Первого из них Серов немного помнил по его кратковременному пребыванию в академии, со вторым встретился впервые. С Коровиным Серов несколько позже неожиданно близко сошелся. Настолько близко, что в мамонтовских кругах стали говорить «Коровин и Серов», «Серов и Коровин», как о попугаях-не-разлучниках, как о знаменитых авторах учебника по арифметике — «Малинин и Буренин», как о героях «Ревизора» — «Бобчинский и Добчинский». Савва Иванович, дошлый на всякие прозвища, прозвал их «Коров и Серовин» — так они и проходили с этим именем много лет.
Константин Алексеевич Коровин, так же как и Исаак Ильич Левитан, был на четыре года старше Серова. В училище живописи и ваяния он учился почти десять лет, если считать кратковременный перерыв, когда он попытался было стать академистом. Учился он сначала в пейзажном классе Саврасова, а потом перешел к Поленову.
В училище его любили и баловали. Вечно спускали ему все промахи, принимали безнадежные экзамены и даже за полное незнание предмета ставили тройку. Он казался редкостно талантливым и необычайно обаятельным. Училищные барышни вздыхали по художнике-сердцееде и называли его: «Демон из Докучаева переулка». У Кости Коровина были все шансы разбаловаться. Но он был очень простодушен, ленив и талантлив — эти три свойства помешали ему превратиться в шаблонного донжуана.
Так же как Костя обольщал барышень, товарищей, профессоров, он обольстил и «Великолепного Савву». Стал писать для его оперы превосходные декорации, и Савва души в нем не чаял. Так было много лет, пока «е пришли к Мамонтовым горькие дни…
Внешне Костя Коровин был хорош собой — немного выше среднего роста, стройный, с великолепной черной шевелюрой, которую он, кстати сказать, причесывал только по большим праздникам, с кокетливой черной эспаньолкой. В костюме его нередко бывали изъяны, так, порой между брюками и жилетом торчала буфами рубашка, что надоумило Серова прозвать его: «паж времен Медичисов».
Был он разносторонне талантлив, но во всем, кроме живописи, оставался типичным дилетантом, к тому же образование его было весьма мизерным. Обладая превосходным бархатистым баритоном, он не знал нот, все учил с чужого голоса или с аккомпанемента. Распевая Онегина, он упорно произносил: «Мне ваша искренность мела…», и т. д.
Но когда он брался за кисть, краски пели в его руках, и мало кто мог сравниться с ним в смелости, точности, вдохновенности!
Исаак Левитан был меланхоличнее, скромнее. И при всей его тонкой, изысканной красоте менее заметен. Он не блистал ни остроумием, ни пением романсов, но любой человек чувствовал его удивительную талантливость, лиричность его натуры, восхищался его пониманием русской природы. Левитана не особенно тянуло к себе искусство декоратора. Это была чуждая ему область, хотя и работал он в ней с успехом. Когда кончился период материальной нужды, он без сожаления оставил мастерские «Частной оперы». Но дружба с Мамонтовыми, с Коровиным и Серовым сохранилась до конца его недолгой жизни. Лучший портрет Левитана написал не кто иной, как Антон.
Для деятелей будущей «Частной оперы» были широко открыты двери московского дома. В Абрамцеве их пока что не привечали. На Садово-Спасской, неделями не выходя из комнат, сидели Левитан над проектами постановки «Фауста» и Коровин над «Аидой». Позже Савва Иванович открыл специальную мастерскую на Мещанской улице.
Лето 1884 года, которое Серов по привычке проводил в Абрамцеве, имело значительное влияние на его будущую жизнь. О многом ему надо было подумать. Все больше возможностей было у него сравнивать себя с молодыми художниками, уже стряхнувшими школьную и академическую плесень, и ему хотелось понять, что же он представляет собою. Не пора ли и ему из учеников переходить хотя бы в подмастерья?
Еще в начале года в Петербурге появился старый знакомый Антона профессор-искусствовед Адриан Викторович Прахов. Приезжал он из Киева, где под его руководством была начата реставрация нескольких старинных церквей. Приезжал с определенной целью: подобрать для этой работы наиболее даровитых художников. В Москве он уговорил Васнецова. В дальнейшем рассчитывал зазвать в Киев и Нестерова. Появившись в Петербурге, повидался с Серовым и предложил ему было одну работу, но настаивать особенно на его приезде в Киев не стал, понимая, что отъезд из столицы будет означать для Валентина разрыв с академией, а для этого еще не настало время. Профессор Чистяков да и сам Серов указали Прахову на Врубеля. Адриан Викторович работы его оценил высоко, увлекся ими и, не задумываясь, пригласил художника в Киев. Михаил Александрович давно чувствовал, что ему в академии делать нечего. Чистяковская система усвоена крепко, совершенствовать ее можно самому, а жизнь в Петербурге — трудная, голодная, холодная… Приглашение Прахова пришло вовремя.
С отъездом Врубеля акварельная коалиция развалилась.
