Валентина. Леоне Леони — страница 2 из 32

10

При виде юноши – своего соучастника, присутствие которого она сама поощрила, ибо намеревалась получить от него и вручить ему на глазах у бабушки секретное послание, – Валентина почувствовала укоры совести. Она невольно покраснела, и отсвет ее румянца как бы пал на щеки Бенедикта.

– Ах, это ты, мой мальчик! – произнесла маркиза, положив на софу свою коротенькую пухлую ножку жестом жеманницы времен Людовика XV. – Входи, будешь гостем. Ну, как у вас на ферме дела? Как тетушка Лери и твоя миленькая кузина? Как все прочие?

Не утруждая себя выслушиванием ответа, она погрузила руку в ягдташ, который Бенедикт сбросил с плеча.

– О, действительно, дичь чудесная! Ты сам ее подстрелил? Я слыхала, что, благодаря твоему попустительству, Триго браконьерствует потихоньку на наших землях. Но за такую добычу ты заслуживаешь полного отпущения грехов…

– А вот эта случайно попалась в мои силки, – сказал Бенедикт, вынимая из-за пазухи живую синичку. – Так как это очень редкая разновидность синицы, я подумал, что мадемуазель присоединит ее к своей коллекции, поскольку она увлекается естественными науками.

Передавая птичку Валентине и делая вид, будто боится упустить свою пленницу, он действовал с наигранной осторожностью и медлительностью. А сам, воспользовавшись благоприятным моментом, сумел передать письмо. Валентина отошла к окну, как бы намереваясь получше разглядеть синичку, и незаметно спрятала письмо в карман.

– Но тебе, должно быть, жарко, милый? – сказала маркиза. – Поди в буфетную, выпей там чего-нибудь, освежись.

Валентина заметила, что на губах Бенедикта промелькнула высокомерная улыбка.

– Может быть, вы предпочли бы выпить воды с гранатовым соком? – живо спросила она.

И, взяв графин, стоявший на столике за спиной маркизы, она налила напиток в стакан, чтобы собственноручно попотчевать гостя. Поблагодарив ее взглядом, Бенедикт обогнул софу и взял стакан, счастливый уже тем, что может притронуться к хрусталю, которого коснулась белоснежная ручка Валентины.

Маркиза вдруг закашлялась, и Бенедикт быстро и тихо спросил Валентину:

– Что ответить на просьбу, заключающуюся в этом письме?

– Какова бы ни была эта просьба, ответьте «да», – сказала Валентина, испуганная его смелостью.

Бенедикт обвел внимательным взглядом богато и изящно убранный салон – ясные, как родниковая вода, зеркала, натертый до блеска паркет, изысканные и роскошные вещицы, о назначении которых на ферме даже не имели представления. Не впервые попадал он в богатый дом, и сердце его не стиснула зависть при виде всех этих безделушек, подарков фортуны, что непременно случилось бы с Атенаис. Тем не менее ему невольно пришла в голову мысль, ранее никогда его не посещавшая: общество воздвигло между ним и мадемуазель де Рембо неодолимую преграду.

«К счастью, – подумал он, – встречи с ней не сулят мне ни опасностей, ни страданий. Никогда я не влюблюсь в нее».

– Ну что ж, девочка, сядь за фортепьяно и спой опять тот же романс, который ты не успела мне давеча допеть.

Старуха маркиза прибегла к этой ловкой выдумке, желая дать понять Бенедикту, что тому пора идти в людскую.

– Дорогая бабушка, – возразила Валентина, – вы же знаете, какая я певица, но если вы любите хорошее пение, если хотите получить истинное удовольствие, попросите спеть нашего гостя.

– Вот как? – удивилась маркиза. – Но откуда ты это знаешь, внучка?

– Мне говорила Атенаис, – ответила Валентина, потупив взор.

– Что же, если это верно, мой мальчик, доставь мне это удовольствие, – сказала маркиза, – попотчуй меня деревенской песенкой. Пусть уши мои отдохнут от этого Россини, в котором я ровно ничего не смыслю.

Бенедикт слегка смутился при мысли, что на звук его голоса в гостиную может явиться гордячка графиня, но он был тронут стараниями Валентины, стремившейся удержать его здесь подольше и даже усадившей в кресло, ибо маркиза, при всей своей снисходительности к простому люду, ни за что на свете не решилась бы предложить племяннику своего фермера присесть в ее присутствии.

Крышку фортепьяно открыли. Валентина села, поставив рядом со своим складным стулом второй – для Бенедикта. Но Бенедикт, стремясь показать ей, что не заметил обиды, предпочел петь стоя.

С первых же нот Валентина покраснела, затем побледнела, слезы навернулись ей на глаза. Однако постепенно она успокоилась, пальцы заскользили по клавишам, мелодия звучала в унисон пению, которому девушка с восторгом внимала.

Сначала маркиза слушала певца с удовольствием. Но так как дух праздности не позволял ей долго сидеть на одном месте, она вышла из гостиной, потом вошла, потом снова вышла.

– Эту песню, – проговорила Валентина, оставшись в одну из этих отлучек наедине с Бенедиктом, – особенно часто пела мне сестра, когда я была еще ребенком, и я нарочно просила Луизу сесть на самую вершину холма, чтобы послушать, как эхо повторяет ее голос. Я запомнила эту песню навсегда, и сейчас, когда вы затянули ее, я чуть было не заплакала.

– Я запел ее с умыслом, – ответил Бенедикт, – я как бы говорил с вами от имени Луизы…

Но имя это замерло на губах Бенедикта, так как в гостиную вошла графиня. При виде дочери в обществе незнакомого юноши она окинула обоих удивленным взглядом. Сначала она не узнала Бенедикта, на которого даже не взглянула во время праздника, и от неожиданности застыла на месте. Потом, признав в нем своего дерзкого вассала, осмелившегося запечатлеть поцелуй на щеке ее дочери, она, бледная и трепещущая, шагнула вперед, попыталась было заговорить, но внезапные спазмы сдавили ей горло, что уберегло Бенедикта от ее гневной вспышки. Серая борзая графини дерзко приблизилась к охотничьему псу Бенедикта, пыльному, тяжело дышавшему от жары, – он, не церемонясь, разлегся под фортепьяно. Этот рассудительный и спокойный пес по кличке Перепел дал обнюхать себя с головы до ног и в ответ на все оскорбительные действия хозяйки только молча демонстрировал в оскале свои длинные белые клыки. Но когда высокомерная и неучтивая борзая решила перейти к оскорблению действием, Перепел, не спускавший обиды никому, только что отбившийся во дворе замка от нападок трех догов, поднялся и повалил свою изящную противницу на пол. Борзая с жалобным визгом бросилась к хозяйке, ища защиты. Это происшествие дало Бенедикту возможность ретироваться, под благовидным предлогом увести с глаз растерявшейся графини дерзкого Перепела якобы затем, чтобы задать ему трепку, хотя в душе юноша благодарил пса за его достойное поведение.

Когда Бенедикт вышел, сопровождаемый обиженным визгом борзой, глухим рычанием Перепела и трагическими восклицаниями графини, он наткнулся на маркизу, которая, дивясь всему этому гаму, спросила, что случилось.

– Мой пес чуть не загрыз борзую графини, – ответил Бенедикт притворно печальным голосом и скрылся.

Он возвращался домой, ощущая накопившуюся ненависть, к которой примешивалась ирония по поводу замашек знати, и не без горечи посмеивался над утренним происшествием. Вместе с тем он показался себе жалким, особенно когда припомнил, что, предвидя оскорбления куда более страшные, прощаясь с Луизой несколько часов тому назад, кичился своим язвительным хладнокровием. В конце концов он решил, что самым смешным персонажем во всем этом приключении все же оказалась графиня, и вернулся на ферму в веселом расположении духа. Слушая его рассказ, Атенаис хохотала до слез; Луиза плакала, услышав о том, как Валентина приняла ее письмо и сразу узнала ту песенку, что спел ей Бенедикт. Но Бенедикт не осмелился похвастать своим визитом в присутствии дядюшки Лери. Не такой тот был человек, чтобы радоваться шутке, из-за которой можно было лишиться тысячи экю ежегодного дохода.

Тем временем маркиза, входя в гостиную, спросила:

– Что все это означает?

– Надеюсь, вы мне это объясните, – ответила графиня. – Разве вас не было здесь, когда пришел этот человек?

– Какой человек? – удивилась маркиза.

– Господин Бенедикт, – вмешалась сконфуженная Валентина, стараясь приободриться. – Матушка, он принес нам дичь, бабушка просила его спеть, а я ему аккомпанировала…

– Значит, он пел для вас, мадам? – обратилась графиня к свекрови. – Но, если не ошибаюсь, вы слушали его из соседней комнаты.

– Во-первых, его попросила не я, а Валентина, – ответила старуха.

– Странно, – бросила графиня, устремив на дочь проницательный взгляд.

– Матушка, – вся вспыхнув, проговорила Валентина, – я сейчас вам все объясню. Мое фортепьяно ужасно расстроено, вы сами знаете, а настройщика в округе нет; молодой человек – музыкант и, кроме того, умеет настраивать фортепьяно… Мне сказала об этом Атенаис, у нее тоже есть фортепьяно, и она часто прибегает к помощи своего кузена.

– У Атенаис есть фортепьяно! Молодой человек – музыкант! Что за странные истории вы мне рассказываете?

– Но это чистая правда, – подтвердила маркиза. – Вы просто не желаете понять, что сейчас во Франции все получают образование! Лери – люди богатые, они хотят развивать таланты своих детей. И хорошо делают, нынче это в моде; и смешно против этого возражать. Этот мальчик и впрямь прекрасно поет. Я слушала его из прихожей и получила удовольствие. Что, в сущности, произошло? Неужели вы думаете, что Валентине грозила опасность, когда я находилась всего в двух шагах от них?

– О мадам, – ответствовала графиня, – вы всегда самым неожиданным образом перетолковываете мои мысли.

– Что поделаешь, если они у вас такие странные! Возьмите хоть этот случай: ну чего вы так перепугались, застав свою дочь за фортепьяно в обществе мужчины? Разве заниматься пением такой уж грех? Вы меня упрекаете в том, что я оставила их на минуту одних, будто… О боже мой, неужели вы не разглядели этого мальчика? Не заметили, что он страшен, как смертный грех?

– Мадам, – возразила графиня, и в голосе ее прозвучало глубочайшее презрение, – легче всего истолковать таким образом мое неудовольствие, но, коль скоро мы все равно не можем сойтись во мнении по многим вопросам, я обращаюсь к своей дочери. Валентина, надеюсь, вы сами понимаете, что эти вульгарные мысли мне приписаны. Я достаточно хорошо изучила вас, дочь моя, и знаю, что подобный человек – не мужчина в ваших глазах и что не в его власти скомпрометировать вас. Но я не приемлю даже малейших нарушений приличий и считаю, что вы недостаточно блюдете правила. Поймите же, самое страшное на свете – это попасть в смешное положение. Вы по характеру чересчур благожелательны ко всем без исключения, ведете себя чересчур непринужденно с теми, кто ниже вас. Помните, что они вам за это не могут быть признательны, они лишь будут злоупотреблять вашими слабостями, и чем лучше с ними обращаешься, тем они становятся неблагодарнее. Поверьте опытности вашей матери и впредь следите за собой. Уже не в первый раз я делаю вам замечание по этому поводу, но повторюсь: вам следует вести себя с большим достоинством. Рано или поздно вы убедитесь в правильности такого подхода. Чернь не понимает, до какой грани ей дозволено дойти и где следует остановиться. Эта девочка Атенаис ведет себя с вами возмутительно фамильярно. Я терплю это, ибо она все-таки женщина. Но я была бы уязвлена, если бы ее жених в публичном месте обратился к вам развязным тоном. Этот юноша весьма дурно воспитан, как и все люди его класса, и ему совершенно не хватает такта. Господин де Лансак, который любит иной раз разыграть либерала, переоценил его, когда говорил с ним как с человеком разумным. Другой на его месте не пошел бы танцевать, а он предерзко поцеловал вас, дочь моя… Я не упрекаю вас за это, – добавила графиня, видя, что Валентина растерялась и вспыхнула, – я знаю, что вам самой была неприятна подобная дерзость, и если я ныне напоминаю вам об этом случае, то лишь затем, чтобы вы крепко-накрепко запомнили: важно держать на почтительном расстоянии всех этих людишек.

Во время этой речи маркиза, сидевшая в уголку, только плечами пожимала. Валентина, подавленная неумолимостью материнской логики, пробормотала в ответ:

– Матушка, ведь только из-за фортепьяно я решила, что… Я не подумала, что это неприлично…

– Если вести себя как подобает, не нарушать приличий, – ответила графиня, обезоруженная покорностью дочери, – то можно и позвать его. Вы говорили с ним о настройке?

– Я хотела, но…

– В таком случае пусть его вернут.

Графиня позвонила и велела привести Бенедикта, но ей сказали, что он уже далеко.

– Ничего не поделаешь, – проговорила графиня, когда слуга вышел из комнаты. – Самое главное вести себя так, чтобы он не вбил себе в голову, будто мы зовем его сюда ради его прекрасного голоса. Я настаивала и буду настаивать, чтобы его принимали здесь соответственно его положению, и ручаюсь: когда он явится сюда еще раз, я сама прослежу за этим. Дайте мне письменный прибор! Сейчас я ему объясню, чего мы от него хотим.

– По крайней мере будьте хотя бы любезны, – заметила маркиза, у которой инстинкт самосохранения заменял разум.

– Я знаю, как принято вести себя, мадам, – заявила графиня.

Она набросала наспех несколько строк и протянула их Валентине со словами:

– Прочитайте и велите отнести на ферму.

Валентина пробежала глазами записочку. Она гласила:

«Господин Бенедикт, не согласитесь ли Вы настроить фортепьяно моей дочери? Этим Вы доставите мне удовольствие. Имею честь приветствовать Вас.

Графиня де Рембо».

Валентина взяла в руки палочку сургуча и, сделав вид, что запечатывает листок, поспешно вышла из комнаты, неся раскрытую материнскую записку. Нет, она не пошлет этого дерзкого приказа! Разве так должно отплатить Бенедикту за всю его преданность? Можно ли обращаться с юношей, на челе которого она без боязни запечатлела сестринский поцелуй, как с лакеем? Порыв сердца одержал верх над благоразумием: вытащив из кармана карандаш и притаившись за дверью в пустой прихожей, она начертала несколько слов под запиской матери:

«О, простите, простите! Потом я объясню Вам, чем вызвано это приглашение. Приходите, не отказывайтесь прийти к нам. Во имя Луизы, простите!»

Она запечатала записку и вручила ее слуге.

11

Валентине удалось прочесть письмо Луизы только вечером. Это были пространные рассуждения по поводу тех нескольких фраз, которыми они сумели, к общей их радости, обменяться на ферме. Письмо дышало надеждой, выражало всю глубину чувств экспансивной, романтичной женщины. В каждой строчке говорилось о ее дружеской – подобной любовной – привязанности, полной милой ребячливости и возвышенного пыла.

Заканчивалось оно вот какими строками:

«Случайно мне стало известно, что твоя мать завтра отправляется с визитом к соседям. Из-за жары она выйдет из дому только к вечеру. Попытайся отказаться ехать с ней и, как только стемнеет, приходи на большой луг, ближе к опушке Ваврейского леса. Луна взойдет не раньше полуночи, впрочем, в тех краях никогда нет ни души».

На следующий день около шести часов вечера графиня отправилась в гости, велев Валентине лечь в постель и наказав маркизе проследить за тем, чтобы внучка приняла горячую ножную ванну. Но старуха, заявив, что она, слава богу, воспитала семерых детей и умеет лечить мигрень, тут же забыла о приказе невестки, как забывала обо всем, что не касалось ее самой. Верная давним привычкам ублажать свое тело, она вместо внучки приняла ванну и, кликнув компаньонку, велела той читать себе вслух роман Кребийона-сына[9]. Когда сумерки окутали окрестные холмы, Валентина украдкой выскользнула из дома. Она надела коричневое платье, чтобы не выделяться на фоне темной зелени, повязала косыночкой свои роскошные белокурые волосы, которыми свободно играл теплый вечерний ветерок, и стала быстро пересекать луг.

Луговое раздолье простиралось в длину примерно на полулье, местами его пересекали широкие ручьи, стволы поваленных деревьев заменяли мостики. В темноте Валентина несколько раз чуть было не упала в воду. То подол ее платья цеплялся за невидимые колючки, то нога уходила в обманчивую с виду тину, затягивавшую поверхность ручья. Легкая ее поступь поднимала рои ночных бабочек; трещотка цикада замолкала при ее приближении, иной раз со старой ивы шумно срывался проснувшийся филин, и Валентина вздрагивала всем телом, ощутив на своем лбу прикосновение мягкого мохнатого крыла.

Впервые в жизни девушка рискнула одна, без спросу, покинуть ночью родительский дом. Хотя душевный подъем придавал ей силы, страх порою овладевал ею, и она, как на крыльях, неслась по лугу, перепрыгивая через небольшие ручейки.

В указанном месте она увидела Луизу, с нетерпением ее поджидавшую. После нежных объятий, длившихся с минуту, сестры уселись на краю рва и завели беседу.

– Опиши мне всю свою жизнь с тех пор, как нас с тобой разлучили, – попросила Валентина.

Луиза поведала о своих скитаниях, горестях, о своем одиночестве и нищете. Когда ей минуло шестнадцать лет, ее отправили в Германию к одной дальней родственнице и назначили содержание слишком незначительное, чтобы она могла ощущать себя независимой. Не выдержав общества тиранки дуэньи, Луиза сбежала в Италию, где смогла кое-как просуществовать, работая и соблюдая жестокую экономию. Достигнув совершеннолетия, она вступила во владение наследством – более чем скромным, ибо все фамильное состояние принадлежало графине. Даже родовые земли Рембо, выкупленные ею, перешли в собственность вдовы, и старуха мать покойного генерала обязана была своим безбедным существованием лишь «благодеяниям» невестки. Поэтому-то бабка всячески старалась с ней ладить и отступилась от Луизы, боясь очутиться в нужде.

Как ни мала была сумма, полученная молоденькой девушкой, она показалась ей несметным богатством: ведь отныне ей вполне хватало денег на удовлетворение своих потребностей, которые она научилась сдерживать. Некое обстоятельство – какое именно, Луиза сестре не объяснила – побудило ее вернуться в Париж, где она прожила шесть месяцев; там же услышала она о предстоящей свадьбе Валентины. Не устояв перед желанием повидать родные места и сестру, она послала письмо своей нянюшке, тетушке Лери, и эта добрая, любвеобильная женщина, единственная, с кем Луиза хоть и не часто, но переписывалась, пригласила ее погостить месяц-другой тайком на их ферме. Луиза охотно согласилась, боясь, что свадьба Валентины воздвигнет в скором времени еще одно непреодолимое препятствие между ней и сестрой.

