Валентина. Леоне Леони — страница 4 из 32

30

Так минуло пятнадцать месяцев, а пятнадцать месяцев спокойствия и счастья, озарившего жизнь пяти человеческих существ, – это, несомненно, сказочно долгий срок. Однако же так оно и было. Единственное, что омрачало порой Бенедикта, – это бледность и задумчивость его любимой. Тогда он старался поскорее доискаться причины и всякий раз обнаруживал, что тревога охватила ее благочестивую и боязливую душу. Ему удавалось прогнать эти легкие тучки, так как Валентина не вправе была сомневаться в его силе и покорности. Письма господина де Лансака окончательно успокоили ее, она решилась даже написать ему о том, что Луиза с сыном поселились на ферме и что господин Лери (Бенедикт) занимается воспитанием мальчика, скрыв, правда, насколько тесно общаются все они. Объясняя таким образом их отношения, она сделала вид, что господин де Лансак сам дал ей обещание и разрешение видеться с сестрой. Вся эта история показалась де Лансаку весьма нелепой и смешной. Быть может, он еще не обо всем догадывался, но был не очень далек от истины. Он пожимал плечами при мысли, что его жена остановила свой выбор на каком-то деревенском учителишке, затеяла интрижку дурного вкуса и дурного тона.

Но, поразмыслив немного, он пришел к выводу, что так оно и лучше. Он вступил в брак с твердым намерением не слишком обременять себя обществом госпожи де Лансак, но времени даром не терял – содержал прима-балерину санкт-петербургской оперы и смотрел на жизнь философски. Поэтому он находил справедливым, что у жены его появилась сердечная привязанность где-то там, далеко от него, и это не повлечет за собой ни упреков, ни слухов в его кругу. Единственное, чего он хотел, – это чтобы Валентина вела себя осторожно и не поставила бы его своим опрометчивым поведением в глупое положение, вследствие чего обманутые мужья становятся – совершенно несправедливо – всеобщим посмешищем. Но, зная Валентину, он не сомневался, что может быть спокоен на этот счет, а если уж молодой покинутой женщине так необходимо, как он выражался, «занять сердце», то пусть лучше это происходит в тайне и уединении, а не среди шума и блеска салонов. Поэтому-то он и воздержался от упреков по поводу ее образа жизни, и все его письма, в которых можно было обнаружить лишь почтительные и ласковые выражения, свидетельствовали о том, что он и впредь будет относиться с глубоким равнодушием к любым действиям жены.

Доверчивость мужа, которую Валентина объясняла самыми благородными мотивами, долгое время втайне мучила ее. Но мало-помалу она нашла на груди Бенедикта успокоение, вопреки присущей ей настороженности и непримиримости. Ее глубоко трогали его уважение, самоотречение, бескорыстие, его чистая и благородная любовь. Вскоре она сумела даже уверить себя, будто их чувство не таит в себе никакой опасности, напротив, оно – бесценная добродетель, исполненная героизма и достоинства, и что сам Господь Бог освятил их узы, которые лишь очищают душу, закаляют ее своим священным пламенем. Иллюзии возвышенности их сильной и терпеливой страсти ослепляли ее. И она еще осмеливалась благодарить небеса, давшие ей эту любовь как избавление и опору среди опасностей жизни, за этого могучего и великодушного союзника, охранявшего и защищавшего ее от себя самой. До сих пор набожность была для Валентины как бы сводом освященных, сознательно усвоенных принципов, к которым ежедневно возвращаются в заботе о нравственности. Теперь же она приобрела иные качества, стала поэтичной, восторженной страстью, источником подавляемых и обжигающих мечтаний, которые, вместо того чтобы окружить крепостной стеной ее сердце, открывали его со всех сторон штурмующей любви. Эта новая грань набожности показалась ей более привлекательной. Так как она почувствовала, что вера ее отныне и сильнее, и богаче живительными волнениями, что стремительнее уносит к небесам молитву, Валентина неосмотрительно приняла ее в сердце и тешила себя мыслью, что очаг этой веры – любовь Бенедикта.

«Подобно тому, как огонь очищает золото, – повторяла она про себя, – так и добродетельная любовь возвышает душу, направляет ее порывы к Богу, вечному источнику любви».