Дервиз, влюбленный в Надежду Яковлевну Симанович, подумывал о том, чтобы ему тоже оставить академию, купить небольшое именьице и осесть с семьей на землю. Для него, человека обеспеченного, звание классного или свободного художника или даже академика живописи совершенно никакой роли не играло. Дело быстро и решительно шло к тому, что из всего содружества в стенах академии останется один Антон. Но и он вдруг стал сомневаться — стоит ли? Ведь даже сам Чистяков считает, что он усвоил его систему. Все друзья становятся профессионалами, выходят на большую дорогу. А он? Молод? Дело, конечно, не в этом. Ну, скажем, он не такой большой мастер, как Врубель, но другие-то гораздо хуже работают, чем он, а признаны, выпущены из академии. Нужна ли ему еще школьная лямка? Удерживали от решения мать и Аделаида Семеновна, считавшие, что надо иметь хоть какое-то законченное образование. Антон не знал, на что решиться. Страшно не хотелось даже думать о конкурсной картине. Сюжеты их были по-старому надуманные, ходульные. Антон чувствовал, что не справится. Исторические темы, массовые композиции все еще нисколько не интересовали его. Вот если бы на конкурс можно было писать портрет!
Едва Симановичи со всем семейством, следовательно и Лелей Трубниковой, отбыли на лето в деревню Ясски, Антон тут же уехал в Москву, чтобы подумать, осмотреться, решить для себя кардинальные вопросы будущего.
Вот он в Абрамцеве. Бродит в задумчивости по знакомым дорожкам сада. И прикидывает, соображает…
Перед девятнадцатилетним юношей дороги расходились в разные стороны. Он напоминал витязя на распутье, изображение которого как-то заметил среди рисунков Виктора Михайловича Васнецова. Он, как тот витязь, задумчиво и настороженно смотрел на роковой камень с пророческими надписями. Куда же ему-то идти, где его путь? Сумеет ли он найти свою дорогу и в академии ли она начинается?
С этими вопросами попробовал было он подойти к старому другу своей семьи скульптору Марку Матвеевичу Антокольскому, благословившему его когда-то на путь художника. Он гостил сейчас в Абрамцеве. Но прямого ответа в словах Антокольского Антон не нашел. Правда, Марк Матвеевич высоко оценил его рисовальное мастерство, и это было много. Пожалуй, можно было считать дипломом на звание мастера.
Получилось это так: Васнецов уговорил Антона одновременно с ним рисовать голову скульптора. Серов работал в своей привычной чистяковской манере. Голова была построена классически, сходство, как всегда, было очень большим. Но дело было даже не в этом. Строгий и взыскательный Антокольский увидал в своем портрете характер, душевную жизнь, а не просто хороший, добротный рисунок. Об этом он сказал прямо, отметив, что работа Васнецова менее удачна.
Серову можно было бы возгордиться. Глядя на работы своих молодых товарищей, он давно понимал, что может их обогнать, а тут — обойти такого мастера, как Васнецов! Но голова Антона не закружилась.
Один деловой совет Антокольский все же дал: побездельничать, потосковать о работе и лишь тогда, когда станет совсем уже невмоготу, сесть за рисунок, за холст, за то, к чему больше потянет. Антон оставил свои художнические принадлежности и взялся за чтение «Фрегата «Паллады» Гончарова.
А недели через две, действительно «с голоду», он так набросился на карандаш, что сделал чуть ли не в один-два сеанса поразивший всех портрет двоюродной сестры Елизаветы Григорьевны — Маши Якунчиковой в амазонке, на лошади.
И тут же, не успев еще отдохнуть от напряжения, усадил племянницу Саввы Ивановича Милушу позировать ему для портрета маслом.
Оба эти портрета сделаны быстро, так быстро, как Антон больше, пожалуй, никогда и не работал. Чистяковская система требовала не только точного и правильного построения головы, тела, но и кропотливой проработки деталей. На все это нужно было время, но когда стоскуешься по работе, оказывается, и система может быть гибкой!
Портреты этого лета убеждали Антона, что проба сил, о которой он мечтал, состоялась. Если в Петербурге ему застил глаза блистательный талант Врубеля, здесь он увидал, что может потягаться и с Васнецовым, и с Коровиным, и, пожалуй, с Левитаном, не говоря уже об Остроухове и Нестерове.
Зимой, как и предполагал Антон, он оказался в одиночестве. Дервиз оставил академию, Врубель в Киеве писал свои удивительные образа для Кирилловской церкви. Самого Серова неудержимо тянуло на волю. И все же он пообещал матери постараться взять себя в руки и участвовать в конкурсе на золотую медаль. Как-никак, а за этим конкурсом маячила шестилетняя поездка за границу.
В 1885 году Серов сдал, наконец, научные предметы за весь академический курс и получил диплом с хорошими отметками. Летом надо было кончить работу для последнего зачета и приступать к конкурсной картине. Академическая работа валилась из рук, так все надоело.
А тут, как на грех, заболела Леля Трубникова. У нее подозревали склонность к туберкулезу, от которого умерла ее мать. Симановичи поспешили направить Лелю в Одессу, к сестре Якова Мироновича, одесский климат должен был ее вылечить. Серову, как никогда, было тоскливо и одиноко. Леля с каждым годом в