– Бог с тобой! – вскинулась Валентина. – Напротив, это станет началом нашего сближения. Луиза, ты многое рассказала мне о своей жизни, но умолчала об одном, крайне интересующем меня обстоятельстве… Ты не сказала мне, что…

И Валентина запнулась, будучи не в силах произнести даже одно-единственное слово, касающееся рокового проступка сестры, который, не задумываясь, она смыла бы собственной кровью. Она чувствовала, что язык не повинуется ей, а на лбу проступила жгучая испарина.

Луиза поняла все, и, хотя всю жизнь она испытывала мучительные угрызения совести, ни разу еще ни один упрек не впивался так больно острым шипом в ее сердце, как теперешнее замешательство и молчание сестры. Уронив голову на руки, Луиза, чье сердце ожесточили несчастья, подумала, что одним своим недоговоренным вопросом Валентина причинила ей боль, несравнимую с той, что причиняли до сих пор все люди, вместе взятые. Но она тут же спохватилась, поняв, что Валентина просто чрезмерно деликатна, и догадалась, чего стоило этому целомудренному созданию настаивать на откровенном признании, а тем более выслушать его.

– Ну что ж, Валентина! – сказала она, обвивая рукой шею девушки.

Валентина прильнула к ее груди, и сестры залились слезами.

Потом Валентина утерла слезы, неимоверным усилием воли преодолела свою девичью непреклонность, желая исполнить новую, возвышенную роль великодушной и мудрой подруги Луизы.

– Скажи, – мягко заговорила она, – ведь где-то же есть существо, осветившее всю твою жизнь, существо, даже имени которого я не знаю, но которое, как мне порой кажется, я люблю всей душой и которому готова отдать свою нежность.

– Значит, ты хочешь, чтобы я тебе все рассказала, о моя отважная сестренка! А я-то думала, что никогда не решусь сообщить тебе о его существовании. Но, как я вижу, величие твоей души во много раз превосходит самые смелые мои чаяния. У меня есть сын, мы с ним никогда не расставались, я сама его воспитала. Я отнюдь не пыталась скрыть свой грех, что было бы нетрудно сделать, стоило удалить его от себя или не давать ему своего имени. Но он следовал за мной повсюду, и повсюду его присутствие напоминало людям о моей беде и моем раскаянии. И поверишь ли, Валентина, в конце концов я стала считать делом чести открыто называть себя его матерью, и все справедливые души отпускали мне мои грехи именно благодаря моему мужеству.

– Даже не будь я твоей сестрой, а также и твоей дочерью, – заявила Валентина, – я хотела бы быть в числе этих справедливых людей. Но где же он?

– Мой Валентин остался в Париже, он учится в коллеже. Поэтому-то я и покинула Италию и, решив повидаться с тобой, оставила его на месяц одного. Мой сын, Валентина, прекрасен, у него большое любящее сердце, он знает тебя и страстно желает обнять ту, чье имя носит, на кого он так похож. Он такой же белокурый, такого же спокойного нрава, как ты, и в четырнадцать лет он ростом уже почти с тебя… Скажи, когда ты выйдешь замуж, захочешь ли ты, чтобы я его к тебе привезла?

Валентина ответила сестре шквалом поцелуев.

Незаметно пролетели два часа, посвященные не только воспоминаниям о минувших годах, но и планам на будущее. Со всем пылом юности Валентина верила в его лучезарность, а Луиза, не столь в этом убежденная, умолчала о своих сомнениях. Вдруг на фоне темно-синего ночного неба у края оврага показалась чья-то черная тень. Валентина вздрогнула, и с уст ее сорвался испуганный крик. Но Луиза, положив ладонь на руку сестры, проговорила:

– Успокойся, это наш друг Бенедикт.

В первую минуту Валентину неприятно смутило его появление. Ей почудилось, что отныне по какой-то неясной закономерности любое событие ее жизни будет так или иначе связано с этим юношей. Однако, поразмыслив, она поняла, что присутствие Бенедикта в этой глуши вполне уместно, а главное, он проводит Луизу до фермы, находящейся отсюда более чем в одном лье. Она невольно отметила про себя почтительную деликатность юноши, который не позволил себе нарушить беседу сестер. Чем, как не преданностью, можно объяснить то, что он простоял на страже целых два часа? Учитывая все это, будет вопиющей неблагодарностью отнестись к нему холодно. Валентина прояснила Бенедикту ситуацию с запиской матери, взяла всю вину на себя и умоляла его перед визитом в замок запастись немалой дозой терпения и философского спокойствия. Бенедикт, смеясь, заверил, что будет стоек, и они с Луизой немного проводили Валентину, а затем отправились на ферму.

На следующий день он явился в замок. По счастливой случайности, порадовавшей Бенедикта, мигрень на сей раз поразила мадам де Рембо, но у нее, в отличие от Валентины, действительно разболелась голова, и ей пришлось остаться в постели. Таким образом, все сложилось гораздо удачнее, чем Бенедикт мог надеяться. Когда он узнал, что графиня не поднимется до вечера, он принялся за разборку фортепьяно, вынул все клавиши, после чего заявил, что следовало бы обновить замшу на молоточках и заменить несколько проржавевших струн, – словом, обеспечил себя работой на целый день. Валентине было необходимо помогать ему – подавать ножницы, наматывать проволоку на катушки, ударять по клавишам, чтобы проверить их звучание, словом, она возилась с инструментом больше, чем за всю свою жизнь. С другой стороны, выяснилось, что Бенедикт менее искусный настройщик, чем Валентина описала его матери. Он порвал не одну струну, брался крутить не тот колышек, какой следовало, и не раз ради правильного звучания одной-единственной ноты нарушал гармонию целой гаммы. Тем временем старуха маркиза входила и выходила из комнаты, кашляла, дремала, и чем больше их сторожила, тем свободнее они себя чувствовали. Бенедикт провел восхитительный день. Валентина была так мила, так чистосердечно весела, так непритворно предупредительна в отношении Бенедикта, что немыслимо было чувствовать себя неловко в ее обществе. Кроме того, по неизвестной причине оба уже через час отбросили по молчаливому согласию светские манеры. Между ними установились дружески-беззаботные отношения. Они смеялись над неловкостью друг друга, их пальцы то и дело встречались на клавиатуре, но жизнерадостность гнала прочь волнение, и они иной раз даже спорили – совсем как старые друзья. Наконец к пяти часам фортепьяно было настроено, и Валентина немедленно изобрела новый повод удержать в замке Бенедикта. В этом юном сердце нашлось место, пусть ничтожно малое, для лицемерия. Зная, что от графини можно добиться многого преувеличенной почтительностью, девушка проскользнула к ней в спальню.

– Матушка, – начала она, – господин Бенедикт уже шесть часов возится с моим фортепьяно и еще не кончил работу, а мы садимся сейчас за стол, вот я и подумала – неудобно отсылать этого молодого человека в людскую, коль скоро вы никогда не отсылаете туда его дядю и даже велите подавать ему вино к нашему столу. Как мне поступить? Я не посмела пригласить его к обеду, так как не знала, сочтете ли вы это приличным.

Та же самая просьба, только поданная иначе, более требовательно, встретила бы холодный отпор. Но графиня предпочитала добиваться немедленного выполнения своих приказов, нежели безропотного подчинения своей воле. Таково одно из свойств тщеславия: властолюбец желает, чтобы господство его принималось с почтением и даже с любовью.

– Ничего тут неприличного нет, – возразила графиня. – Раз он сразу же явился по моему зову и работал добросовестно, с нашей стороны будет вполне справедливым оказать ему некоторое внимание. Идите, дочь моя, и пригласите его от моего имени.

Торжествующая Валентина вернулась в гостиную, радуясь, что может сделать хоть что-то приятное от имени матери, и притворилась, что приглашение полностью исходит от графини. Искренне изумленный Бенедикт колебался, не зная, принять ли ему приглашение. Уговаривая его, Валентина несколько превысила полученные ею от матери права. Когда они втроем шли к столу, маркиза шепнула на ухо внучке:

– Неужели твоей матери действительно пришла в голову такая благородная мысль? Меня начинает беспокоить ее состояние. Неужели она действительно серьезно больна?

Валентина не разрешила себе улыбнуться в ответ на эту ядовитую шутку. Будучи поверенной этих двух женщин, поочередно выслушивая их взаимные упреки и неприязненные замечания, Валентина чувствовала себя словно утес, о который ударяются с силой два враждебных потока.

Обед длился недолго, зато прошел весело. Кофе перешли пить в беседку. К концу трапезы маркиза обычно приходила в благодушное состояние. В ее время некоторые молодые дамы, чье легкомыслие прощалось ради их прелести, а возможно, в расчете на то, что их бойкое поведение рассеет скуку праздного и пресыщенного общества, открыто проявляли игривость самого дурного тона; считалось даже, что иным миленьким личикам идет роль проказниц. Центром этого дамского кружка была мадам де Прованс, которая «изрядно глушила шампанское». А веком раньше мадам, невестка Людовика XIV, добродетельная и честная немка, больше всего обожавшая чесночную колбасу да пивной суп, восхищалась способностью придворных дам Франции, и в первую очередь герцогини Беррийской, пить достаточно много без всяких неприятных последствий и не моргнув глазом переносить даже вино Констанцы и венгерский мараскин.

За десертом маркиза окончательно развеселилась. Она завладела разговором с легкостью и естественностью, присущей людям, много повидавшим на своем веку, что заменяет им природный ум. Бенедикт только диву давался. Говорила она на языке, который, по его мнению, был не свойствен ни ее сословию, ни женскому полу. Маркиза употребляла весьма вольные словечки, но ухитрялась никого не шокировать – так просто и непринужденно они слетали с ее уст. Она рассказала несколько забавных историй, продемонстрировав ясность памяти, и с завидной находчивостью щадила слух внучки, описывая весьма рискованные ситуации. Несколько раз Бенедикт испуганно вскидывал на девушку глаза, но при виде ее невозмутимого спокойствия, свидетельствовавшего о полном неведении, он решил, что, возможно, и сам чего-то не понял и что это его собственное воображение придало словам маркизы такой смысл. Под конец его совсем уж ошеломило это удивительное сочетание изысканных манер и безнравственности, явное попирание принципов и одновременно уважение приличий. Мир, в котором жила маркиза, рисовался перед ним словно окутанный дымкой грез, но он отказывался этому верить.

Еще долго они сидели в беседке. Потом Бенедикт решил испробовать фортепьяно и спел несколько песен. Ушел он довольно поздно, дивясь установившейся между ним и Валентиной близости, чувствуя волнение, причины которого и сам не знал, но которое непрестанно вызывало в его мозгу образ столь прекрасной и доброй девушки, что не любить ее было невозможно.

12

Через несколько дней после описываемых событий госпожа де Рембо была приглашена префектом на торжественный прием, который устраивался в главном городе департамента в честь герцогини Беррийской, не то отправлявшейся, не то возвращавшейся из очередного своего веселого путешествия. Этой ветреной и грациозной даме, которой удалось завоевать всеобщую любовь невзирая на явно неблагоприятные времена, прощалась непомерная расточительность за одну ее улыбку.

Графиня попала в число избранниц, которых решено было представить герцогине. Все они должны были сидеть за ее особым столом. Таким образом, по мнению самой графини, не принять приглашение было нельзя, и ни за какие блага мира она не отказалась бы от этого приятного путешествия.

С раннего детства мадемуазель Шиньон, дочь богатого купца, мечтала о почестях; она страдала при мысли, что со своей красотой и истинно королевской осанкой, со своей склонностью к интригам и непомерным тщеславием вынуждена изнемогать от скуки в доме своего отца-буржуа, крупного финансиста. Выйдя замуж за генерала, графа де Рембо, она порхала в вихре развлечений среди высшей знати Империи. Это была ее стихия – она была создана именно для того, чтобы блистать в этом кругу. Тщеславная, ограниченная, невежественная, но умеющая пресмыкаться перед сильными мира сего, красивая величественной и холодной красотой, для которой, казалось, была создана тогдашняя мода, она быстро постигла все тайны светского этикета и ловко приспособилась к нему. Она обожала роскошь, драгоценности, церемонии и торжества, но не желала наслаждаться очарованием домашнего уюта. Никогда это пустое и надменное сердце не ценило прелести семейной жизни. Луизе исполнилось десять лет, когда мадам де Рембо стала ее мачехой; девочка была слишком развита для своего возраста, и мачеха со страхом поняла, что лет через пять дочь мужа станет ее соперницей. Поэтому она отправила падчерицу с бабушкой в замок Рембо и дала себе клятву никогда не вывозить ее в свет. После каждой встречи, видя, как хорошеет Луиза, графиня вместо прежней холодности относилась к падчерице со все большей неприязнью и даже отвращением. Наконец, как только ей представился случай обвинить несчастную девушку в проступке, который, пожалуй, можно было бы извинить тем, что Луиза росла без присмотра, графиня прониклась к ней лютой ненавистью и с позором изгнала из родительского дома. Кое-кто в свете утверждал, что причина этой вражды совсем иная. Господин де Невиль, соблазнитель Луизы, убитый затем на дуэли отцом бедняжки, был, как говорили, одновременно любовником и графини, и ее падчерицы.

После падения Империи для мадам де Рембо началась иная жизнь – почести, празднества, удовольствия, лесть – все исчезло, будто сон, и как-то поутру она проснулась всеми забытая и никому не нужная в легитимистской Франции. Многие оказались более ловкими и подобострастно приветствовали новую власть, благодаря чему их вознесло на вершину почестей, но графиня, которая из-за отсутствия здравомыслия всегда следовала первым, обычно неистовым порывам, совсем потеряла голову. Она и не думала скрывать от тех, кто считался ее подругами и спутницами на празднествах, свое презрение к «пудреным парикам», к возрожденным кумирам. Подруги испуганно вскрикивали, слушая злопыхательства графини, они отворачивались от нее, как от еретички, и изливали свое негодование в туалетных комнатах, в тайных покоях королевской семьи, где были приняты и где их голоса звучали достаточно веско при распределении должностей и богатств.

Когда новые правители награждали своих верных слуг, графиня де Рембо была забыта. Ей не досталось даже самой ничтожной должности фрейлины-камеристки. Не получив ранг королевской челяди, столь милый сердцу придворных, она удалилась в свое поместье и жила там, оставаясь бонапартисткой. В Сен-Жерменском предместье ее также перестали принимать как неблагонадежную. На ее долю остались лишь такие же, как она, выскочки, и приходилось принимать их за неимением лучшего. Но графиня во времена былого взлета питала к ним столь сильное презрение, что не обнаружила вокруг себя ни одной подлинной привязанности, которая могла бы вознаградить ее за все потери.

Пришлось ей в возрасте тридцати пяти лет открыть наконец глаза и увидеть всю ничтожность человеческой суеты, что было, пожалуй, чересчур поздно для женщины, чьи юные годы прошли в пьянящих утехах, пролетали так быстро, что она и оглянуться не успела. Она как-то сразу состарилась. Жизненный опыт не лишал ее иллюзий постепенно, поочередно, как обычно бывает с возрастом. Графиня на склоне лет познала лишь горечь сожаления и ожесточилась.

Последние годы жизнь превратилась для нее в муку, все стало предметом зависти и раздражения. Тщетно изощрялась она в насмешках над Реставрацией, тщетно вызывала в памяти минувший блеск, чтобы из духа противоречия едко критиковать поддельный блеск нового царствования; скука снедала эту женщину, жизнь которой была некогда сплошным праздником. Теперь она с горечью вынуждена была признать, что обречена лишь на жалкое прозябание у домашнего очага.

Она и раньше отмахивалась от домашних забот, сейчас же они стали ей ненавистны; дочь, которую она почти не знала, не способна была пролить бальзам на раны материнского сердца. Следовало бы воспитать это дитя в мыслях о будущем, но мадам де Рембо умела жить лишь минувшим. Парижский свет, так внезапно и так нелепо изменивший свои нравы и обычаи, говорил ныне на новом, непонятном ей языке, его развлечения были ей скучны или возмущали ее, а одиночество тяготило, пугало, доводило чуть ли не до лихорадочного бреда. Больная от гнева и тоски, она томилась на оттоманке, вокруг которой уже не пресмыкался ее собственный малый двор – миниатюрное подобие большого императорского двора. Ее товарищи по несчастью наведывались к ней оплакивать свои беды и лишь оскорбляли графиню, умаляя ее несчастья. Каждый из них уверял, что именно на его голову пала вся немилость этого злополучного времени и вся неблагодарность Франции. В этом мирке жертвы и оскорбленные пожирали друг друга.

Эти эгоистические взаимные обвинения лишь усугубляли болезненное и горькое состояние мадам де Рембо.

Изредка более удачливые приходили посочувствовать по старой дружбе и уверяли, что все милости Людовика XVIII не сумели стереть в их памяти воспоминаний о дворе Наполеона. Она же в отместку за их теперешнее процветание осыпала бывших подружек упреками, обвиняла в измене великому человеку, заявляла, что она-то, графиня, не изменяла ему, как они! Наконец, в довершение беды, повергшей графиню в оцепенение, она, вынужденная проводить целые дни среди зеркал, неподвижных и пустых, смотрясь в них ныне без пышных нарядов, без румян и бриллиантов, всем недовольная и поблекшая, вдруг убедилась, что ее красота и молодость ушли одновременно с Империей.

Ей исполнилось уже пятьдесят лет, и, хотя следы ушедшей красоты остались на ее лице в виде неясных иероглифов, тщеславие, что вечно живет в сердце подобных женщин, заставляло ее теперь страдать так остро, как, пожалуй, ни в какую иную пору ее жизни. Родная дочь, любовь к которой была, по сути, инстинктом, присущим даже самым извращенным натурам, самим своим существованием напоминала графине былые времена, заставляла сильнее ненавидеть сегодняшние. Она произвела девочку на свет с чувством омерзения, и когда при ней восхищались Валентиной, первым чувством графини была материнская гордость, зато вторым – безнадежное отчаяние.

«Ее жизнь как женщины только-только начинается, – думала она, – а моей пришел конец!»

И там, где графиня могла появляться одна, без Валентины, она чувствовала себя не столь несчастной. В этих случаях она, по крайней мере, избегала неуместно восхищенных взглядов, которые, казалось, говорили:

«В свое время вы были столь же прекрасны, я-то отлично помню расцвет вашей красоты».

Кокетство, однако, не настолько руководило графиней, чтобы она держала дочь взаперти, но стоило Валентине выказать хоть малейшее желание остаться дома, как графиня, возможно, не отдавая себе в том отчета, охотно принимала ее отказ, уезжала с легкой душой, и тогда ей свободнее дышалось в суетной атмосфере салонов.