Но, увы, Валентина не замечала, что вера эта, пройдя через горнило человеческих страстей, склонна подчас входить в противоречие со своим истинным предназначением и снисходить до земных уз. У Валентины истощились все те силы, что накопились в ее душе за двадцать лет безмятежности и неведения; она позволила разрушить или же исказить свои убеждения, некогда столь ясные и неколебимые, и убирала обманчивыми цветами мрачную и узкую стезю долга. Все больше времени уделяла она молитве, имя и образ Бенедикта неотступно преследовали ее, и она уже не гнала этот образ прочь, напротив, она сама вызывала его, чтобы молиться еще горячее: средство хоть и верное, зато опасное. Молельню Валентина покидала с восторженной душой, с раздраженными нервами, жарко пульсирующей кровью. В такие моменты взгляды и слова Бенедикта опустошали ее сердце подобно раскаленной лаве. Однако нужно определенное лицемерие или определенная ловкость, чтобы облечь адюльтер в мистические одежды, и Валентина терялась, взывая к небесам.

И все же было нечто, хранившее обоих и должное хранить еще долгое время, – чистота Бенедикта, человека с поистине благородной душой. Он понимал, что при первой же попытке посягнуть на добродетель Валентины он потеряет ее уважение и доверие, завоеванные столь высокой ценой. Он не ведал, что человек, раз вступивший на путь страстей, стремительно катится вниз, откуда нет возврата. Он сам не знал силы своей страсти, а если бы знал, вряд ли злоупотребил бы ею, так честен и прям был этот юный, еще ничем не запятнанный дух.

Поражало, с каким благородным самоупоением, с какими возвышенными парадоксами старались они оправдать свою неосторожную любовь.

– Разве могу я принудить тебя поступиться твоими принципами, – говорил Бенедикт Валентине, – ведь я безгранично ценю в тебе именно мужество и силу, с какими ты противостоишь мне. Я, который люблю твою добродетель более, нежели твою красоту, и твою душу более, чем твое тело! Я, который убил бы нас обоих, если бы знал, что на небесах ты будешь доступна мне, как Бог доступен лицезрению ангелов!

– Нет, ты не можешь лгать, – отвечала ему Валентина, – ты, кого послал мне Господь, чтобы я могла научиться полнее познавать и сильнее любить Его. Ты, благодаря кому я впервые поняла всю мощь Всевышнего, ты, кто научил меня постигать чудеса творения! Увы, раньше мне все это виделось таким незначительным, таким ограниченным! Но ты, ты открыл для меня весь смысл пророчеств, ты дал мне ключ к пониманию священной поэзии, и теперь я знаю, что существует безграничная вселенная, где чистая любовь – для всего единственная связь и всеобщая основа. Ныне я знаю, что мы созданы друг для друга, знаю, что наш духовный союз прочнее любых земных уз.

Как-то вечером все пятеро собрались в уютной гостиной домика. Валентин, обладавший милым свежим голоском, начал петь романс, мать аккомпанировала ему. Атенаис, облокотившись о крышку фортепьяно, внимательно разглядывала своего юного любимца и не желала замечать, как конфузится он под ее взглядами. Бенедикт и Валентина, сидевшие возле открытого окна, упивались вечерними ароматами, спокойствием, любовью, пением и прохладой. Никогда еще Валентина не чувствовала себя настолько огражденной от соблазнов. Восторг все глубже и глубже проникал в ее душу, и под завесой искреннего восхищения Бенедиктом неотвратимо и стремительно росла ее страсть. При бледном свете звезд они едва видели друг друга. Желая усилить невинное и опасное наслаждение, даваемое взглядами, они незаметно переплели пальцы. Мало-помалу пожатие становилось все более жадным, все более обжигающим, они незаметно пододвинули ближе друг к другу кресла, их волосы соприкасались, между ними словно пробегали электрические искры, дыхание их смешивалось, и вечерний ветерок обжигал их лица. Бенедикт, изнывающий от пронзительного и нежнейшего блаженства, даваемого разделенной и в то же время упорно отвергаемой любовью, нагнул голову и прижался пылающим лбом к руке Валентины, которую он не выпускал из своих рук. Опьяненный счастьем и трепещущий, он не смел пошевелиться, боясь, что тем спугнет другую ее ручку, которая коснулась его волос и затем, нежная и легкая, как блуждающий огонек, начала гладить густые волнистые кудри. Казалось, грудь не выдержит этих чувств – вся кровь прилила к его сердцу. От такого счастья можно было и умереть, и он предпочел бы умереть, лишь бы не выдать своего смятения, – так боялся он пробудить в Валентине недоверие и раскаяние. Знай Валентина, какие потоки наслаждения захлестывали его естество, она отстранилась бы от Бенедикта. Желая продлить миг блаженства, эту нежнейшую ласку, это жгучее сладострастие, Бенедикт делал вид, что ничего не замечает. Он удерживал дыхание, стремясь справиться со сжигавшей его лихорадкой. Молчание Бенедикта смутило Валентину, она вполголоса заговорила с ним, чтобы утишить слишком сильное волнение, которое завладело и ею.

