочет, чтобы изменить что-нибудь в портрете.

– Так или никак, – отрезает он.

Он доволен портретом и считает его оконченным. Да и какое, в конце концов, имеет значение рука, когда весь вид – лицо, осанка – говорит о том же, о чем и рука.

Суть портрета в том, что на нем не один Гиршман, а много Гиршманов, все Гиршманы, которых знал Серов; он, предчувствуя близкий конец, словно бы рассчитывался с ними всеми.

Что же, Гиршман, конечно, принял портрет. Пришлось повесить его в одной из самых дальних комнат. Туда, кроме семейства и слуг, редко кто заглядывал. А для парадных комнат заказал еще один портрет жены – Валентин Александрович благоволил к госпоже Гиршман. Серов принял заказ. Ему захотелось теперь сделать портрет Генриетты Леопольдовны совсем по-другому. Он, кажется, понял, в чем суть классичности: в спокойствии, в плавности линий, в точном рисунке…

Для портрета Г. Гиршман он избрал овал, который кажется здесь наилучшей формой. Начиная портрет, Серов говорил, что хочет написать его в манере Энгра, но вскоре понял, что перешел эту черту, и, улыбаясь, заявлял удовлетворенно:

– Ну, теперь мы к самому Рафаэлю подбираемся.

И действительно, когда смотришь, как естественно, без всякого напряжения, с классической красотой и классическим спокойствием вписан портрет в овал, невольно вспоминаешь рафаэлевскую «Мадонну в кресле».

А сама Генриетта Леопольдовна? Она все так же обаятельна, как четыре года назад, эта женщина с классически спокойным лицом, московская мадонна XX века. Конечно, у нее нет евангельской кротости. Она не святая. Она смертная женщина, только очень-очень красивая и к тому же светская. Она уверена в совершенстве своей красоты, находящейся сейчас в расцвете. Ее глаза кажутся то холодными, то задумчивыми; это какой-то особенный портрет, где меняется выражение глаз.

Серов был доволен. Он говорил:

– Нашел! Только теперь знаю, как надо работать!

И он сейчас же начал писать портрет Щербатовой. Опять классическая ясность длинных плавных линий. То же самое – в другой работе: «Диана и Актеон». Те же длинные плавные линии и вместе с тем формы тоже удлиненные, чем-то напоминающие боттичеллевскую Венеру.

Нет ли здесь связи с его «Идой Рубинштейн»? Не думал ли Серов именно в этой работе слить в единое целое все еще не соединенные достижения последних лет?

Сейчас сказать определенно невозможно. Можно лишь догадываться, ибо остались только эскизы, наброски замысла. Окончательная работа должна была быть на стене. Серов давно уже мечтал о фреске. И вот теперь представился удачный случай. Архитектор Жолтовский окончил постройку особняка, и хозяева – Носовы – захотели, чтобы каждая из комнат была расписана одним из современных художников. Серову досталась столовая.

Он работал с огромным увлечением. За короткий срок заполнил эскизами два больших альбома, рисовал и писал акварелью на отдельных листах. И вообще работал эти месяцы удивительно много и в самых различных направлениях.

Он упорно заглушал грызшую его тоску, заглушал всеми способами: работал над портретами, брал у какого-то иконописца уроки письма яичными красками, ездил в концерты, на вечера «Свободной эстетики». С какой-то особой силой, больше чем раньше, тянуло его к молодежи.

На предложение Ульянова поехать в театр немедленно отозвался:

– А будет весело? Ручаетесь?

И сам сейчас же собрался, поехал и, кажется, с удовольствием смотрел в «Театре миниатюр» старые водевили.

По случаю дня рождения одного из детей устроил бал для молодежи.

У Серовых и раньше собирались дети: елки, дни рождения. Но маленькие гости побаивались хмурого Валентина Александровича. А теперь? Что с ним стало теперь? Он ласково улыбается. Приглашает танцевать. И как он танцует! Оказывается, этот хмурый и, казалось, неповоротливый человек такой отличный танцор, что никому из молодых за ним не угнаться. Как он несется в польке то со своей дочерью, то с ее подругами!

А какой маскарад! Сколько масок! Но он моментально всех угадывает, чего никому другому не удается. Оказывается, он все замечал, он отлично знает всех по походке, по каким-то характерным движениям. Какой удивительный человек скрывался в этом угрюмом Серове!

Он сам провожает всех до парадной двери, он помогает одеваться, приглашает приходить; скоро елка, будут шарады. Пожимает руки. Какая у него интересная рука, маленькая, широкая, с короткими пальцами, сильная и теплая.

Сейчас он выглядит довольным и спокойным. Надолго ли?

Вот новый приступ, и Серов опять угрюм и подавлен. Он пытается улыбнуться, но улыбка, как обычно в таких случаях, не получается. И он опять хмурится, надолго задумывается. Пожимает плечами, отвечая каким-то своим мыслям.

Странные изменения произошли в его характере. Он, такой молчаливый, стал первым заговаривать. Говорит мягко. Ласково смотрит на людей. Старается кого-то остановить движением руки, прикоснуться к кому-то. Этот жест так несвойствен его характеру. Что это он? Ищет опору в ком-то или с кем-то прощается?.. Или он хочет выплеснуть всю нежность, всю любовь к людям, которые он запирал в себе, не выпускал наружу, и только не знает, как это сделать, не привык к внешним проявлениям чувств?..

Кто-то в его присутствии роняет фразу:

– Я не жилец на этом свете.

И Серов сжимается весь, горбится, взгляд потухает. Значит, есть такой же страдалец, и совсем рядом.

А иногда он вдруг начинает говорить со злобой о людях, об интриганстве, о богачах, которые не хотят понять, поддержать молодежь, о непрочности дружбы.

И неожиданно хриплым голосом, с дрожью выкрикивает:

– Один… самый близкий мой друг… знаете кто? Недавно хотел… перегрызть мне горло!..

Это уж что-то совсем необычное.

Кто из друзей хотел «перегрызть ему горло»?

Лучший друг… Кто его лучший друг? Остроухов? Бенуа? Коровин? Репин? Матэ?

У него нет лучшего друга. У него много друзей, и каждый из них рад быть лучшим. И конечно, никто никогда не собирался перегрызть ему горло.

Но и это проходит.

Он вспоминает, что сегодня воскресенье, у Станиславского репетиция «Гамлета».

На нескольких репетициях он уже был. Этот театр стал ему совершенно необходим, а то, что делает Станиславский, поразительно интересно. «Гамлет» решается очень необычно, очень современно – в ширмах. Прежних декораций нет. Приехал специально из Англии Гордон Крэг, самый крупный режиссер-шекспиролог. Они со Станиславским работают вместе; очень, очень интересно работают, умно работают.

Серов неизменный советчик по художественной части. Он просматривает костюмы, грим, обдумывает общую цветовую тональность каждой сцены. Он рад, что может помочь этим людям.

Зря Коровин стал морщиться, когда упоминают о Художественном театре, брюзжит: «Машинное творчество». Надо будет затащить его на генеральную репетицию «Гамлета» – когда она будет, недели через две? Пусть посмотрит, какое это «машинное творчество». Нет, это настоящее творчество. Умом человека, его сердцем, его талантом и чувством меры выверяется каждый шаг, каждый поворот, каждый тон, каждая тень от ширмы, каждый блик.