И хотя оковы слишком забывчивого и безжалостного света принесли графине де Рембо лишь горечь разочарования, он все равно влек ее, как колесница труп. Где жить? Как убить время, как дождаться ночи, когда каждый день тебя старит, но ты все равно оплакиваешь его уход? Когда услады самолюбия уже позади, когда все побудители страсти иссякли, покорному рабу моды остается лишь единственная утеха – блеск люстр, суета, гул толпы. Пусть ушли грезы о любви и почестях, все равно остается потребность двигаться, шуметь, не спать по ночам, говорить: «Я была там вчера, я буду там завтра». Грустное зрелище представляют собой дамы в возрасте, скрывающие свои морщины под цветами и венчающие свое бескровное чело бриллиантами и страусиными перьями. Все у них ненастоящее – талия, цвет лица, волосы, улыбка; все уныло – драгоценности, румяна, веселость. Призраки, попавшие на сегодняшний бал прямо с сатурналий[10] минувшей эпохи, они присутствуют на нынешних банкетах словно затем, чтобы преподать молодости печальный философический урок, сказать ей: «И ваше время пройдет». Они цепляются за покидающую их жизнь, гонят прочь мысли об оскорбительном увядании, открыто выставляя его под обстрел оскорбительных взглядов. Женщины, достойные жалости, почти все не имеющие семьи, не имеющие сердца, – их встречаешь на всех празднествах, где они пытаются найти забвение в вине, воспоминаниях и шумной суете бала!

Графиня не имела сил отказаться от этой пустой, бездумной жизни, хотя тяготилась ее скукой. Она уверяла, что со светом покончено раз и навсегда, но не упускала возможности вновь погрузиться в привычную атмосферу. Когда ее пригласили на это провинциальное сборище, где должна была председательствовать принцесса, графиня была вне себя от счастья, но она скрыла свою радость под презрительно-снисходительной миной. В глубине души она даже лелеяла мечту вновь обрести милость власть предержащих, если, конечно, ей удастся привлечь к себе внимание герцогини и дать ей понять, насколько она, графиня де Рембо, выше, чем окружающие. К тому же дочь ее должна была в скором времени стать женой господина де Лансака, одного из фаворитов легитимистской партии. Давно пора было сделать первый шаг навстречу этой аристократии по крови, которая могла придать новый блеск ее аристократии чистогана. Госпожа де Рембо возненавидела знать лишь с той минуты, когда знать оттолкнула ее. Возможно, настал момент, когда по знаку принцессы все эти надутые аристократы смягчат свое отношение к графине.

Итак, она велела достать из недр гардеробов самые богатые наряды и драгоценности, размышляя притом, какими следует наделить Валентину, чтобы та не выглядела такой взрослой и сформировавшейся, какой была на самом деле. Но случилось так, что среди всех этих приготовлений Валентина, мечтавшая воспользоваться неделей свободы, выказала себя более проницательной и ловкой, чем когда-либо. Она начала догадываться, что мать не случайно так скрупулезно занимается ее туалетом и пытается нагромоздить непреодолимые трудности, лишь бы склонить Валентину остаться дома. А ядовитое замечание старухи маркизы о том, что ох как непросто вывозить в свет двадцатилетнюю дочку, окончательно открыло Валентине глаза. Поэтому-то она начала со страстью порицать глупую моду, празднества, поездки и префектов. Удивленная мать с одобрением слушала ее пылкие протесты и предложила отказаться от этой поездки, уверив, что тоже не поедет. Казалось, дело было улажено, но час спустя, когда дочь убрала картонки и прекратила сборы, госпожа де Рембо снова занялась своими приготовлениями, заявив, что, если все как следует обдумать, неразумно, а возможно, даже опасно не явиться к префекту и не быть представленной принцессе. Она, мол, согласна принести себя в жертву ради этого чисто политического шага, но освобождает дочь от неприятной ей повинности.

Валентина, которая за одну неделю обучилась науке хитрить, сумела скрыть свою радость.

На следующий день, как только колеса кареты, которую подготовили для графини, проложили на песке главной аллеи две колеи, Валентина бросилась к бабушке и попросила у нее разрешения провести целый день на ферме у Атенаис.

По словам Валентины, подружка пригласила ее, чтобы вместе позавтракать под открытым небом, и обещала, что для такого случая испекут пирог. Произнеся слово «пирог», Валентина спохватилась, но было поздно: старуха маркиза тоже пожелала принять участие в пиршестве. К счастью, она отказалась от своей затеи из-за жары и дальнего пути.

Валентина, выехавшая верхом, спешилась неподалеку от фермы, отослала слугу с лошадью домой, а сама, как горлинка, понеслась вперед меж цветущих кустов, которыми была обсажена дорога в Гранжнев.

13

Валентине удалось заранее предупредить Луизу о своем визите, поэтому-то вся ферма радостно прихорашивалась в ожидании гостьи. Атенаис поставила свежие букеты в синие стеклянные вазы, Бенедикт подстриг в саду деревья, прошелся граблями по дорожкам, починил скамейки. Тетушка Лери собственноручно испекла превосходное печенье, какое и не снилось самым искусным поварихам. Дядюшка Лери побрился и нацедил из бочки в погребе лучшего вина. Когда же Валентина, никем не сопровождаемая, бесшумно вошла в столовую, ее приветствовали криками радостного изумления. Она бросилась в объятия тетушки Лери, присевшей перед гостьей в реверансе, горячо пожала руку Бенедикту, как дитя попрыгала вместе с Атенаис и наконец повисла на шее у сестры. Никогда еще Валентина не чувствовала себя такой счастливой; вдали от взглядов матери, вдали от ее грозной ледяной суровости, сковывавшей каждый шаг, она и двигалась свободнее, и впервые жила полной жизнью. Валентина была кротким и добрым созданием, небеса допустили несомненную ошибку, поместив эту простую душу, чуждую всякого тщеславия, в палатах, где приходилось дышать искусственной атмосферой. Меньше чем кто-либо была она создана для роскоши, для триумфов и светской суеты. Напротив, она стремилась к скромным домашним радостям, и чем суровее упрекали ее за это, словно за некое преступление, тем больше жаждала она бесхитростного существования, почитая его земным раем. Если она и хотела выйти замуж, то лишь для того, чтобы иметь свой дом, детей, жить уединенно. Сердце ее жаждало настоящих привязанностей, пусть немногочисленных, пусть даже не слишком разнообразных. Ни одной женщине на свете семейные добродетели не казались только лишь долгом.

Но роскошь, в которой она жила, когда все ее желания, даже капризы, предупреждались заранее, не подразумевала для Валентины каких-либо домашних забот. Когда вокруг тебя двадцать слуг, как-то смешно заниматься хозяйством, к тому же можно быть обвиненной в скупости. Хорошо еще, что Валентине разрешили заботиться о птичьем дворе, и легко можно было разгадать ее нрав, видя, с какой заботой и любовью ухаживает она за своими крохотными питомцами.

Когда же Валентина очутилась на ферме, среди кур, охотничьих псов, козлят, когда она увидела Луизу за прялкой, тетушку Лери – за стряпней и Бенедикта – за починкой сетей, ей показалось, что наконец-то попала она в ту обстановку, для какой рождена. Ей тоже захотелось чем-нибудь заняться, но, к великому удивлению Атенаис, Валентина не села за фортепьяно, не предложила закончить изящную вышивку, а принялась довязывать серый чулок, валявшийся на стуле. Атенаис подивилась ее проворству и спросила, знает ли Валентина, для кого она с таким усердием вяжет чулок.

– Для кого? – заинтересовалась Валентина. – Понятия не имею, но все равно, для кого-нибудь из вас, ну хотя бы для тебя.

– Это для меня-то серые чулки? – презрительно отозвалась Атенаис.

– Значит, для тебя, сестрица? – спросила Валентина Луизу.

– Этот чулок я тоже вязала, – ответила Луиза, – но начала его тетушка Лери. А кому он предназначается, я не знаю.

– А если для Бенедикта? – заметила Атенаис, лукаво поглядывая на Валентину.

Бенедикт поднял голову, бросил работу и молча оглядел женщин.

Валентина вспыхнула, но сразу же овладела собой.

– Ну что ж, хотя бы и для Бенедикта, – сказала она, – я с радостью потружусь для него.

С этими словами она подняла на подругу смеющиеся глаза. Атенаис покраснела от досады. Непонятное чувство задиристой недоверчивости вдруг родилось в ее душе.

– Ай-ай-ай, – проговорила с опрометчивым прямодушием добрая Валентина, – видно, тебе это не слишком-то приятно. И впрямь, я виновата, Атенаис, я залезла в чужие владения, захватила принадлежащие тебе права. Ну так бери скорее работу и прости меня – не мое дело готовить приданое твоему жениху.

– Мадемуазель Валентина, – сказал Бенедикт, в душе которого все клокотало от досады на Атенаис, – если вам не претит поработать на самого скромного из своих вассалов, умоляю вас, продолжайте вязать. Хорошенькие пальчики Атенаис никогда не притрагиваются к таким грубым ниткам и не держат такие тяжелые спицы.

На черных ресницах Атенаис повисли слезинки. Луиза с упреком подняла глаза на Бенедикта. Удивленная Валентина оглядела всех троих поочередно, стараясь разгадать тайный смысл происходящего.

Если слова Бенедикта причинили такую острую боль молодой фермерше, то вовсе не потому, что в них заключался упрек в легкомыслии (к этим упрекам она уже давно привыкла), – Атенаис поразил покорно-фамильярный тон, каким ее кузен обратился к Валентине. В общих чертах Атенаис уже была известна история их первого знакомства, и до этой минуты ее ничто не тревожило. Но она не знала, что за это короткое время между ними успели установиться доверительные отношения, чего никогда бы не случилось без этих чрезвычайных обстоятельств. Ей было горько и странно слышать, как прирожденный бунтарь Бенедикт, не принимающий притязаний знати, именует себя покорнейшим вассалом мадемуазель де Рембо… Что же так изменило его принципы? Какую власть приобрела над ним Валентина?

Видя опечаленные лица, Луиза предложила до обеда сходить на Эндр половить рыбу. Интуитивно чувствуя свою вину перед Атенаис, Валентина ласково взяла ее под руку и побежала с ней по лугу. Искренней и любящей девушке вскоре удалось рассеять тучку, омрачившую душу Атенаис. Бенедикт, в простой блузе, нагруженный сетями, еле поспевал за девушками вместе с Луизой, и вскоре вся четверка добралась до берега реки, поросшего диким лотосом и мыльнянкой.

Бенедикт забросил невод. Молодой человек был ловок и силен. Когда дело касалось физического труда, в нем чувствовались мощь, отвага и безыскусное изящество, присущее крестьянину. Все эти качества ничуть не ценила Атенаис, привыкшая к тому, что окружающие ее люди обладают теми же достоинствами, но Валентина восприняла их как что-то сверхъестественное, что дало ей повод ставить этого юношу выше всех знакомых ей мужчин. Она испугалась, видя, как он пробирается по замшелому стволу ивы, клонившемуся к воде и поскрипывавшему под его ногой, а когда она заметила, как у него напряглись мускулы и он, ловко балансируя, избежал неминуемого падения и, не теряя хладнокровия, нащупал твердую землю, не видную среди высокой травы и камышей, сердце ее забилось от волнения, какое неизменно охватывает зрителя, когда на его глазах совершают что-нибудь опасное или ошеломительное.

Луиза и Валентина с ребяческим восторгом бросились к сверкавшему мириадами капель неводу, где билось несколько форелей, и с криками радости стали вынимать рыбу, а тем временем Атенаис, боясь испачкать руки или все еще гневаясь на своего кузена, укрылась в тени ольхи. Бенедикт, измученный жарой, уселся на грубо отесанный ствол ясеня, переброшенный через реку вместо моста. Три женщины разбрелись по лужайке, и каждая нашла себе занятие по вкусу. Атенаис рвала цветы, Луиза задумчиво бросала листья в бегущую воду, а Валентина, не привыкшая к свежему воздуху, солнцу и беготне, уселась, сморенная дремотой, среди высоких стеблей речного хвоща. Взор ее, рассеянно следивший за солнечным лучом, прорвавшимся сквозь листву и золотившим рябь воды, случайно упал на Бенедикта, который сидел шагах в десяти от нее, спустив ноги с мостика.

Нельзя сказать, чтобы Бенедикт был некрасив. Лицо его было бледное с желтоватым оттенком, как у всех, страдающих болезнью печени, разрез глаз чуть удлиненный, а сами они почти бесцветны, зато высокий лоб поражал своей необыкновенной чистотой. Возможно, из-за обаяния, которым наделены люди, обладающие внутренней силой, со временем привыкаешь ко всем недостаткам таких лиц и видишь лишь то, что есть в них привлекательного; именно такой своеобразной внешностью обладал Бенедикт. Его ровный цвет лица, казалось, был отражением внутреннего покоя, внушавшего уважение к этой душе, ничем не выдававшей своих порывов. Глаза его, в которых среди белой и полупрозрачной эмали плавал блеклый зрачок, хранили загадочное выражение, невольно возбуждавшее любопытство наблюдателя. Но они могли бы смутить и многомудрого Лафатера[11]: взгляд Бенедикта, казалось, без труда проникал в самую душу, но металлический блеск делал глаза непроницаемыми, когда он опасался нескромного внимания. Ни одна женщина, даже красавица, не могла выдержать блеска этих глаз, ни один враг не мог уловить в них даже намека на тайную слабость. Бенедикт принадлежал к той породе людей, которые в любой ситуации сохраняют достоинство. В отличие от многих, он мог позволить себе не думать о том, что выражает его лицо, не дурневшее от любых мыслей, – напротив, оно всех притягивало, как магнит. Ни одна женщина не могла смотреть на него равнодушно, и если женские уста порой отпускали колкости по поводу его внешности, еще долго память хранила общее впечатление от этого лица. Любой, встретивший Бенедикта впервые, долго провожал его взглядом, ни один художник не мог не восхититься его самобытностью, и все они желали запечатлеть его черты.

Сейчас, когда Валентина любовалась им, он казался погруженным в свои мысли, что было, по-видимому, привычным для него состоянием. Листва дерева, под которым он сидел, отбрасывала на его высокое чело зеленоватые блики, а взгляд, устремленный на воду, казалось, ничего не видел. На самом же деле Бенедикт рассматривал отражение Валентины на неподвижной глади затона. Он наслаждался такой возможностью, хотя облик, который он старался уловить, чуть затуманивался всякий раз, как легкий ветерок морщил поверхность воды; потом прелестное отражение постепенно восстанавливалось, становилось четким, и наконец, прекрасное и чистое, застывало в одном зеркале. Бенедикт ни о чем не думал, он просто созерцал и был счастлив, а в такие минуты он становился красивым.

Со всех сторон Валентина слышала, что Бенедикт дурен собой. В представлении провинциалов, где, по остроумному замечанию господина Стендаля, «красавец мужчина» непременно должен быть румяным и толстым, Бенедикт слыл самым обделенным из всех юношей. До сих пор Валентина как-то не приглядывалась к Бенедикту, она помнила лишь, какое он произвел на нее впечатление при первой встрече, а оно было не слишком благоприятным. Только сейчас, в эти минуты, она обнаружила в юноше невыразимое обаяние. Погруженная, как и он, в мечты, бездумные и туманные, она проявила не просто любопытство, а попыталась анализировать и сравнивать. Она обнаружила поразительное несходство между господином де Лансаком и Бенедиктом, но не стремилась понять, в чью пользу было это сравнение, она просто отметила это про себя. Красавец господин де Лансак был ее женихом, и она отнюдь не тревожилась тем, к чему может привести это нескромное созерцание; она не думала, что граф выйдет из него побежденным.

Однако же произошло именно это: Бенедикт, бледный, усталый, задумчивый, с растрепанной шевелюрой, в грубой одежде, весь перепачканный тиной, с загорелой шеей; Бенедикт, сидевший в небрежной позе среди пышной зелени над прекрасной речкой; Бенедикт, улыбавшийся от ощущения счастья, глядя на Валентину, хотя та не знала этого, – в эту минуту Бенедикт представлялся настоящим мужчиной, сыном природы, чье истинно мужское сердце могло трепетать от необузданной любви, человеком, забывшимся при созерцании прекраснейшего из творений, вышедшего из рук Божьих. Кто знает, какие магнетические токи плавали вокруг него в раскаленном воздухе, кто знает, какие таинственные, неуловимые, неуправляемые чувства вдруг заставили забиться наивное и чистое сердце молодой графини.

Господин де Лансак был денди и признанный красавец с правильными чертами лица, он был человеком редкого остроумия, прекрасным собеседником – смеялся к месту, всегда поступал тактично. На его лице, равно как и на его галстуке, не было ни морщинки, ни складочки, туалет, вплоть до последних мелочей, был для него делом столь же важным, столь же священным, как наиболее высокие дипломатические проблемы. Никогда он ничем не восхищался – во всяком случае, уже не восхищался, ибо повидал на своем веку величайших властителей Европы и холодно взирал на самых знатных особ. Он витал в самых высших сферах света и решал судьбы наций между десертом и кофе. Валентина видела его лишь в светском обществе, всегда в полной парадной форме, всегда подтянутого, благоухающего духами и подчеркивающего стройность своей талии. В нем она никогда не чувствовала мужчины; и утром, и вечером господин де Лансак оставался все тем же господином де Лансаком. Он вставал с постели секретарем посольства и ложился в постель секретарем посольства, никогда он не мечтал, никогда не забывался до такой степени, чтобы сделать необдуманный шаг; он был непроницаем, как Бенедикт, но с той лишь разницей, что графу нечего было скрывать, он не обладал своей, индивидуальной волей и мозг его удерживал лишь недоступные обычному человеку изыски дипломатии. Наконец, господин де Лансак, человек, лишенный благородных страстей, не знавший молодости чувств, уже увядший, внутренне иссушенный светской жизнью, был не способен оценить Валентину. Он всегда хвалил ее, но никогда ею не восхищался и ни разу не возбудил в ней того мгновенного неодолимого порыва, какой преображает, освещает, властно побуждает человека переменить свою жизнь.

Неосмотрительная Валентина! Она так мало знала, что такое любовь, что верила, будто любит своего жениха, правда, не страстно, но, как она думала, всей данной ей силою любви.

Раз этот человек не внушал ей никаких чувств, она считала, что сердце ее не способно испытывать сильные страсти; но здесь, под сенью деревьев, она уже ощутила любовь. Этот знойный живительный воздух пробудил ее кровь; поглядывая на Бенедикта, она чувствовала, как странный пламень, поднимавшийся от сердца, обжигал ее лицо, но, невинное дитя, она даже не понимала, что так смущает ее. Она не испугалась: она – невеста господина де Лансака, Бенедикт – жених своей кузины Атенаис. Все эти доводы были весьма убедительны; Валентина, с легкостью принимавшая любой свой долг, не желала верить, что в душе ее может родиться чувство, губительное для этого долга.

14

Какое-то время Бенедикт спокойно рассматривал отражение Валентины, но мало-помалу, повинуясь некоему мучительному чувству, еще более всепоглощающему, чем то, которое испытывала Валентина, он заставил себя переменить место и попытался отвлечься. Взяв невод, он снова закинул его, но поймать ему ничего не удалось, до того он был рассеян. Он не мог отвести глаз от глаз Валентины; нагибался ли он с кручи берега над рекой, смело перескакивал ли по ненадежным камням или шагал по гладкой и скользкой гальке, он все время ловил на себе испытующий взгляд Валентины, участливо, если можно так выразиться, выслеживавший его. Девушка не умела притворяться, да и считала, что в подобных обстоятельствах это было ни к чему, а Бенедикт трепетал под этим наивным и ласковым взглядом. Впервые в жизни он гордился своей силой и отвагой. Он перебрался через плотину, с которой бешено обрушивалась вода, и в три прыжка достиг противоположного берега. Он оглянулся – Валентина побледнела как полотно, и сердце Бенедикта преисполнилось гордости.