– Не правда ли, мы счастливы? – сказала она, возможно, лишь для того, чтобы дать ему понять или внушить самой себе, что не следует желать большего.

– О! – ответил Бенедикт, стараясь, чтобы голос его прозвучал спокойно. – О, если бы мы могли умереть сейчас!

В тишине раздались быстрые шаги, кто-то пересек лужайку и подошел к домику. Очевидно, некое предчувствие вдруг так испугало Бенедикта, что он судорожно схватил руку Валентины и прижал ее к своему сердцу, которое билось тревожно и громко, в унисон этим неожиданным шагам. Валентина почувствовала, как похолодело и ее сердце от смутной, но ужасной опасности; она резко вырвала свою ладонь из рук Бенедикта и направилась к двери. Но дверь открылась, прежде чем она успела подойти к ней, и на пороге показалась запыхавшаяся Катрин.

– Мадам, – проговорила она испуганно и быстро, – господин де Лансак приехал.

Известие это произвело на всех присутствующих такое впечатление, словно чистую и незамутненную гладь озера всколыхнул брошенный камень; небо, деревья, весь прелестный пейзаж, только что отражавшийся в зеркале вод, вдруг исказился коварно рассчитанным ударом и покрылся рябью. Одного камня было достаточно, чтобы ввергнуть в первобытный хаос эту волшебную картину – и точно так вдруг прервалась сладостная гармония, еще минуту назад царившая в домике. Так была разбита прекрасная мечта о счастье, которой баюкали себя собравшиеся здесь друзья. В мгновение ока их будто бы размело, как листья, подхваченные ураганом, всех охватили тревога и тоскливый страх. Валентина заключила в свои объятия Луизу и ее сына.

– Навеки с вами! – крикнула им она уже с порога. – Надеюсь, скоро увидимся, возможно, даже завтра.

Валентин печально покачал головой; гордость и смутное чувство ненависти заговорило в нем при имени де Лансака. Мальчик и раньше думал о том, что может наступить момент, когда этот благородный граф прогонит их прочь из своего замка, – мысль эта не раз отравляла счастье, которым он упивался здесь.

– Этот человек не может сделать вас несчастной, – сказал он Валентине с таким воинственным видом, что она невольно улыбнулась от умиления, – иначе ему придется иметь дело со мной!

– Чего тебе бояться, раз у тебя такой рыцарь? – обратилась Атенаис к Валентине, стараясь казаться веселой, и даже легонько потрепала белой пухленькой ручкой заалевшую от смущения щеку мальчика.

– Пойдемте, Бенедикт! – крикнула Луиза, направляясь к калитке парка, выходящей в поле.

– Сейчас, – ответил он.

Он проводил Валентину до другой калитки и, пока Катрин поспешно тушила свечи и запирала гостевой домик, окликнул ее глухим, взволнованным голосом:

– Валентина!

И осекся. Разве мог он осмелиться выразить иначе свой страх и ярость?

Валентина все поняла и с решительным видом протянула ему руку.

– Будьте спокойны, – ответила она с гордой улыбкой, но во взгляде ее светилась любовь.

Голос Валентины, ее взгляд имели неимоверную власть над Бенедиктом, и, покорный ее воле, он удалился, почти окончательно успокоенный.

31

Господин де Лансак, в дорожном костюме, с притворно усталым видом, сидел, небрежно раскинувшись, на канапе в большой гостиной. Заметив Валентину, он торопливо и с любезной улыбкой пошел ей навстречу, а Валентина затрепетала, чувствуя, что сейчас лишится сознания. Ее бледность и растерянный вид не укрылись от графа, но он притворился, что ничего не замечает, и даже сделал комплимент Валентине, отметив блеск ее глаз и свежий цвет лица. Затем он принялся болтать с той легкостью, какую дает лишь привычка скрывать свои чувства; тон, каким он рассказывал о своем путешествии, радость, какую он выразил, очутившись вновь вместе с женой, его доброжелательные расспросы о здоровье Валентины и ее развлечениях в этом забытом Богом углу помогли и ей совладать с волнением и вести себя так же, как граф, то есть оставаться внешне спокойной, любезной и вежливой.