Но потом, когда они длинным обходным путем, через луга, отправились домой, Бенедикт, глядя на трех женщин, шагавших впереди, призадумался. Он понял, что из всех безумств самым ужасным, самым роковым и губительным для его мирного существования была бы любовь к мадемуазель де Рембо. Но полюбил ли он ее?

«Нет, – думал Бенедикт, пожимая плечами, – нет, я не так безумен, этого, слава богу, не произошло. Люблю я ее сегодня так же, как любил вчера, то есть братской, умиротворенной любовью».

На все прочее он предпочитал закрывать глаза и, поймав зовущий взгляд Валентины, ускорил шаг, решив насладиться той прелестью, которую она умела распространять вокруг себя и которая «не могла быть» опасной.

Было так жарко, что его дамы – все три весьма некрепкого сложения – вынуждены были отдохнуть в дороге. Они уселись в ложбинке, где было прохладно и где раньше протекал рукав реки, а теперь на тучной почве пышно разросся ивняк и полевые цветы. Бенедикт, измученный тяжелой ношей – неводом со свинцовыми грузилами, – бросился на землю невдалеке от дам. Но через несколько минут все три уже сидели рядом с ним, ибо все три его любили: Луиза – пламенно и признательно за то, что он устроил ей встречу с Валентиной, Валентина (по крайней мере, так она считала) – за встречу с Луизой, а Атенаис – сама по себе.

Но как только они уселись рядом с ним, сославшись на то, что тень здесь гуще, Бенедикт в свою очередь заявил, что его припекает солнце, и перебрался поближе к Валентине. Рыбу он нес в узелке из своего носового платка и утирал поэтому мокрый лоб галстуком.

– Вот уж удовольствие вытирать лицо галстуком, да еще из тафты! – заметила, посмеиваясь, Валентина. – Лучше взять для этой цели листья хмеля.

– Будь вы более человечны, вы проявили бы ко мне сочувствие, а не порицали бы меня, – отозвался Бенедикт.

– Возьмите мою косынку, – предложила Валентина. – Больше мне нечего вам предложить.

Бенедикт молча протянул руку. Валентина сняла косыночку, повязанную вокруг шеи.

– Вот вам мой носовой платок, – живо проговорила Атенаис, бросая Бенедикту батистовый платочек с кружевами и вышивкой.

– Ваш платок ни на что не годен, – заметил он, молниеносно схватив косынку Валентины, так что та не успела ее отобрать.

Он не удосужился даже поднять платок Атенаис, упавший рядом с ним на землю. Оскорбленная в своих лучших чувствах, Атенаис поднялась и, надувшись, побрела на ферму в одиночестве. Луиза, разгадавшая причину ее печали, бросилась вслед за девушкой, желая ее утешить, показать ей, сколь нелепа эта ревность, тогда как Бенедикт с Валентиной, даже не заметившие всей этой сцены, остались одни на склоне оврага, и разделяло их всего два шага. Валентина сидела и с притворным вниманием перебирала маргаритки, а Бенедикт, прилегший рядом, прижимал ее косынку то к своему разгоряченному лбу, то к шее, то к груди и время от времени бросал на девушку взгляды, пламень коих она ощущала, даже не поднимая глаз.

Она попала под электризующее воздействие тех флюидов, которые имеют волшебную власть над молодыми людьми их возраста – над теми, чьи сердца еще неопытны, воображение несмело, а чувства сохранили первозданную свежесть. Оба молчали, не позволяя себе ни слова, ни улыбки. Как зачарованная сидела не шевелясь Валентина, Бенедикт забылся, всем своим существом ощущая несказанное блаженство. Услышав голос окликнувшей их Луизы, оба с сожалением покинули этот блаженный уголок, где сердце с сердцем заговорило тайным, но повелительным языком любви.

Луиза подошла к ним.

– Атенаис рассердилась, – сказала она, – и вы, Бенедикт, плохо с ней обращаетесь, вы невеликодушны к ней. Валентина, дорогая, скажи ему это. Заставь хоть ты его оценить по достоинству привязанность Атенаис.

Будто ледяная рука сжала сердце Валентины. Она не могла бы объяснить, почему при словах Луизы вдруг возникло ощущение несказанной боли. Однако она тут же подавила это мимолетное ощущение и удивленно взглянула на Бенедикта.

– Стало быть, вы оскорбили Атенаис? – спросила она с обычным своим простодушием. – А я ничего не заметила. Что же вы натворили?

– Ровно ничего, – ответил Бенедикт, пожав плечами, – Атенаис просто сумасбродка!

– Нет, не сумасбродка, – сурово возразила Луиза, – это вы жестокий и несправедливый человек. Бенедикт, друг мой, не портите еще одним проступком сегодняшний день, столь сладостный для меня. Печаль нашей юной подружки омрачит наше с Валентиной счастье.

– Правда, правда, – подтвердила Валентина, взяв Бенедикта под руку, – по примеру Луизы, которая взяла его под другую руку. – Пойдем скорее к этой бедной девочке, и, если вы действительно виноваты перед ней, искупите вашу вину: пусть все мы будем счастливы сегодня.

Почувствовав прикосновение руки Валентины, Бенедикт вздрогнул. Он незаметно прижал эту ручку к своей груди, и так крепко, что отнять руку означало бы признаться, что волнение спутника замечено. Валентине благоразумнее было сделать вид, что она не чувствует прерывистого дыхания, бурно вздымавшего грудь юноши. Луиза все время торопила их, желая догнать Атенаис, но плутовка, заметив, что за ней идут, ускорила шаг. Если бы только бедная девушка могла заподозрить, каковы истинные чувства ее нареченного! Трепещущий, опьяневший от счастья, шел он между сестрами, одну из которых любил и уже готов был полюбить другую: между Луизой, которая совсем недавно пробудила в нем воспоминания о еще не прошедшей любви, и Валентиной, в присутствии которой он пьянел от только что вспыхнувшей страсти. Бенедикт и сам не знал, к какой из двух сестер его влечет больше, и временами ему казалось, что обе они одинаково дороги ему, – так щедро наделено любовью двадцатилетнее сердце! И обе они понуждали его бросить к ногам третьей чувство чистого восхищения, хотя, возможно, обе в душе жалели, что не вправе ответить на него. Несчастные женщины! Несчастное общество, где сердце может вкушать истинное счастье, лишь поправ долг и доводы разума!

На повороте дороги Бенедикт вдруг остановился и, не отпуская рук сестер, поглядел на них поочередно: сначала на Луизу – с выражением нежной дружбы, а затем на Валентину – не столь уверенно и не столь спокойно.

– Значит, вы хотите, – сказал он, – чтобы я пошел и успокоил эту капризную девочку? Хорошо, я пойду, чтобы доставить вам удовольствие, но, надеюсь, вы будете мне за это благодарны!

– Почему мы должны побуждать вас к тому, что обязана подсказать вам собственная совесть? – спросила Луиза.

Бенедикт с улыбкой посмотрел на Валентину.

– И в самом деле, – проговорила она с мучительным волнением, – разве Атенаис недостойна вашей любви? Ведь вы на ней женитесь!

Смятение чувств отразилось на высоком челе Бенедикта. Выпустив руку Луизы, он задержал руку Валентины и неприметно пожал ее.

– Никогда! – воскликнул он, поднимая взор к небесам, как бы клянясь ими в присутствии двух свидетелей.

Взгляд его, обращенный к Луизе, казалось, говорил: «Никогда мое сердце, которым вы владели, не загорится любовью к Атенаис!», а взгляд, обращенный к Валентине, сказал: «Никогда, ибо в моем сердце безраздельно царите вы!»

И он бросился догонять Атенаис, оставив сестер в замешательстве.

Надо признаться, его возглас – «никогда!» – произвел такое сильное впечатление на Валентину, что она еле устояла на ногах. Впервые радость столь эгоистичная, столь жестокая завладела тайниками этого великодушного сердца.

С минуту она стояла, не в силах тронуться с места, потом оперлась на руку Луизы, не догадываясь в простодушии своем, что ее дрожь может быть замечена сестрой.

– Что все это значит? – спросила Валентина.

Но Луиза была так поглощена собственными мыслями, что Валентине дважды пришлось повторить вопрос, прежде чем его услышали. Наконец Луиза призналась, что сама ничего не понимает.

В три прыжка Бенедикт настиг кузину и спросил, обняв ее за талию:

– Вы сердитесь?

– Нет, – ответила девушка, но по тону ее чувствовалось, что она сердита, и не на шутку.

– Какое вы еще дитя, – проговорил Бенедикт, – вы вечно сомневаетесь в моей дружбе.

– В вашей дружбе? – с досадой повторила Атенаис. – Я ее у вас не прошу.

– Значит, вы отвергаете ее? Что ж, в таком случае…

Бенедикт отошел в сторону. Побледнев и задыхаясь от волнения, Атенаис без сил опустилась на ствол старой, поваленной ветром ивы.

Юноша тут же приблизился к ней: не так уж он любил Атенаис, чтобы заводить с ней споры, и благоразумнее было воспользоваться минутой ее волнения, нежели зря терять время и оправдываться.

– Вот что, кузина, – проговорил он суровым тоном, обычно укрощавшим бедняжку Атенаис, – не пора ли вам перестать дуться?

– Значит, по-вашему, я дуюсь? – спросила та, заливаясь слезами.

Бенедикт нагнулся к кузине и запечатлел поцелуй на ее свежей, не тронутой загаром беленькой шейке. Юная фермерша задрожала от радости и бросилась в объятия кузена. Бенедикт испытывал чувство жесточайшей неловкости. И впрямь, Атенаис была прелестным созданием, больше того – она любила его, считая, что предназначена ему, и простодушно выказывала свою любовь. Принимая ее ласки, Бенедикт не мог не поддаться чувству польщенного самолюбия и чисто плотского наслаждения. Однако совесть настойчиво твердила ему, что он обязан навсегда оставить мысль о союзе с сей юной особой, – он понимал, что сердце его навеки отдано другой.

Он поспешно поднялся и, расцеловав Атенаис в обе щеки, повел ее навстречу подругам. Так обычно заканчивались все их размолвки. Бенедикт, который не желал, который не мог высказаться начистоту, предпочитал избегать объяснений, и с помощью чисто дружеских знаков внимания ему всегда удавалось успокоить легковерную Атенаис.

Присоединившись к подругам, невеста Бенедикта бросилась на шею Валентине. Ее отходчивое доброе сердечко не помнило зла, и Валентина, целуя юную фермершу, ощутила легкий укор совести.

И все же радость, написанная на лице Бенедикта, привела всех троих в веселое состояние духа. Хохоча и резвясь, они вернулись на ферму. Обед еще не был готов, и Валентина пожелала осмотреть овчарню, коровник, голубятню. Бенедикт не слишком интересовался всем этим, но совсем недавно был бы рад, если бы обязанности хозяйки взяла на себя его нареченная. Когда же он увидел, как мадемуазель де Рембо входит в стойла, гоняется за ягнятами, берет их на руки, ласкает любимых питомцев тетушки Лери, даже подносит своей белой ручкой хлеб волам, тупо на нее уставившимся, он улыбнулся вдруг пришедшей ему в голову приятной и жестокой мысли. Валентина, подумалось ему, более создана для роли его жены, нежели Атенаис; очевидно, произошла непоправимая ошибка при распределении ролей, и, несомненно, Валентина, будучи добропорядочной фермершей, научила бы его любить свой дом, семейную жизнь.

«Почему не она дочь тетушки Лери? – настойчиво преследовала его мысль. – Тогда бы мне и в голову не пришло получать образование, и я охотно отказался бы от пустой мечты вращаться в светском обществе. С радостью я стал бы крестьянствовать, вел бы разумное, полезное существование и, живя вместе с Валентиной в этой прекраснейшей долине, сделался бы поэтом и землепашцем – поэтом, чтобы воспевать ее, землепашцем, чтобы служить ей. О, с какой легкостью забыл бы я толпу, гудящую в ульях городов!»

Весь во власти подобных мыслей, он отправился вместе с Валентиной на гумно, где она с наслаждением вдыхала здоровый деревенский дух. Повернувшись к Бенедикту, она вдруг произнесла:

– Иной раз я и впрямь думаю, что рождена быть фермершей! О, как бы я наслаждалась этой простой жизнью, этими спокойными каждодневными занятиями. Я, как тетушка Лери, все делала бы сама, вырастила бы самый прекрасный в округе скот, развела бы хохлаток и коз, гоняла бы их пастись в кустарник. Если бы вы только знали, сколько раз в салонах, в самый разгар празднества, устав от гула толпы, я принималась грезить, будто бы я пастушка, сижу где-то в укромном уголке на поле и стерегу овец! Но звуки оркестра призывали меня принять участие в общей суматохе, и мои мечты развеивались, как дым.

Опершись на бортик кормушки с сеном, Бенедикт умиленно слушал ее; он дивился, что они с Валентиной думали одинаково, и она лишь озвучила самые заветные его чаяния.

Они были здесь одни. Бенедикт решил рискнуть и продолжить сказку.

– Но ведь для этого вам пришлось бы выйти замуж за крестьянина! – проговорил он.

– В наши дни нет больше крестьян, – ответила она. – Разве не все сословия могут получить нынче одинаковое образование? Разве Атенаис менее одарена, чем я? Разве мужчина ваших знаний не выше такой женщины, как я?

– Итак, у вас нет предрассудков относительно происхождения? – спросил Бенедикт.

– Раз я могу почувствовать себя фермершей, значит, эти предрассудки мне чужды.

– Это еще не довод – Атенаис рождена быть фермершей, а сетует, что не родилась графиней…

– О, на ее месте я бы только радовалась! – живо отозвалась Валентина.

И, опершись напротив Бенедикта о край яслей, она задумалась, уставившись в землю, и даже не подозревала, что Бенедикт готов был отдать каплю за каплей всю свою кровь за только что произнесенные ею слова.

Еще долго тешил Бенедикт свое воображение безумными и лестными для него картинами. Рассудок его замолк, убаюканный этой мирной тишиной, а радостные и обманчивые мечты проносились одна за другой. Он уже видел себя хозяином, супругом и фермером в Черной долине. Видел Валентину в роли своей подруги, хозяйки своего дома, ее – самую прекрасную свою собственность. Он мечтал с открытыми глазами, и несколько раз мечты уводили его столь далеко, что он чуть было не заключил девушку в объятия. Когда веселый говор предупредил его о приближении Луизы и Атенаис, он бросился в дальний конец гумна и укрылся за скирдами ржи. Здесь он разрыдался как дитя, как женщина. Никогда еще в своей осознанной жизни он так не рыдал, он оплакивал мечту, которая на миг вырвала его из мира действительности и, даровав ему несколько волшебных мгновений, наполнила душу таким счастьем, какого он еще не испытывал в реальной жизни. Когда он осушил слезы, когда вновь увидел Валентину, по-прежнему безмятежно кроткую, вопросительно и участливо глядевшую на него, он почувствовал себя вдвойне счастливым: он думал, что быть любимым наперекор людям и судьбе куда почетнее и радостнее, нежели добиться без труда и риска законной привязанности. Он с головой погрузился в обманчивое море желаний и на крыльях мечты вновь унесся в призрачную даль. За столом он сел рядом с Валентиной – так ему легче было воображать себе, что она хозяйка его дома. С какой охотой и удовольствием взяла она на себя все хлопоты: резала хлеб, раскладывала по тарелкам еду, радуясь, что может услужить каждому. Глядя на нее, Бенедикт, ошалев от счастья, протягивал ей тарелку без тех обязательных слов вежливости, что непрестанно напоминали бы о светских условностях и разделяющей их пропасти; протягивая ей тарелку, он просто говорил:

– А теперь мне, мадам фермерша!

Хотя на ферме всегда пили вино собственного приготовления, дядюшка Лери хранил для торжественных случаев превосходное шампанское, но никто не притронулся к нему – слишком сильно было душевное опьянение. Этим юным и здоровым созданиям не нужно было возбуждать нервы и будоражить кровь. После обеда они убежали на луг играть в прятки и горелки. Даже супруги Лери, освободившись от хлопот по хозяйству, приняли участие в игре. Кликнули также хорошенькую служанку, работавшую на ферме, и детишек батраков. Вскоре вся лужайка зазвенела от смеха и веселых возгласов. Бенедикт окончательно потерял рассудок. Преследовать Валентину, замедлять бег, чтобы дать ей возможность уйти подальше, принудить ее свернуть в кусты и там неожиданно появиться перед ней, радоваться ее крикам, ее уловкам и, наконец, догнать ее и не посметь тронуть, зато видеть вблизи ее тяжело дышащую грудь, ее разрумянившиеся щеки и повлажневшие глаза – всего этого было чересчур много для одного дня!

Заметив частые отлучки Бенедикта и Валентины и решив устроить так, чтобы и ее тоже ловили, Атенаис предложила играть в жмурки и завязать водящему глаза. Плутовка туго затянула платком глаза Бенедикту, рассудив, что так ему не удастся обнаружить свою жертву, но тому все было нипочем! Инстинкт любви и неодолимые колдовские чары, разлитые в воздухе, позволяют влюбленному уловить аромат, окружающий владычицу его сердца, ведут его столь же безошибочно, как зрение. Он без труда ловил Валентину и был еще счастливее, нежели во время прочих игр, так как мог смело схватить ее за руку, и, притворившись, что не узнает, кто перед ним, не сразу отпускал свою добычу. Пожалуй, жмурки – самая опасная в мире игра.

Когда наконец стемнело, Валентина стала собираться домой; не отходивший от нее Бенедикт не мог скрыть своего разочарования.

– Уже! – воскликнул он прямодушно, даже грубовато, и Валентина сердцем почувствовала его искреннее огорчение.

– Да, уже! – ответила она. – Сегодняшний день показался мне ужасно коротким.

И она поцеловала сестру; но имела ли она в виду только Луизу, произнося эти слова?

Заложили бричку. Бенедикт в душе надеялся еще на несколько мгновений счастья, но, когда путники устроились, он увидел, что надежды его обмануты. Луиза забилась в угол, боясь, что ее узнают живущие в окрестностях замка. Валентина уселась рядом с сестрой. Атенаис заняла переднюю скамейку и очутилась рядом со своим кузеном, но он впал в такое уныние, что во время всего пути ни разу не обратился к ней.

У въезда в парк Валентина попросила остановить бричку, так как боялась, что Луизу увидят, хотя уже совсем стемнело. Бенедикт спрыгнул на землю и помог Валентине сойти. Мрачное безмолвие царило вокруг роскошного графского особняка, и Бенедикт от души желал, чтобы земля разверзлась и поглотила замок. Валентина расцеловалась с сестрой и Атенаис, протянула Бенедикту руку, которой он на сей раз осмелился коснуться губами, и скрылась за деревьями. Сквозь прутья решетки, окружавшей парк, Бенедикт еще несколько мгновений видел ее белое платье, мелькавшее среди деревьев; он забыл все на свете и опомнился, лишь услышав раздраженный голос Атенаис, окликнувший его из брички:

– Что же, мы здесь ночевать останемся?

15

Ночь сменила веселый день, но на ферме никто не спал. По возвращении домой Атенаис стало худо, тетушка Лери совсем растревожилась и пошла спать лишь после настоятельных уговоров Луизы. Луиза вызвалась провести ночь в спальне своей подружки, а Бенедикт ушел к себе и там, раздираемый попеременно ощущением счастья и угрызениями совести, так и не обрел покоя ни на минуту.

После истерического припадка утомленная Атенаис заснула было глубоким сном, но вскоре вся горечь, терзавшая ее в течение дня, превратилась в тревожные видения, и она зарыдала во сне… Прикорнувшая на стуле Луиза сразу проснулась, услышав всхлипывания, и, склонившись над Атенаис, нежно осведомилась о причине слез. Не получив ответа, Луиза только тут заметила, что девушка плачет во сне, и поспешила разбудить ее, чтобы прервать кошмар. Луиза была одним из самых отзывчивых созданий; слишком много натерпелась она на своем веку, чтобы не отзываться на горе ближнего. Она пыталась успокоить девушку, вкладывая в слова утешения всю свою нежность и доброту, но Атенаис, бросившись ей на шею, воскликнула:

– Почему и вы – вы тоже! – хотите меня обмануть? Почему вы поддерживаете во мне заблуждение, которому рано или поздно придет конец? Кузен меня не любит и никогда не полюбит, вы сами это знаете! Признайте же, что он вам это говорил!

Луиза в замешательстве не знала, что и ответить. Услышав слово «никогда», произнесенное Бенедиктом (хотя сокровенный смысл этого слова ускользнул от нее), она не решалась посулить своей юной подружке счастливое будущее из боязни ее разочаровать. С другой стороны, ей хотелось хоть чем-то утешить Атенаис, ибо она всей душой была с ней. Поэтому она постаралась втолковать Атенаис, что если Бенедикт и не влюблен в нее, то, во всяком случае, не влюблен и в другую, выразила надежду, что со временем девушке удастся победить холодность своего жениха; однако Атенаис и слушать ничего не желала.

– Нет, нет, дорогая барышня, – ответила она, и слезы разом высохли на ее глазах, – я должна принять твердое решение. Возможно, я умру с горя, но я сделаю все, лишь бы исцелиться от этого чувства… Слишком унизительно видеть, как тобой пренебрегают!.. У меня и без Бенедикта достаточно поклонников! Если Бенедикт воображает, что только он один за мной ухаживает, то жестоко ошибается. Есть немало таких, которые домогаются меня, не считают, что я их недостойна. Ну что же, я ему отомщу, недолго ему мною пренебрегать, вот возьму и выйду замуж за Жоржа Симонно, или за Пьера Блютти, или хоть за Блеза Море! Правда, я всех их терпеть не могу. О, я знаю, что возненавижу любого мужчину, который станет моим мужем, если это будет не Бенедикт! Но он сам этого захотел, и, если я сделаюсь дурной женщиной, он будет за это в ответе перед Господом Богом.

– Ничего этого не произойдет, дорогое мое дитя, – возразила Луиза, – вам все равно не найти среди ваших многочисленных обожателей человека, который мог бы сравниться с Бенедиктом умом, талантом и деликатностью, равно как и он не сумеет найти девушку, превосходящую вас красотой и преданностью.

– Ну уж нет, дорогая барышня, ну уж нет, я, слава богу, не слепая, да и вы тоже. Когда у человека есть глаза, он все видит, а Бенедикт даже не счел нужным от нас скрывать свои чувства. Его сегодняшнее поведение для меня яснее ясного. О, не будь она вашей сестрой, как бы я ее возненавидела!

– Ненавидеть Валентину! Ее, вашу подругу детства, ее, которая так вас любит и не приемлет ваших подозрений! Ненавидеть Валентину, столь приветливую и благожелательную душой и вместе с тем гордую и скромную. О, как бы она страдала, Атенаис, если бы догадалась, что творится с вами!..

– Вы правы, – проговорила девушка, вновь залившись слезами, – до чего я несправедливая, и у меня еще хватает дерзости обвинять ее подобным образом! Я сама знаю, что, догадайся она об этом, она содрогнулась бы от негодования. Потому-то я отчаиваюсь, потому-то и возмущаюсь, видя безрассудство Бенедикта. Мне ясно, что он по доброй воле стремится к собственному несчастью. На что он надеется? Зачем в помрачении ума идет к погибели? Зачем надо было случиться так, чтобы он увлекся женщиной, которая всегда будет для него чужой, меж тем как здесь, рядом, есть другая, готовая отдать ему свою молодость, любовь, богатство! О Бенедикт, Бенедикт, что же вы, в конце концов, за человек? А я, что я за женщина, раз не умею заставить полюбить себя? Вы все меня обманываете, уверяете, что мне даны и красота, и способности, что я создана для того, чтобы нравиться мужчинам. Вы меня обманываете, вы же сами видите, что я не нравлюсь!

Атенаис запустила обе руки в свои густые черные кудри, словно желая их вырвать, но тут взгляд ее упал на туалет лимонного дерева, стоявший рядом с постелью, и зеркало, немедленно дав столь наглядное опровержение ее словам, несколько примирило ее с собой.

– Какое вы еще дитя! – вздохнула Луиза. – Ну как вы можете думать, что Бенедикт влюблен в мою сестру, когда он видел ее всего три раза?

– Вовсе не три! Вовсе не три!

– Ну хорошо, пусть четыре или даже пять раз, это не важно. Как же он успел полюбить ее за такой короткий срок? Ведь еще вчера он говорил мне, что Валентина, безусловно, самая прекрасная из всех женщин, что она достойнейшая из достойных…

– Вот видите, и самая прекрасная, и достойнейшая из достойных…

– Постойте, постойте-ка… Он сказал, что Валентина достойна самого глубочайшего уважения и что супруг ее будет счастливейшим из людей… «Однако, – добавил он, – думаю, что я мог бы прожить рядом с ней десять лет и никогда в нее не влюбился бы, и знаете почему? Потому, что ее слишком доверчивое простодушие внушает мне почтение, потому, что слишком глубоким покоем веет от ее чистого, безмятежного чела!»

– Он говорил это вчера?

– Клянусь своей дружбой к вам.

– Да, но ведь то было вчера, а сегодня все изменилось.

– Неужели вы считаете, что Валентина вдруг лишилась всех своих свойств, внушающих посторонним трепетное уважение?

– Возможно, она проявила иные свойства, как знать? Любовь налетает как вихрь! Взять меня: я сама всего только месяц люблю Бенедикта. А раньше не любила, я не видела его после окончания коллежа, а до этого я была совсем девчонкой. Я только помнила, что он высокий, неловкий, и руки у него вылезают из рукавов чуть не до локтя! Но когда я увидела его, такого изящного, такого любезного, с такими прекрасными манерами, такого ученого, а главное, заметила его чуть суровый взгляд, который ему так идет и которого я побаивалась, – о, с этой минуты я его полюбила, и полюбила сразу! Я сама этому поразилась – вдруг проснулась влюбленной. А почему бы с ним не могло сегодня произойти того же в отношении Валентины, того же, что произошло со мной? Валентина ведь красавица и всегда умеет сказать то, что совпадает с его мнением, то, что ему хочется от нее услышать, а я всегда брякну что-нибудь невпопад. Откуда у нее что и берется? Ох, думаю, просто он готов восторгаться всем, что бы она ни сказала. Допустим даже, все это фантазии и то, что началось утром, кончилось вечером – все равно, пусть завтра он возьмет меня за руку и скажет: «Давайте помиримся!», я прекрасно понимаю, что мне его не удержать, никогда не удержать… Представляете себе, какая прекрасная жизнь ждет меня в браке – вечно плакать от злости, вечно сохнуть от ревности! Нет, нет, лучше уж взять себя в руки и совсем отказаться от него.

– Вот что, красавица моя, – сказала Луиза, – коль скоро вы не можете прогнать из вашей головки такие подозрения, надо в них удостовериться. Завтра же я поговорю с Бенедиктом, прямо расспрошу о его намерениях, и какова бы ни была правда, вы ее узнаете. Хватит ли у вас для этого мужества?

– Да, – проговорила Атенаис, целуя Луизу, – лучше знать свою судьбу, какова бы она ни была, чем жить в таких муках.

– А теперь успокойтесь, – мягко произнесла Луиза, – постарайтесь уснуть и ничем не выдавайте завтра вашего смятения. Если вы считаете, что не можете рассчитывать на ответные чувства Бенедикта, чтобы сохранить женское достоинство, от вас потребуется выдержка.

– О, вы совершенно правы! – воскликнула девушка, откидываясь на подушки. – Я буду следовать всем вашим советам. Вы на моей стороне, и от этого я уже сейчас чувствую себя гораздо сильнее.

И впрямь, это решение несколько успокоило девушку, и она вскоре заснула, а Луиза, чувствуя, что ее собственное волнение куда глубже, сидела и ждала не смыкая глаз, когда с первым проблеском зари побелеет небосклон. На рассвете она услышала, как Бенедикт, тоже проведший бессонную ночь, осторожно открыл дверь своей спальни и спустился по лестнице. Луиза пошла за ним следом, не разбудив никого. Обменявшись непривычно многозначительными взглядами, они углубились в аллею сада, окропленную утренней росой.

16

Не решаясь заговорить на столь щекотливую тему, Луиза смущенно мялась, но Бенедикт начал разговор первым и твердо произнес:

– Друг мой, я знаю, что вы хотите мне сказать. Дубовые перегородки не столь уж толсты, ночь выдалась не такой уж бурной, и вокруг дома царила тишина, а сон мой был не столь уж глубок, и я до последнего слова слышал вашу беседу с Атенаис. Я уже готовил свою исповедь, но, боюсь, она не нужна: ведь вы прекрасно, даже лучше, чем я сам, осведомлены о моих чувствах.

Луиза остановилась и взглянула на Бенедикта, как бы желая убедиться, что он не шутит, но лицо его хранило столь невозмутимо спокойное выражение, что она опешила.

– Я знаю вашу манеру шутить, сохраняя полное хладнокровие, – возразила она, – но, умоляю вас, поговорим серьезно. Речь идет о чувствах, которыми вы не имеете права играть.

– Боже упаси! – с жаром воскликнул Бенедикт. – Речь идет о самой настоящей, самой священной любви в моей жизни. Атенаис вам сама об этом сказала, и, клянусь в том моей честью, я люблю Валентину всеми силами души.

Луиза растерянно всплеснула руками и воскликнула, устремив взор в небо:

– Какое безумие!

– Но почему же? – возразил Бенедикт, глядя на Луизу пристально и властно.

– Почему? – повторила Луиза. – И вы еще спрашиваете? Но, Бенедикт, вы, очевидно, бредите, или мне все это видится во сне? Вы любите мою сестру и прямо говорите мне об этом, на что же вы надеетесь, великий Боже?!

– На что я надеюсь?.. – задумчиво произнес он. – Вот на что: надеюсь любить ее всю свою жизнь.

– И вы думаете, что она пойдет на это?

– Как знать! Возможно!

– Но разве вам неизвестно, что она богата, что она знатного происхождения…

– Она, как и вы, дочь графа де Рембо, а ведь смел же я любить вас! Значит, вы оттолкнули меня лишь потому, что я сын крестьянина Лери?

– Конечно нет, – проговорила Луиза, побледнев, как мертвец, – но Валентине всего двадцать лет, и предположим даже, что у нее нет предрассудков относительно происхождения…

– У нее их нет, – прервал ее Бенедикт.

– Откуда вы знаете?

– Оттуда же, откуда и вы. Если не ошибаюсь, мы с вами одновременно узнали, какова Валентина.

– Но вы забыли, что она находится в зависимости от тщеславной, непреклонной матери и от столь же неумолимого света; что она невеста господина де Лансака, что, наконец, пренебрегая долгом, она неизбежно навлечет на себя проклятие семьи, презрение своей касты и навеки потеряет покой, загубив свою жизнь!

– Как мне не знать об этом!

– Но что сулит вам ее или ваше безумие?

– Ее – ничего, мое – все…

– Ах, вы надеетесь победить судьбу лишь одной силою вашего характера? Я угадала, не так ли? Не в первый раз я слышала, как вы развивали при мне свои утопии, но, поверьте мне, Бенедикт, будь вы даже существом более высоким, чем человек, вы все равно не добьетесь своего. С этой минуты я открыто объявляю вам войну и скорее откажусь от свиданий с сестрой, нежели дам вам случай и возможность загубить ее будущее…

– О, сколько горячности вы выказываете! – проговорил Бенедикт с улыбкой, жестоко ранившей Луизу. – Успокойтесь, дорогая моя сестра… Ведь вы сами чуть ли не приказывали называть вас так, когда оба мы еще не знали Валентину. Если бы вы позволили, я назвал бы вас еще более нежным именем. Мой беспокойный дух мог найти себе пристанище, и Валентина прошла бы через мою жизнь, не смутив ее ни на миг, но вы сами не пожелали того, вы отвергали мои признания, по здравому рассуждению я понимаю, что они казались вам просто смехотворными… Вы сами грубо оттолкнули меня, и я оказался в коварном грозовом море, и вот, когда я готов следовать за прекрасной звездой, сверкнувшей мне во мраке, вы вдруг обеспокоились. Что вам до того?

– Что мне до того? Ведь речь идет о моей сестре, о сестре, для которой я вторая мать!

– О, вы чересчур молоды для роли ее матери! – с едва заметной насмешкой возразил Бенедикт. – Но выслушайте меня, Луиза: я чуть было не решил, что вы твердите о ваших опасениях с единственной целью поднять меня на смех, но, кажется, это не так. Признайтесь же – я мужественно и долго сносил ваши насмешки.

– Что вы имеете в виду?

– Я не верю, что вы действительно считаете меня опасным для вашей сестры, вы прекрасно знаете, как мало я для нее опасен. Ваши страхи кажутся мне более чем необоснованными. Неужели вы считаете, что Валентина лишена здравого смысла, коль скоро вы испугались моих возможных посягательств? Успокойтесь же, добрая Луиза, еще совсем недавно вы преподали мне урок, за который я вам от души благодарен и которым я, возможно, сумею воспользоваться. Теперь я не рискну бросить к ногам таких женщин, как Валентина или вы, Луиза, такое пылкое сердце, как мое. Я не буду столь безумен, ведь раньше я считал, что для того, чтобы тронуть душу женщины, достаточно любить ее со всем жаром молодости, достаточно быть преданным ей телом и душой, пожертвовать честью, дабы стереть в ее глазах различие нашего положения, дабы заглушить в ней протест ложного стыда. Нет, нет, все это ничто в глазах женщины, а я сын крестьянина, я на редкость уродлив, до невозможности нелеп и посему не претендую на любовь. Только бедняжка Атенаис, мнящая себя барышней, и то за неимением лучшего, способна вообразить себе, будто может снизойти до меня!

– Бенедикт! – с жаром воскликнула Луиза. – К чему все эти жестокие насмешки? Вы глубоко ранили мое сердце. О, как же вы несправедливы, вы не хотите понять меня. Вы не подумали о том, в каком недостойном, отвратительном положении очутилась бы я в отношении семьи Лери, если бы выслушивала ваши признания, и вы не подумали, какое мужество понадобилось мне, чтобы сохранить стойкость и держаться с вами холодно. О, вы ничего не желаете понимать!

Бедняжка Луиза прикрыла лицо руками, перепугавшись, что сказала слишком много. Удивленный Бенедикт пристально посмотрел на свою собеседницу. Грудь ее вздымалась, и как ни пыталась она закрывать руками чело, оно горело, выдавая Луизу. Бенедикт понял, что он любим…

Трепещущий, потрясенный, он остановился в нерешительности. Он хотел было пожать руку Луизы, но побоялся, что пожатие окажется слишком холодным или же, наоборот слишком пылким. Луиза, Валентина – кого же из них двоих он все-таки любит?

Когда испуганная его молчанием Луиза робко подняла глаза, Бенедикт уже исчез.

17

Но как только Бенедикт остался один, как только прошло чувство умиления, он сам подивился его остроте и объяснил свое волнение лишь польщенным самолюбием. И в самом деле, Бенедикт, это страшилище, по выражению маркизы де Рембо, этот юноша, восторженно относившийся к другим и скептически к себе, очутился в странном положении. Лишь с трудом ему удалось побороть вспышку тщеславия, заговорившего было в душе при мысли, что он любим тремя женщинами, причем любовь даже наименее красивой из этих трех наполнила бы гордостью любое сердце. Тяжкое это было испытание для рассудка Бенедикта, он и сам это понимал. Надеясь сохранить стойкость духа, он начал думать о Валентине, о той из трех, в чьи чувства верил меньше всего, зная, что именно здесь его неизбежно ждет разочарование. Любовь ее пока что выражалась лишь в мгновенных вспышках симпатии, что, впрочем, редко обманывает влюбленного. Пусть даже любовь расцветет в душе юной графини, ростки ее придется задушить при самом их зарождении, как только чувства прорвутся наружу. Бенедикт твердил себе это в надежде победить демона гордыни и, к чести своей, победил его, что в таком возрасте – немалая заслуга.

Оценив свое положение со всей проницательностью, на какую способен до безумия влюбленный юноша, он решил, что следует остановить выбор на одной из трех и тем пресечь муки и страхи двух прочих. Атенаис оказалась первым цветком, который он изъял из этого великолепного венка: он рассудил, что эта утешится скоро. Ее наивные угрозы мести, которые он невольно подслушал нынче ночью, позволили ему надеяться, что Жорж Симонно, Пьер Блютти или Блез Море избавят его от угрызений совести в отношении кузины.

Разумнее всего, а быть может, и великодушнее всего было бы остановить свой выбор на Луизе. Дать общественное положение и будущее бедняжке, которую столь жестоко отвергли семья и общество, помочь ей забыть о суровой каре, понесенной за былые ошибки, стать покровителем несчастной и незаурядной женщины – во всем этом было нечто рыцарское, уже не раз соблазнявшее Бенедикта. Скорее всего, любовь, которую, как ему казалось, он начинал питать к Луизе, была отчасти порождением героических свойств его характера. Для него это была прекрасная возможность посвятить свою жизнь другому; его молодость, пылко жаждущая славы в любом ее обличье, смело вызывала на бой общественное мнение – так странствующий рыцарь посылает вызов великану, грозе всей округи, из одного лишь тайного желания услышать свое имя на устах всех, найти в бою славную гибель, стать героем легенды.

Смысл упреков Луизы, сначала оттолкнувших Бенедикта, стал теперь доподлинно ясен. Не желая принимать столь непомерные жертвы и боясь, что не устоит перед таким великодушием, Луиза с умыслом лишала Бенедикта всех надежд и, возможно, преуспела в том сильнее, чем ей самой бы хотелось. Даже наиболее добродетельным не чужда надежда на вознаграждение, и Луиза, как только оттолкнула Бенедикта, начала жестоко страдать. Бенедикт наконец осознал, что в этом отказе было больше подлинного благородства, больше деликатной и настоящей любви, нежели в его собственном поведении. В глазах Бенедикта Луиза поднялась выше тех героических порывов, на которые он считал способным себя, и немудрено, что все это глубоко взволновало его и бросило на новое ристалище чувств и желаний.

Будь любовь, как, к примеру, дружба или даже ненависть, чувством, способным рассчитывать и рассуждать, Бенедикт не задумываясь упал бы к ногам Луизы. Но огромное превосходство любви над всеми прочими чувствами, примета божественной ее сущности то, что рождается она не в самом человеке; над нею человек не властен, и воля его не может ничего ни добавить, ни убавить – сердце получает этот дар свыше, без сомнения, для того, чтобы перенести его на избранника. Таково предначертание неба, и когда даруется оно пробудившейся душе, напрасны все надежды – тут умолкают все практические соображения, доводы рассудка. Ничто не в состоянии истребить это чувство – оно существует само по себе, подпитывая собой свою мощь. Все вспомогательные и относящиеся к любви чувства, все, что ей дано, а вернее, что она сама привлекает себе на помощь – дружба, доверие, симпатия, даже уважение, – все это лишь второстепенные соратники, она сама их творит, сама ими управляет и непременно перерастет их.

Бенедикт любил Валентину, а не Луизу. Почему именно Валентину? Ведь она была меньше на него похожа, в ней было меньше его недостатков, его достоинств – поэтому ей и труднее было его оценить. И ее-то суждено было ему полюбить! Узнав Валентину, он начал дорожить именно теми качествами, которых был лишен сам. Он был человек беспокойный, вечно недовольный, требовательный к себе, упрекающий свою судьбу; Валентина была спокойной, покладистой, во всем находила повод быть счастливой. Итак, значит, на то было предопределение Божье? Разве не высший промысел, который везде и всегда действует наперекор человеку, привел к этому сближению? Один был необходим другому: Бенедикт – Валентине, чтобы дать ей познать душевное волнение, без которого была бы неполной ее жизнь, Бенедикту – Валентина, чтобы принести покой и утешение в этой грозовой, смятенной жизни. Но между ними стояло общество, делавшее этот взаимный выбор нелепым, преступным, кощунственным! Провидение создало в природе совершенный порядок вещей, а люди разрушили его. Чья в том вина? Неужели ради того, чтобы уцелели стены, сложенные изо льда, нужно остерегаться даже слабого луча солнца?

Когда Бенедикт вновь приблизился к скамье, на которой оставил Луизу, она все еще была там; бледная, уставившись в землю и бессильно уронив руки, сидела она на том же самом месте. Услышав шорох листвы, задетой его одеждой, она вздрогнула, но, увидев Бенедикта и поняв, что юноша замкнулся в своей неприступной непроницаемости, с усиливавшейся тоской и страхом приготовилась слушать его речь – плод долгих раздумий.

– Мы не поняли друг друга, сестра, – начал Бенедикт, садясь рядом с Луизой. – Сейчас я объясню вам все.

Слово «сестра» Луиза восприняла как смертельный удар, но она собрала остатки сил, стараясь утаить свою боль, и со спокойным выражением лица приготовилась слушать.

– Я далек от мысли, – продолжал Бенедикт, – досадовать на вас, напротив, я восхищен вашей чистосердечностью и добротой, которыми вы, несмотря на все мои безумства, щедро одаривали меня – я это чувствовал. Да, ваш отказ лишь укрепил мое уважение и нежность к вам. Смело рассчитывайте на меня как на преданнейшего друга и разрешите мне говорить с вами со всей искренностью, какой сестра вправе ждать от брата. Да, я люблю Валентину, люблю страстно, и, как правильно заметила Атенаис, только вчера я понял, какое чувство она мне внушает. Но люблю я без надежды, без цели, без расчета; я знаю, что Валентина не отречется ради меня ни от своей семьи, ни от своего теперь уже близкого замужества – даже будь она свободна от обязанностей и от условностей, какие внушены ей ее окружением. Я все взвесил хладнокровно и понял, что не смогу стать для нее кем-либо еще, кроме как покорным, безвестным другом, которого втайне, быть может, и уважают, но знают, что опасаться его нечего. Если бы мне, человеку незначительному, мизерному, удалось внушить Валентине такую страсть, что уничтожает различие рангов и преодолевает любые препятствия, я все равно предпочел бы скрыться с ее глаз, лишь бы не принять жертв, коих я недостоин! Раз вам, Луиза, теперь известны мои взгляды, можете быть спокойны.

– В таком случае, друг мой, – проговорила Луиза с дрожью в голосе, – постарайтесь убить любовь, чтобы она не стала мукой всей вашей жизни.

– Нет, Луиза, нет, лучше смерть, – с жаром возразил Бенедикт. – В этой любви все мое счастье, вся моя жизнь, все мое будущее! С тех пор как я полюбил Валентину, я стал иным человеком, я только теперь чувствую, что живу… Темный покров, окутавший мою жизнь, разорвался сверху донизу, я уже не одинок на этой земле, меня не тяготит более собственное ничтожество, силою любви я расту час от часу. Разве не видите вы на моем лице выражение спокойствия, делающее мой вид более сносным?

– Я вижу лишь пугающую меня уверенность в себе, – ответила Луиза. – Друг мой, вы сами себя погубите. Эти химеры исковеркают вашу жизнь, вы растратите всю свою энергию на пустые мечтания, и когда придет пора свершений, вы с сожалением убедитесь, что уже лишены сил.

– А что же это за пора свершений?

– Это время, когда человек обретает свое место в обществе, не будучи никому в тягость.

– Ну, так я завтра же начну вершить свою судьбу: стану адвокатом или грузчиком, музыкантом или хлебопашцем – выбор большой.

– Никем вы не сможете стать, Бенедикт, ибо в вашем состоянии душевного беспокойства любое занятие через неделю…

– …мне опостылеет. Согласен, но у меня останется возможность размозжить себе череп, если жизнь будет мне невмоготу, или стать лаццарони[12], если жизнь мне улыбнется. По здравому размышлению я пришел к выводу, что ни на что иное и не гожусь. Чем больше я учился, тем больше терял вкус к жизни, и теперь – немедля! – хочу вернуться к моему естественному состоянию, к грубому деревенскому существованию, к простым мыслям и скромной жизни. От моего надела – а там недурные земли! – я получаю пятьсот ливров ренты, есть у меня домик, крытый соломой, так что я смогу достойно жить в своих владениях, один, свободный, счастливый, праздный, не будучи никому в тягость.

– Вы это серьезно?

– А почему бы и нет? В таком обществе, как наше, при получаемом нами образовании самое разумное – добровольно вернуться к животному состоянию, из которого нас пытаются вытащить. И на это ушло целых двадцать лет. Но послушайте, Луиза, не создавайте за меня химер и иллюзий, в сотворении которых вы меня же и упрекаете. Именно вы предлагаете мне израсходовать зря мою энергию, пустить ее по ветру, вы уговариваете меня работать и стать таким же человеком, как и все прочие, посвятить свою молодость, свои ночные бдения, самые прекрасные часы счастья и поэзии тому, чтобы заслужить благопристойную старость, дряхлеть, гаснуть, упрятав ноги в меховое покрывало и откинув голову на пуховую подушку. А ведь такова цель моих сверстников, коих порой именуют благоразумными юношами, а в сорок лет – людьми положительными. Храни их Бог! Пусть же они всей душой стремятся к своей возвышенной цели: стать попечителем коллежа, или муниципальным советником, или секретарем префектуры. Пусть они откармливают своих быков и объезжают своих лошадей, разъезжают по ярмаркам; пусть они будут слугами при королевском дворе или слугами при дворе птичьем, рабами министра или рабами отары, префектами в раззолоченных ливреях или прасолами, щеголяющими поясами, в которых зашиты золотые монеты, и пусть после долгих лет трудной жизни, барышничества, пошлости или грубости они оставляют плоды неусыпных своих трудов какой-нибудь девице, состоящей у них на содержании, международной авантюристке или толстощекой служанке из Берри – безразлично, делается ли это с помощью завещания или вмешательства наследников, которым не терпится «насладиться жизнью». Вот он, вожделенный идеал, который во всем своем блеске воплощается вокруг нас! Вот он, прославленный идеал жизни, к которому стремятся все мои ровесники и соученики. Скажите же откровенно, Луиза, разве, отвергая все это, я отвергаю нечто достославное и прекрасное?

– Вы сами знаете, Бенедикт, как легко опровергнуть ваши язвительные преувеличения… Поэтому я и не собираюсь это делать, я просто хочу спросить вас, куда намереваетесь вы направить пожирающую вас пламенную жажду деятельности и не велит ли вам ваша совесть употребить ее на благо общества?

– Совесть не велит мне ничего подобного. Так называемое общество не нуждается в тех, кто не нуждается в нем. Я признаю всю силу этого великого слова в применении к новым народам, на неподнятой целине, которую кучка людей, объединившихся в едином порыве, пытается превратить в плодородную ниву, чтобы заставить ее служить своим нуждам. В том случае, когда колонизация происходит добровольно, я презираю того, кто явится туда безнаказанно жиреть на чужом горбу. Я признаю гражданский долг лишь у свободных или добродетельных наций, если таковые существуют. Но здесь, во Франции, где, что бы ни утверждали, земле не хватает рабочих рук, где на каждую должность находятся сотни соискателей, где род человеческий, подло лепящийся вокруг дворцов, пресмыкается и лижет следы ног богачей, где огромные капиталы, собранные (следуя законам социального обогащения) в руках кучки людей, служат ставкой в беспрерывной лотерее, ставкой в игре алчности, безнравственности и глупости, в этой стране бесстыдства и нищеты, порока и отчаяния, среди этой прогнившей до корней цивилизации, вот здесь-то вы хотите, чтобы я был «гражданином»? Чтобы ради этого я пожертвовал своей волей, своими склонностями, своей фантазией, и только потому, что этому обществу необходимо одурачить меня или превратить в свою жертву, чтобы грош, который я швырну нищему, попал в мошну миллионера? Значит, я должен лезть из кожи вон, творя добро, чтобы сотворить еще одно зло, чтобы стать пособником власти, покровительствующей соглядатаям, игорным домам и проституткам? Нет, клянусь жизнью, этого я не сделаю. Я не желаю быть кем-то в нашей прекрасной Франции, в этом просвещеннейшем государстве. Повторяю вам, Луиза, у меня есть пятьсот ливров ренты; каждый человек вполне может прожить на такую сумму, и прожить в мире и спокойствии.

– Так вот, Бенедикт, если вы и впрямь решили пожертвовать самыми благородными своими притязаниями ради успокоения души, чего вы так стремительно возжаждали, откинув нетерпение, мечты и порывы, если вы решили похоронить все ваши способности и все ваши достоинства, чтобы жить в безвестности и мире здесь, в глуши, добейтесь первого условия этого счастливого бытия – изгоните из сердца смехотворную вашу любовь…

– Смехотворную, говорите вы? Нет, моя любовь никогда не будет смехотворной, заверяю вас. Она будет тайной между Богом и мною. Разве небеса, наградившие меня подобным чувством, превратят его в посмешище? Нет, любовь станет моим надежным оплотом, защитой от горестей, от тоски. Разве не она подсказала мне вчера решение оставаться свободным и быть счастливым, довольствуясь малым? О, благодетельная страсть, которая с первой минуты своего зарождения стала моим светочем и покоем! Небесная истина, открывающая глаза и прогоняющая прочь все людские заблуждения! Высшая сила, что пробуждает способности человека и превращает их в источник несказанных радостей! О Луиза, не пытайтесь отнять у меня мою любовь, все равно вы в этом не преуспеете и, возможно, станете мне менее дороги, ибо никому, признаюсь, не удастся победить в борьбе против этой любви. Позвольте же мне обожать Валентину втайне и поддерживать в себе иллюзии, вознесшие меня вчера на небеса. Что по сравнению с этим вся наша действительность? Не мешайте мне заполнить мою жизнь этой единственной желанной химерой, позвольте мне жить впредь в околдованной долине вместе с моими воспоминаниями, ощущая след, что оставила в моем сердце Валентина. Я хочу дышать благоуханием, разлитым по лугам, где ступала ее нога, наслаждаться гармонией ее голоса, разносимого дыханием ветерка, слышать слова нежные и наивные, сорвавшиеся в простоте душевной с ее уст, сердечные слова, которые я толкую так, как подсказывает мне моя фантазия. Я хочу ощущать поцелуй чистый и робкий, который она запечатлела на моем лбу в первую нашу встречу. Ах, Луиза, этот поцелуй! Помните? Ведь вы сами потребовали, чтобы она меня поцеловала.

– О да, – проговорила удрученно Луиза, поднявшись со скамейки. – Да – я главная причина зла.

18

Вернувшись в замок, Валентина нашла на камине письмо от господина де Лансака. Следуя великосветскому обычаю, она с первого дня помолвки переписывалась с женихом. Письма, которые, казалось бы, должны помочь молодым людям сблизиться и лучше узнать друг друга, обычно бывают холодными и манерными. В них говорят о любви языком салонов, в них стараются блеснуть своим остроумием, продемонстрировать стиль и почерк, и ничего более.

Валентина писала столь незамысловатые письма, что в глазах господина де Лансака и его семьи прослыла простушкой. Впрочем, де Лансак от души радовался этому обстоятельству. Зная, что в его руки попадет крупное состояние жены, он лелеял планы полностью подчинить ее себе. Таким образом, не будучи влюблен в Валентину, он старался слать ей письма, которые, согласно вкусу большого света, должны были являть собою маленькие шедевры эпистолярного искусства. Так, по его мнению, можно было лучше всего выразить самую живейшую привязанность, какой еще не познало сердце дипломата, и Валентина, по его расчетам, неизбежно должна была по достоинству оценить ум и душевные качества своего жениха. И в самом деле, до сегодняшнего дня эта юная особа, не понимавшая ничего ни в жизни, ни в страстях, искренне восхищалась чувствительностью господина де Лансака и, сравнивая свои послания с его излияниями, обвиняла себя в холодности, полагая, что недостойна такого человека.

Нынче вечером Валентина, утомленная радостными и необычными впечатлениями дня, при виде знакомой подписи, ранее доставлявшей ей удовольствие, почувствовала непонятную печаль и угрызения совести. Не сразу взялась она за письмо и с первых же строчек перестала улавливать смысл, так что, пробежав послание глазами, не поняла ни слова; она думала о Луизе, о Бенедикте, вспоминала зеленые берега Эндра и ивняк на лугу. Она вновь упрекнула себя за такие мысли и мужественно перечитала письмо секретаря посольства. Как раз над этим письмом он особенно потрудился, но в результате оно получилось еще более туманным, пустым и претенциозным, чем все предыдущие. Валентина невольно ощутила смертельный холод, с каким писались эти строки. Но тут же она постаралась утешить себя тем, что это мимолетное впечатление и объясняется усталостью. Она легла в постель и, непривычная к долгой ходьбе, заснула глубоким сном, но поутру встала с краской на щеках, вся растревоженная ночными сновидениями.

Она схватила письмо, лежащее на ночном столике, и перечитала его с такой горячностью, с какой верующий читает молитву, сокрушаясь, что с вечера прочел ее кое-как, в спешке. Но тщетно: вместо восхищения, которым обычно сопровождалось чтение писем господина де Лансака, Валентина испытывала лишь удивление и некое чувство, весьма напоминавшее скуку. Она вскочила с постели, испугавшись того, что с ней происходит, и даже побледнела – так утомило ее умственное напряжение.

Так как в отсутствие матери Валентина делала все, что ей заблагорассудится, и бабушка даже не подумала спросить ее, как провела она вчерашний день, юная графиня снова отправилась на ферму, захватив с собой ящичек из кедрового дерева, где хранились письма господина де Лансака, накопившиеся за год переписки; втайне она надеялась, что Луиза, несомненно, восхитится этими письмами, и чувство это передастся ей, Валентине.

Пожалуй, не стоит утверждать, что то был единственный мотив очередного визита на ферму, но иные мотивы были скрыты в тайниках души Валентины, и она о них не догадывалась. Как бы то ни было, она застала на ферме только Луизу. По просьбе Атенаис, пожелавшей некоторое время пожить вдали от своего кузена, тетушка Лери повезла дочку к родственнице, жившей неподалеку. Бенедикт был на охоте, дядюшка Лери – в поле.

Валентину испугал вид сестры – так она осунулась за одну ночь. Луиза сослалась на недомогание Атенаис, из-за которого ей пришлось провести бессонную ночь. Впрочем, она почувствовала, что боль ее смягчили милые ласки Валентины, и вскоре сестры принялись непринужденно болтать о своих планах на будущее. Таким образом, представился прекрасный случай показать Луизе письма господина де Лансака.

Пробежав два-три письма, Луиза убедилась, что от них веет смертельным холодом, что стиль их нелеп до предела. Она немедленно сделала свое заключение о сердце этого человека и поняла, что не стоит чересчур доверчиво относиться к его добрым намерениям. Это открытие еще усугубило ее печаль, и будущее сестры показалось ей столь же плачевным, как и ее собственное, но она не рискнула заговорить об этом с Валентиной. Еще накануне она, возможно, нашла бы в себе мужество открыть ей глаза, но после признаний Бенедикта Луиза, подозревавшая, что Валентина сама немного поощряла его, не осмелилась отговаривать сестру от брака, который, во всяком случае, мог бы уберечь ее от несчастий. Поэтому Луиза промолчала, а лишь попросила сестру оставить ей письма, дав слово внимательно прочитать их на досуге и тогда уже высказать о них свое мнение.

Обеих огорчила эта беседа: для Луизы она стала новым источником боли, а Валентина по напряженному виду сестры поняла, что надежды ее не оправдались; но тут со двора донесся голос Бенедикта, напевавшего каватину:

Di piacer mi balza cor…[13]

Узнав его голос, Валентина затрепетала, но в присутствии Луизы она ощущала неловкость, хотя сама не смогла бы объяснить ее причин. Сделав над собой усилие, она стала поджидать появления Бенедикта с наигранно равнодушным видом.

Бенедикт вошел в комнату, где были закрыты все ставни. Внезапный переход от яркого солнца к полумраку помешал ему разглядеть обеих женщин. По-прежнему напевая, он повесил ружье на стену; смущенная Валентина с улыбкой на устах молча следила за его движениями, как вдруг он, проходя мимо, заметил ее, и с губ его сорвался возглас удивления и радости. Этот крик, словно вышедший из самой глубины его души, выразил больше страсти и восторга, нежели все послания господина де Лансака, разложенные на столе. Чутье не обмануло Валентину, а бедняжка Луиза поняла, что роль ее довольна жалка.

В эту минуту Валентина забыла и о господине де Лансаке, и обо всех его письмах, обо всех своих сомнениях и угрызениях совести – она ощущала лишь счастье, которое в присутствии любимого человека властно подавляет все иные порывы. Валентина и Бенедикт эгоистически упивались своим чувством и, казалось, не замечали пригорюнившуюся Луизу, чье присутствие рядом с двумя влюбленными становилось мучительным.

Отсутствие графини де Рембо продолжалось несколько дольше, чем она первоначально предполагала, и, пользуясь этим, Валентина еще несколько раз наведалась на ферму. Тетушка Лери с Атенаис по-прежнему гостили у родственницы, и Бенедикт обычно заранее выходил на тропку, по которой шла Валентина. Улегшись под кустами, он проводил упоительные часы в ожидании молодой графини. Не раз следил он за ней из своей засады, но не показывался, боясь выдать страстное свое нетерпение, а когда Валентина уже подходила к ферме, он бросался вдогонку и, к великому неудовольствию Луизы, не отходил от сестер ни на шаг в течение всего дня. Луиза не могла пожаловаться на его неделикатность – Бенедикт, отлично понимая, что сестрам необходимо поговорить наедине, следовал за ними на почтительном расстоянии, с преувеличенным вниманием шарил в кустах дулом ружья якобы для того, чтобы поднять дичь, однако ни на минуту не терял обеих женщин из виду. Глядеть на Валентину, быть опьяненным несказанным очарованием, разлитым вокруг нее, рвать цветы, которых коснулся край ее платья, благоговейно ступать по примятой ее ножкой траве, радостно замечать, что она то и дело оборачивается посмотреть, тут ли он, ловить, подстерегать на поворотах тропинки брошенный на него взгляд, угадывать каким-то колдовским чутьем, что девушка зовет его, когда она взывала к нему лишь в сердце своем, отдаваться во власть мимолетных, таинственных, неодолимых впечатлений, называемых любовью, – в этом черпал Бенедикт яркую, незамутненную радость. Вы не сочтете это пустым ребячеством, вспомнив себя в двадцать лет.

Луиза ни в чем не могла упрекнуть юношу, так как он дал ей клятву никогда не пытаться даже на минуту оставаться с Валентиной наедине и свято держал свое слово. Итак, теперешняя их близость не несла никакой опасности, но каждый день оставлял в неопытных душах все более глубокий след, и с каждым днем они все больше не желали думать о неминуемой развязке. Эти краткие мгновения, врывавшиеся, как мечта, в их существование, уже составляли для них целую жизнь, и обоим казалось, что она будет длиться вечно. Валентина решила забыть о господине де Лансаке, а Бенедикт пытался уверить себя, что подобное счастье не может быть сметено случайным дуновением.

Луиза была очень несчастна. Увидев, на какую любовь способен Бенедикт, она постепенно научилась ценить этого юношу, который, как ей думалось раньше, скорее пылок, нежели чувствителен. Неодолимая сила любви, какую Луиза обнаружила в Бенедикте, делала его еще дороже, она принесла жертву, но только сейчас поняла, как велика эта жертва, и втайне казнила себя за отречение от счастья, а ведь она могла вкушать его без греха и мук совести, не то что Валентина. Бедняжка Луиза при всей пылкости ее натуры научилась обуздывать свои порывы и, испытав на себе губительные последствия страсти, боролась теперь с горькими и мучительными ощущениями. Но, вопреки воле, ее терзала ревность, и смотреть на чистое счастье Валентины становилось ей невыносимо. Она уже не могла не сожалеть о том дне, когда вновь обрела сестру, и их романтическая и возвышенная дружба утратила в ее глазах былое очарование – как и большинство человеческих чувств, дружба эта легко лишилась поэзии и героизма. Иной раз Луиза ловила себя на мысли, что сожалеет о тех временах, когда жила без надежды вновь встретить сестру. И тут же она проникалась к себе отвращением и молила Бога избавить ее от этих недостойных переживаний. Мысленно она напоминала себе, как кротка, чиста и нежна Валентина, и, простершись ниц перед этим образом, будто перед святыней, молила примирить ее, грешную, с небесами. Временами она принимала восторженное и смелое решение открыть сестре глаза на не слишком высокие достоинства господина де Лансака, готова была заклинать ее порвать с матерью, отдаться своему чувству к Бенедикту и жить скромной и безвестной жизнью, полной любви и свободы. Но намерение это, выполнить которое Луизе, возможно, хватило бы сил, тут же меркло при беспощадном свете здравого рассудка. Увлечь сестру в бездну, в какую рухнула она сама, лишить ее уважения, какое утратила сама, накликать на нее те же беды, позволить ей перенять, как заразу, пример старшей сестры – перед этими соображениями отступало самое беспримерное бескорыстие. Тогда Луиза остановила свой выбор на наиболее благоразумном, с ее точки зрения, плане: заключался он в том, чтобы не вызвать у Валентины сомнений в достоинстве ее жениха и тщательно скрывать от нее признания Бенедикта. Но, хотя план этот казался наиболее здравым, Луиза все же корила себя за то, что навлекает на Валентину жизненные бури, за то, что ей, Луизе, не хватает силы покинуть эти места и тем самым отвратить от сестры все опасности.

Да, выполнить свои намерения ей не хватило мужества. Бенедикт взял с Луизы слово, что она будет гостить у них до свадьбы Валентины – ну так будь что будет. Бенедикт не задавался такими вопросами, ему хотелось быть счастливым хотя бы какое-то время. Он желал этого со всей силой эгоизма, даруемого безнадежной любовью. Он грозил Луизе, что совершит тысячи безумств, если она доведет его до отчаяния, и одновременно клялся, что будет слепо повиноваться ей во всем, если она согласится подарить ему еще два или три дня жизни. Он дошел до того, что пригрозил возненавидеть бедняжку и рассориться с ней. Слезы Бенедикта, его порывы, его упорство имели неодолимую власть над Луизой, которая, будучи от природы слабохарактерной и нерешительной, безропотно подчинялась воле более сильной, чем ее собственная. Возможно, слабость эта объяснялась любовью, которую она втайне все еще питала к Бенедикту; возможно, она тешила себя надеждой завоевать любовь юноши силой своей привязанности и великодушия, когда брак Валентины окончательно разрушит все его надежды.

Возвращение мадам де Рембо положило конец опасной близости влюбленных. Валентина перестала бывать на ферме, и Бенедикт грохнулся с небес на землю.

Бенедикт похвалялся перед Луизой, что мужественно встретит удар, и он сначала довольно стойко, во всяком случае, с виду, переносил это суровое испытание. Он не желал признаваться, что переоценил свои силы. В первые дни он довольствовался тем, что под различными предлогами бродил вокруг замка и был счастлив до глубины души, если ему удавалось хоть издали заметить в конце аллеи силуэт Валентины. Как-то ночью он даже проник в парк, желая увидеть свет, падавший из окон ее спальни. Однажды Валентина решилась пойти встречать восход зари на то место, где у них с Луизой состоялась первая встреча, и на том самом пригорке, где, поджидая сестру, сидела она, сидел теперь Бенедикт. Но, увидев Валентину, он бросился прочь, притворившись, что не заметил ее, так как понимал, что, заговорив с ней, непременно выдаст свое смятение.

В другой раз, бродя в вечерних сумерках по парку, Валентина отчетливо услышала, как шуршит рядом листва, и, дойдя до того места, где испытала в ночь после праздника страх, она заметила в дальнем конце аллеи человека, ростом и внешностью напоминавшего Бенедикта.

В конце концов Бенедикт уговорил Луизу назначить сестре новое свидание. Как и в прошлые ее посещения, он сам сопровождал ее и во время беседы сестер держался в стороне. Когда же Луиза окликнула его, он в несказанном смятении приблизился к дамам.

– Так вот, дорогой Бенедикт, – проговорила Валентина, собрав все свое мужество, – вот мы и видимся с вами в последний раз перед долгой разлукой. Луиза только что сообщила мне, что и вы, и она скоро уедете отсюда.

– Я?! – с ужасом воскликнул Бенедикт. – Почему я, Луиза? Откуда вы это взяли?

Он почувствовал, как при этих словах дрогнула рука Валентины, которую он, пользуясь темнотой, держал в своих руках.

– Разве не вы сами решили, – отозвалась Луиза, – не вступать в брак с Атенаис, по крайней мере, в этом году? И разве вы не высказали намерения устроиться где-нибудь и добиться независимого положения?

– Я вообще не намерен когда-либо вступать в брак, – ответил он твердо и решительно. – Да, я намерен жить, не будучи никому в тягость, но из этого отнюдь не следует, что я собираюсь покинуть здешние края.

Луиза ничего на это не сказала, но едва сдержала слезы, хотя никто не заметил бы их в темноте. Валентина слабо пожала руку Бенедикту, как бы прося отпустить ее пальцы, и оба разошлись, взволнованные еще более, чем обычно.

Тем временем в замке шли приготовления к свадьбе. Ежедневно от жениха доставляли все новые подарки. Сам он должен был приехать, как только позволят служебные обязанности, а на следующий день после его приезда должна была состояться свадьба, ибо господин де Лансак, незаменимый дипломат, не располагал лишним временем для такого незначительного события, как женитьба на Валентине.

В воскресенье Бенедикт отвез на бричке тетку и кузину к обедне в самый большой поселок Черной долины. Атенаис, хорошенькая и разряженная, снова обрела свежий румянец и живой блеск черных глаз. Высокий парень, ростом примерно пять футов и шесть дюймов, тут же подошел к дамам из Гранжнева и уселся на скамью рядом с Атенаис (читатель уже знаком с Пьером Блютти). Это было явным доказательством его притязаний на руку и сердце юной фермерши, и беззаботный вид Бенедикта, стоявшего в отдалении у колонны, послужил для всех местных наблюдателей недвусмысленным свидетельством того, что между ним и кузиной произошел разрыв. Море, Симонно и многие другие юноши уже двинулись было в атаку сомкнутыми рядами, но Пьер Блютти встретил более ласковый прием, чем все прочие кавалеры.

Кюре взошел на кафедру, собираясь произнести проповедь, но начал с того, что с дрожью в голосе, скрипучем и хриплом, напрягая сверх меры голосовые связки, назвал имена Луизы-Валентины де Рембо и Норбера-Эвариста де Лансака и заявил, что об их браке вторично и в последний раз будет объявлено нынче же у дверей мэрии. Среди присутствующих возникло волнение, и Атенаис обменялась со своим новым воздыхателем лукавыми и довольными улыбками, так как смехотворная любовь Бенедикта к барышне Рембо не была для Пьера Блютти тайной – со свойственным ей легкомыслием Атенаис не удержалась, чтобы не позлословить на сей счет с Пьером, возможно, в расчете отомстить неверному жениху. Она отважилась даже оглянуться и посмотреть, какое действие оказало оглашение на Бенедикта, но румянец мигом исчез с ее дышавшего торжеством личика при виде исказившихся черт кузена. В глубине души она почувствовала искреннее раскаяние.

19

Узнав о прибытии господина де Лансака, Луиза написала сестре прощальное письмо, где постаралась выразить свою признательность за дружбу, какой одарила ее Валентина, и приписала в конце, что будет с надеждой ждать в Париже вестей о том, что де Лансак одобрит сближение сестер. Она умоляла Валентину не обращаться к мужу сразу же с этой просьбой, советовала подождать, пока любовь его достаточно окрепнет, что позволило бы сестрам добиться желаемого.

Передав письмо Валентине через Атенаис, которая направилась к молодой графине сообщить о скором своем замужестве с Пьером Блютти, Луиза стала готовиться к отъезду. Напуганная хмурым видом и почти невежливым молчанием Бенедикта, она не посмела поговорить с ним на прощание откровенно. Но в утро отъезда он сам пришел в ее каморку и, не имея сил вымолвить ни слова, заливаясь слезами, прижал Луизу к своему сердцу. Луиза не пыталась его утешить, и так как обоим нечего было сказать, чтобы унять взаимную боль, они лишь плакали вместе, клянясь в вечной дружбе. Такое бурное прощание несколько облегчило душу Луизы, но Бенедикт, глядя ей вслед, понял, что вместе с ней уходит последняя его надежда видеться с Валентиной.

И тогда он впал в отчаяние. Из трех женщин, которые еще так недавно наперебой одаривали его своим вниманием и любовью, не осталось никого, отныне он был одинок на этой земле. Радужные и смелые мечты сменились мрачным и болезненным раздумьем. Что-то с ним теперь будет?

Он не желал более пользоваться великодушием своих родных; слишком ясно он понимал, что, нанеся их дочери обиду, он не имеет права оставаться на их попечении. Не имея достаточно средств, чтобы перебраться в Париж, а равно и мужества, чтобы обеспечить себе существование трудом, особенно в столь критическое для него время, он скрепя сердце счел разумным поселиться в своей хижине, на своей земле – в ожидании того дня, когда сила воли подскажет ему более достойное решение.

Прежде всего он, насколько позволяли средства, обставил свою хижину, и это заняло несколько дней. Потом нанял старуху, чтобы та ведала его хозяйством, и, сердечно распрощавшись с родными, перебрался к себе. Добрая тетушка Лери, поначалу сердившаяся на него за дочку, забыла свою обиду и, прощаясь с племянником, заливалась слезами. Дядюшка Лери был не на шутку огорчен его переездом и пытался удержать Бенедикта на ферме. Атенаис заперлась в своей спальне – волнения снова вызвали у нее истерический припадок. Атенаис была чувствительным и пылким созданием, она приблизила к себе Блютти лишь из-за досады и тщеславия, но еще всем сердцем любила Бенедикта и охотно простила бы ему все, сделай он хоть шаг к примирению.

Бенедикту удалось покинуть ферму лишь после того, как он дал слово вновь поселиться здесь после замужества Атенаис. Когда вечером он очутился один в своем маленьком тихом домике в обществе единственного друга – пса Перепела, свернувшегося калачиком у ног хозяина, в тишине, нарушаемой лишь бульканьем котелка, в котором разогревался ужин, да жалобным потрескиванием вязанки хвороста в очаге, его охватили грусть и отчаяние. Одиночество и бедность – печальный удел для двадцатидвухлетнего юноши, изучавшего искусства и науки, познавшего надежду и любовь!

Нельзя сказать, что Бенедикта так уже влекли преимущества богатства, тем более что он был в том возрасте, когда прекрасно обходятся и без капиталов, но не следует отрицать тот неоспоримый факт, что внешний вид окружающих нас предметов оказывает заметное влияние на строй наших мыслей и весьма часто окрашивает наше настроение. А ведь ферма, со всем ее беспорядком и пестротой обстановки, казалась чуть ли не обетованной землей по сравнению с одинокой хижиной Бенедикта. Стены из неотесанных бревен, кровать с пологом из саржи, похожая на катафалк, посуда – медная и глиняная, стоявшая в ряд на полке, пол из известняковых плит, неровно уложенных и выщербленных по краям, грубо сколоченная мебель, тусклый свет, пробивавшийся в решетчатые оконца с радужными от грязных разводов стеклами, – все это отнюдь не способствовало полету фантазий. Бенедикт впал в печальное раздумье. Ландшафт, который виднелся через полуоткрытую дверь, хотя и живописный, хотя и выписанный сильными мазками, даже ландшафт этот не принадлежал к числу того, что способно было теперь внушить ему веселые мысли. Мрачный, заросший колючим дроком овраг отделял хижину от крутой извилистой тропки, ужом вползавшей на противоположный склон и углублявшейся в заросли остролиста и самшита с темно-зеленой листвой. И казалось, что эта слишком крутая тропинка спускается прямо с облаков.

Тем временем Бенедикт перенесся мыслями в юные годы, которые он провел здесь, и незаметно для себя он обнаружил в своем одиночестве некую печальную усладу. Тут, под этой жалкой, ветхой кровлей, впервые увидел он свет, возле этого очага баюкала его мать, напевая деревенскую песенку, или усыпляла размеренным жужжанием веретена. В спускавшихся сумерках словно наяву видел он, как по крутой дорожке идет его отец, степенный и могучий крестьянин, неся на плече топор, а за ним шествует его старший сын. Смутно припомнил Бенедикт младшую сестренку, чью колыбель ему поручали качать, престарелых деда и бабку, старых слуг. Но все они уже давно переступили порог бытия. Все умерли. И Бенедикт с трудом припоминал имена, столь привычные в свое время его слуху.

– О мой отец! О моя мать! – говорил он теням, мелькавшим в его воображении. – Вот он, дом, который вы построили, вот кровать, где вы спали, поле, которое обрабатывали своими руками. Но самое бесценное ваше наследие вы не передали мне. Где найти мне вашу сердечную простоту, спокойствие духа, истинные плоды труда? Если вы посещаете это жилище, чтобы поглядеть на дорогие для вас предметы, вы пройдете мимо меня, не узнав собственное дитя, – теперь я не прежнее чистое и счастливое создание, которое вы пустили в мир, чтобы было кому воспользоваться плодами ваших трудов. Увы, образование развратило мой ум, пустые желания, непомерные мечты разъели мою душу и загубили мое будущее. Я утратил две великие добродетели бедняков – смирение и терпеливость, ныне я, как изгнанник, возвратился в хижину, которой вы в простоте душевной так гордились. Земля, щедро политая вашим потом, стала для меня землей изгнания; то, что было вашим богатством, стало для меня приютом в годину бедствий.

Подумав о Валентине, Бенедикт с горечью спросил себя, что в силах дать он девушке, воспитанной в роскоши, что сталось бы с ней, согласись она поселиться в безвестности, вести убогое, тяжкое существование; и он мысленно похвалил себя за то, что не попытался отвратить Валентину от ее прямого долга.

И однако ж, он говорил себе, надежда завоевать такую женщину, как Валентина, пробудила бы в нем таланты, тщеславие, подвигла бы его сделать карьеру. Она вызвала бы к жизни источник энергии, который, не находя себе применения в служении другим, зачах и иссяк в его груди. Она скрасила бы его нищенское существование, вернее – с ней не было бы нищеты, ибо ради Валентины Бенедикт сделал бы все, даже то, что выше человеческих сил.

Но вот Бенедикт навеки утратил ее, и это ввергало его в отчаяние.

Когда же он узнал, что господин де Лансак прибыл в замок, что через три дня Валентина выйдет за него замуж, его охватила такая неудержимая ярость, что минутами ему казалось, будто он рожден для самых кровавых преступлений. До сего времени он ни разу не подумал о том, что Валентина может принадлежать другому мужчине. Он охотно примирился бы еще с тем, что никогда не будет ею обладать, но видеть, как смысл его жизни достанется другому, поверить в это он был не в силах. И хотя несчастье было очевидно, неизбежно, неотвратимо, он упорно надеялся, что господин де Лансак умрет или умрет сама Валентина в тот самый час, когда ее поведут к алтарю, чтобы освятить отвратительные узы. Бенедикт никому не доверял свои мысли, боясь прослыть сумасшедшим, но он и впрямь рассчитывал на некое чудо и, видя, что оно не совершается, проклинал Бога, который сначала дал ему надежду, а потом отнял ее. Ибо человек все роковые минуты своей жизни связывает с Богом, ему необходимо верить в Создателя хотя бы для того, чтобы воздавать ему хвалу за свои радости или обвинять в собственных ошибках.

Но гнев Бенедикта удесятерился, когда он, как-то бродя вокруг парка, заметил Валентину, прогуливавшуюся вдвоем с господином де Лансаком. Секретарь посольства был предупредителен, любезен, выглядел чуть ли не победителем. Бедняжка Валентина была бледна, удручена, но на лице ее запечатлелось обычное кроткое и покорное выражение, она даже пыталась улыбаться, слушая медоточивые речи жениха.

Итак, все кончено, этот человек здесь, он женится на Валентине! Бенедикт, обхватив голову руками, до вечера пролежал во рву, снедаемый отчаянием безысходности.

А она, бедная девушка, принимала свою судьбу молча, покорно и безропотно. Ее любовь к Бенедикту возросла до такой степени, что Валентина уже не могла упрятать в тайники души эту нежданную беду, но между сознанием вины и стремлением отдаться запретному чувству лежал долгий и трудный путь, особенно трудный потому, что Бенедикта не было поблизости и он не мог уничтожить одним взглядом плоды с трудом выношенного решения. Валентина была набожна; вручив свою судьбу в руки Божьи, она ждала господина де Лансака в надежде, что сумеет вновь обрести те чувства, которые, как ей казалось, она к нему питала.

Но когда он приехал, Валентина тут же поняла, как далека эта слепая и снисходительная привязанность к жениху от подлинной любви, – господин де Лансак сразу лишился в ее глазах того очарования, которым раньше она наделяла его в своем воображении. В его обществе она чувствовала себя скованной, заледенелой, ей было скучно. Она слушала его рассеянно и отвечала лишь из любезности. Сначала господин де Лансак не на шутку встревожился, но, убедившись, что свадьбе ничто не грозит и что Валентина, по-видимому, не будет возражать против их брака, отбросил беспокойство, объяснив все девичьими капризами, вникать в которые он не имел охоты и предпочитал делать вид, что ничего не замечает.

Однако Валентина с каждой минутой испытывала к нему все большее отвращение. Она была очень набожна, даже излишне набожна – и в силу полученного воспитания, и по велению сердца. Она запиралась в спальне и целыми часами молилась, все еще надеясь найти в сосредоточенной пылкой молитве ту силу, что позволила бы ей одуматься и выполнить свой долг. Но эти аскетические бдения лишь утомляли ее и усиливали власть Бенедикта над ее душой. После молитвы она чувствовала себя еще более измученной, еще более опустошенной, чем прежде. Мать удивлялась ее грустному виду, была не на шутку встревожена и упрекала Валентину за то, что она стремится омрачить столь сладостные для материнского сердца минуты. Несомненно, все эти досадные детали до смерти надоели госпоже де Рембо. Желая покончить с ними разом, она решила сыграть свадьбу скромно и без блеска здесь же, в деревне. Какова бы ни была природа печали Валентины, ее матери не терпелось забыть о ней как можно скорее и, развязав себе руки, вернуться в свет, где присутствие дочери уже давно мешало ей сверх всякой меры.

Бенедикт перебрал в уме тысячи самых нелепых планов. Последний, на котором он остановился и который принес ему некоторое умиротворение, сводился к тому, чтобы еще раз увидеть Валентину, прежде чем навеки проститься с ней, ведь он тешил себя мыслью, что любовь его пройдет, как только господин де Лансак станет ее мужем. Он надеялся, что Валентина успокоит его и утешит добрым словом или исцелит его целомудренностью отказа.

Вот что он написал ей:

«Мадемуазель,

Я Ваш друг до гробовой доски, Вы сами это знаете, Вы называли меня братом, Вы запечатлели на моем челе священное свидетельство Вашего уважения и доверия. Тем самым Вы позволили мне надеяться, что я найду у Вас совет и поддержку в трудные минуты моей жизни. Я чудовищно несчастлив, мне необходимо увидеть Вас хотя бы на один миг, почерпнуть мужество у Вас, которая сильнее и бесконечно выше меня. Я не мыслю себе, что Вы откажете в этой милости. Мне известно Ваше великодушие, Ваше презрение к глупым условностям света и опасностям, когда речь идет о добром деле. Я видел Вас с Луизой, я знаю: Вы все можете. Именем дружбы, столь же святой, столь же чистой, как дружба Луизы, коленопреклоненно заклинаю Вас прийти сегодня вечером на луг.

Бенедикт».

20

Валентина любила Бенедикта и не могла устоять против его просьбы. Первая любовь всегда столь невинна, что даже не подозревает опасных последствий. Валентина запрещала себе думать об истинной причине горя Бенедикта. Она знала, что он несчастлив, и готова была объяснить это самыми невероятными невзгодами, лишь бы не назвать ту, что угнетала его в действительности. Даже самая чистая совесть сбивается на ложные, извилистые тропы! Как может столь впечатлительная женщина, вступившая на суровый, немыслимо трудный путь долга, как может она не входить ежечасно в сделку с требованиями этого долга? Валентина без труда нашла немало причин, объясняющих горе Бенедикта, и уверила себя, что она-то здесь ни при чем. Не раз Луиза говорила ей, особенно в последнее время, как огорчают ее печаль юноши и его беспечность в отношении будущего; говорила Луиза также о том, что в скором времени ему придется покинуть дом Лери, и Валентина убедила себя, будто Бенедикт, одинокий, без всякого состояния и поддержки, нуждается в ее покровительстве и советах.

Уйти из дома накануне свадьбы было нелегким делом еще и потому, что господин де Лансак буквально осаждал невесту своим вниманием и заботой. Однако Валентина умолила кормилицу говорить всем, кто спросит, что она уже легла; сама же, не желая терять времени, а на самом деле боясь раздумать, так как начинала пугаться своей решимости, быстрым шагом пересекла луг. Наступило полнолуние, и вокруг было светло как днем.

Сложив руки на груди, Бенедикт стоял в такой недвижной позе, что Валентина почувствовала страх. Так как он не сделал ни шага навстречу, она решила, что ошиблась, приняв за него другого, и чуть было не бросилась прочь. Тогда он шагнул к ней. Лицо его было так искажено, голос звучал так глухо, что Валентина, удрученная своим горем, угадала по лицу Бенедикта, что его сжигает отчаяние, не могла сдержать слез и без сил опустилась на траву.

Тут решимость Бенедикта мгновенно оставила его. Он пришел сюда, свято поклявшись вести себя так, как описывал в послании. Он намеревался рассказать Валентине о своем уходе от Лери, о своих сомнениях в выборе дальнейшего пути, о своем одиночестве, словом, обо всем, что не имело никакого касательства к истинной цели их свидания. А единственной его целью было увидеть Валентину, услышать ее голос и – в зависимости от ее расположения к нему – жить или умереть. Он ждал, что увидит сдержанную, спокойную Валентину во всеоружии тех чувств, которые подсказывает женщине долг. Более того, он даже приготовился к тому, что вообще ее не увидит.

Когда же он заметил Валентину на дальнем конце лужайки, Валентину, бегущую к нему изо всех сил, когда она, с трудом переводя дыхание, в изнеможении опустилась на траву, когда, не в силах справиться с наплывом чувств, она разразилась слезами, Бенедикт решил, что грезит. О, то было не просто дружеское сочувствие, то была любовь! Пьянящая радость охватила его, он забыл свое горе, забыл горе Валентины, забыл все, что было вчера, все, что ждет его завтра, – он видел лишь Валентину и себя; Валентину, которая его любит, которая даже не пытается это скрыть.

Он упал перед ней на колени и стал покрывать страстными поцелуями ее ноги. Это оказалось чересчур трудным испытанием для Валентины, она почувствовала, что кровь перестала течь по жилам, в глазах у нее помутилось, тем более что силы ее уже были истощены сумасшедшим бегом. Она приказала себе не плакать, но не выдержала мучительной борьбы и, бледная, помертвевшая, упала в объятия Бенедикта.

Их свидание было долгим, бурным. Они уже не пытались обманывать себя относительно истинной природы владевшего ими чувства, они не страшились самых пламенных порывов. Бенедикт оросил слезами платье и руки Валентины, покрывая их поцелуями. Валентина прижалась пылающим челом к плечу Бенедикта, но обоим было по двадцать лет, оба любили впервые в жизни, и в объятиях Бенедикта она могла не опасаться за свою честь. Он не осмеливался даже произнести слов любви, боясь нарушить очарование этого чувства. Его губы лишь робко касались роскошных волос любимой. Вряд ли первая любовь знает, что есть более сладостное упоение, нежели сознание, что ты любим. Бенедикт был самым робким из любовников и самым счастливым из людей.

Они расстались, так ничего и не придумав, так ничего и не решив. Вряд ли за эти два часа забвения и восторгов они обменялись десятком слов о том, что их тяготило, как вдруг тишину, разлитую над лугом, всколыхнул отдаленный звон башенных часов. Валентина с трудом уловила десять слабых ударов и сразу вспомнила мать, жениха, завтрашний день… Но как уйти от Бенедикта? Что сказать ему в утешение? Где найти силы покинуть его в такую минуту? Вдруг с губ ее сорвался крик ужаса – она заметила невдалеке женскую фигуру. Бенедикт притаился в кустах, но при ярком свете луны Валентина узнала свою кормилицу Катрин, которая, тревожно оглядываясь, искала ее. Валентине ничего не стоило спрятаться от Катрин, но она поняла, что не должна этого делать, и пошла ей навстречу.

– Что случилось? – спросила она и, вся дрожа, взяла кормилицу за руку.

– Ради Господа Бога, вернитесь скорее домой, барышня, – сказала добрая женщина. – Мадам о вас уже два раза спрашивала, я сказала, что вы легли. Она наказала мне немедленно известить ее, когда вы проснетесь, но тут меня обуяло беспокойство, и так как вы ушли через боковую калитку, я и отправилась сюда вас искать, ведь вечерами вы иной раз здесь прогуливаетесь. Ох, барышня, ходить одной так далеко! Разве можно так поступать, вы бы хоть меня взяли с собой!

Обняв кормилицу, Валентина бросила тревожный и тоскливый взгляд на кусты и, уходя, оставила на том месте, где сидела, свою косынку – ту самую, что уже давала Бенедикту во время прогулки по ферме. Когда она вернулась домой, кормилица бросилась искать косынку и, не найдя ее, сокрушенно заметила, что барышня, видно, обронила ее на лугу.

Мать уже давно ждала Валентину в своей спальне. Она удивилась, увидев, что Валентина, проведшая два часа в постели, оказалась одетой. Валентина пояснила, что, почувствовав стеснение в груди, захотела подышать свежим воздухом, и кормилица повела ее прогуляться по парку.

Тут госпожа де Рембо завела с дочерью серьезный, деловой разговор – она заявила, что дает ей в приданое замок и земли Рембо, которые составляли почти все наследство ее отца и реальная стоимость коих выливалась в достаточно приличную сумму. Она заметила, что дочери следует отдать ей должное и признать, что она передает ей дела в образцовом порядке, и попросила свидетельствовать перед всеми и в течение всей своей жизни о том, как хорошо относилась к ней мать. Графиня так входила в мельчайшие подробности ведения дел, что превратила материнские наставления в сухой нотариальный отчет, и закончила свою речь, выразив надежду, что, хотя по закону они отныне «чужие» друг другу, Валентина по-прежнему будет относиться к матери с уважением и заботой.

Вряд ли Валентина слышала и половину этих бесконечных разглагольствований. Она была бледна, лиловатые тени залегли вокруг ее запавших глаз, и время от времени внезапная дрожь пробегала по ее телу. Она грустно поцеловала руку матери и уже готовилась лечь в постель, как вдруг явилась компаньонка старой маркизы и с торжественным видом объявила, что бабушка ждет Валентину в своих покоях.

Пришлось Валентине вынести еще одну церемонию. Войдя в спальню бабушки, она обнаружила, что комнату успели превратить в некое подобие часовни. С помощью стола и вышитых полотенец был воздвигнут самодельный алтарь. Букеты вроде тех, что ставят у подножия статуй святых, окружали вычурное золотое распятие. Лежавший на алтаре требник в алом бархатном переплете был торжественно открыт. Для коленопреклонений уже приготовили подушку, и маркиза, театрально восседавшая в глубоком кресле, с ребяческим удовольствием готовилась разыграть комедию, предписываемую этикетом.

Храня молчание, приблизилась Валентина к алтарю; будучи набожной в душе, она равнодушно наблюдала за всеми этими смехотворными приготовлениями. Компаньонка открыла противоположную дверь, и в спальню вошли все служанки замка со смиренно-любопытным видом. Маркиза приказала им опуститься на колени и вознести молитву за счастье юной госпожи, потом, велев и Валентине преклонить колена, поднялась с кресла, взяла требник, надела очки и, прочитав несколько псалмов, пропела дрожащим голосом вместе со своей компаньонкой молитву, после чего возложила руки на голову внучки и благословила ее. Пожалуй, впервые эта простая и патриархальная церемония превратилась в жалкий фарс по капризу старой проказницы времен мадам Дюбарри.

Расцеловав внучку, старуха взяла с алтаря футляр, где лежала прекрасная диадема – ее подарок Валентине – и произнесла ханжеским тоном, тут же сменив его на фривольный:

– Да пошлет вам Господь Бог все добродетели матери семейства! Возьми, детка, вот тебе подарок от бабушки, это пригодится для малых приемов.

Всю ночь Валентину лихорадило, и заснула она лишь на рассвете, но вскоре ее разбудил звон колоколов, сзывавших окрестных жителей в часовню замка. Войдя в спальню, Катрин вручила барышне записку, которую какая-то старуха попросила передать мадемуазель де Рембо. В записке было всего несколько с трудом нацарапанных слов:

«Валентина, еще не поздно сказать „нет“».

Валентина вздрогнула и сожгла записку. Несколько раз она пыталась подняться с постели, но силы изменили ей. Когда наконец мать вошла в спальню, то упрекнула Валентину, которая полуодетая сидела на стуле, за то, что она встала так поздно, наотрез отказалась верить в недомогание дочери и заявила, что невесту уже ждут в гостиной. Она сама помогла дочери одеться и, не слушая возражений, хотела наложить ей на щеки румяна: Валентина, в богатом наряде, прекрасная как всегда, казалась белее своей белоснежной фаты. Но Валентина подумала, что, возможно, по дороге в церковь ее увидит Бенедикт – ей хотелось, чтобы он заметил ее бледность, и впервые в жизни она воспротивилась воле матери.

В салоне ее ждало несколько гостей попроще, ибо госпожа де Рембо, не желая устраивать пышную свадьбу, пригласила только незначительных людей. Завтрак предполагалось накрыть в саду, а пляски поселян решили устроить в конце парка, у подножия холма. Вскоре появился господин де Лансак – весь в черном с головы до ног, увешанный иностранными орденами. Три кареты доставили главных действующих лиц в мэрию, находившуюся в соседнем городке. Церковный обряд должен был состояться в замке.

Преклонив колена перед алтарем, Валентина на миг вышла из глубокого оцепенения. Она говорила себе, что отступать уже поздно, что, пусть ее и силком заставили принести клятву перед лицом Бога, ей нет иного выбора, как между несчастьем и кощунством. Она пылко молилась, прося небеса послать ей силу сдержать свои обеты, произнеся их со всей искренностью души, и к концу церемонии нечеловеческие усилия, которые она делала над собой, желая сохранить спокойствие и собраться с мыслями, совсем подорвали ее дух, и она удалилась в спальню, чтобы немного отдохнуть. Повинуясь тайному велению целомудрия и преданности, Катрин уселась у изножья ее постели и не отходила ни на шаг от своей питомицы.

В тот же самый день, в двух лье от замка, в небольшой деревушке, затерявшейся в долине, сыграли свадьбу Атенаис Лери и Пьера Блютти. И здесь тоже молодая новобрачная была бледна и печальна, правда, не столь бледна и печальна, как Валентина, но все же вид дочери встревожил тетушку Лери, которая была куда более нежной матерью, чем госпожа де Рембо, и рассердил новобрачного, который был куда более откровенен и менее учтив, чем господин де Лансак. Возможно, Атенаис слишком переоценила глубину своей обиды, дав так быстро согласие на брак с нелюбимым. Возможно, что вследствие духа противоречия, в котором обычно упрекают женщин, ее любовь к Бенедикту вспыхнула с новой силой как раз в ту минуту, когда одуматься было уже поздно, и поэтому по возвращении из церкви она угостила своего супруга довольно-таки нудной сценой с рыданиями. Именно в таких выражениях сетовал Пьер Блютти в присутствии своего друга Жоржа Симонно на это неприятное обстоятельство.

Тем не менее свадьба на ферме была куда многолюднее, веселее и шумнее, чем в замке. У Лери насчитывалось не меньше шестидесяти двоюродных и троюродных братьев и сестер; Блютти тоже не были обделены родней, и гумно оказалось слишком тесным для такого скопища приглашенных.

После полудня танцующая половина гостей, вдоволь насладившись телятиной и паштетами из дичи, уступила арену чревоугодия старикам и собралась на лужайке, где должен был начаться бал. Однако стоял невыносимый зной, и на лужайке было слишком мало тени, да и около фермы не нашлось подходящего местечка для танцев. Кто-то из присутствующих подал мысль отправиться поплясать на площадку при замке, хорошо выровненную и так густо обсаженную деревьями, что их кроны создавали как бы свод огромной залы, под которым уже отплясывало с полтысячи танцоров. Сельский житель любит толпу не меньше, чем любит ее денди, – и тому и другому требуется для полноты веселья толчея, когда сосед наступает соседу на ногу, задевает его локтем, а чужие легкие поглощают предназначенный тебе воздух; во всех странах мира, во всех слоях общества именно это и зовется весельем.

Тетушка Лери тут же ухватилась за эту мысль: она изрядно потратилась на подвенечный наряд дочки и желала, чтобы Атенаис показалась гостям рядом с Валентиной, – пусть, мол, сравнят убранство обеих невест и потом еще долго судачат об этом в округе, отмечая великолепное платье фермерши. Она заранее, во всех мелочах разузнала, каков будет убор Валентины. Для этого деревенского праздника Валентина надела скромный наряд и немного драгоценностей безупречного вкуса, зато тетушка Лери обвешала дочь каменьями и украсила кружевами, стремясь показать ее людям во всем блеске. И поэтому старуха предложила идти в замок, тем более что и сама она, и вся ее родня были приглашены на свадьбу Валентины. Сначала Атенаис заупрямилась, она боялась увидеть рядом с Валентиной бледное и мрачное лицо Бенедикта, она еще не забыла, как прошлым воскресеньем в церкви у нее защемило сердце при виде страданий кузена. Но настойчивые доводы матери и желание молодого супруга, не чуждого тщеславия, покрасоваться, явить миру собственную персону, сломили ее упорство. Запрягли брички, каждый, кто ехал верхом, посадил на круп своего коня кузину, сестру или невесту. Атенаис не могла сдержать вздоха, увидев, что, взяв вожжи, ее супруг уселся на то самое место, которое обычно занимал Бенедикт, место, которое он уже никогда не займет.

Часть третья