Только теперь она заметила в дальнем углу гостиной толстого низенького человечка с вульгарной физиономией; господин де Лансак представил его жене как «одного из своих друзей». Слова эти де Лансак произнес как-то натянуто, а угрюмый и тусклый взгляд незнакомца, неуклюжий, скованный поклон, каким он ответил Валентине, внушили ей непреодолимое отвращение к этому невзрачному человеку, который, казалось, понимал, сколь неуместно здесь его присутствие, и старался поэтому за наглостью скрыть неловкость своего положения.

После ужина, на котором этот отталкивающий субъект присутствовал и даже сидел напротив де Лансака, супруг попросил Валентину распорядиться, чтобы милейшему господину Граппу отвели лучшие апартаменты. Валентина повиновалась, и через несколько минут господин Грапп удалился, вполголоса обменявшись несколькими словами с графом и все так же неловко раскланявшись с его женой, глядя на нее все так же с нагло-раболепным видом.

Когда супруги остались одни, смертельный страх охватил Валентину. Бледная, не поднимая глаз, напрасно старалась она возобновить прерванную беседу, но тут господин де Лансак, нарушив молчание, попросил разрешения удалиться, ссылаясь на то, что окончательно разбит после долгого путешествия.

– Я добирался сюда из Санкт-Петербурга две недели, – сказал он довольно натянуто, – и остановился всего на сутки в Париже. И боюсь… что у меня начинается лихорадка.

– О, вас… вас действительно лихорадит, – проговорила Валентина с неловкой торопливостью.

Недобрая усмешка тронула умеющие хранить тайны уста дипломата.

– У вас вид совсем как у Розины из «Севильского цирюльника», – сказал он не то шутливо, не то с горечью. – Buona sera, don Basilio![17]. Ах, – вздохнул он, направляясь к двери усталой походкой, – мне просто необходимо выспаться. Еще одна ночь в почтовой карете, и я окончательно бы расхворался. И есть от чего, не правда ли, дорогая?

– О да, – ответила Валентина, – я велела вам приготовить…

– Комнату в гостевом домике, ведь так, моя прелесть? Вы правы, это уютное гнездышко в высшей степени способствует здоровому сну. Нравится мне этот домик, он напомнит мне те счастливые времена, когда мы виделись ежедневно.

– Домик? – испуганно повторила Валентина, что снова не укрылось от проницательного графа и послужило ему отправной точкой для дальнейших открытий, которые он поклялся себе сделать в ближайшее же время.

– А вы как-то иначе распорядились этим домиком? – осведомился граф с великолепно наигранной простотой и безразличием.

– Я устроила там для себя рабочий уголок, – сконфуженно пробормотала Валентина – лгать она не умела. – Кровать оттуда вынесли и подготовить помещение для сна сегодня вечером не успеют… Но апартаменты матушки в нижнем этаже готовы… если, конечно, вас это устроит.

– Возможно, завтра я потребую себе иного пристанища, – проговорил де Лансак, поддавшись мстительному порыву, и на устах его появилась слащаво-нежная улыбка, – а пока что меня устроит все, что вы мне можете предложить.

Он поцеловал руку Валентины. Губы его показались ей холодными как лед. Оставшись одна, она поспешно потерла руку ладонью левой руки, как бы желая вернуть ей тепло. Подчеркнутое стремление де Лансака следовать желаниям жены помешало Валентине проникнуть в истинные его намерения, и страх заглушил тоску, сжимавшую ей сердце. Она заперлась у себя в спальне, и смутное воспоминание о той, другой ночи, которую она в полубеспамятстве провела там вместе с Бенедиктом, разбередило ей душу. Она поднялась и стала взволнованно ходить по комнате, надеясь прогнать жестокие видения, которые пробудились в ее душе одновременно с воспоминанием. В три часа утра, будучи не в силах не то что спать, но даже дышать, она распахнула окно. Взгляд ее упал на какой-то неподвижный предмет, и, хотя она долго вглядывалась в то, что напоминало ствол дерева, полускрытого ветвями соседних деревьев, она не могла разобрать, что это такое. Вдруг она заметила, что ствол этот шевельнулся и сделал шаг вперед – тут только она узнала Бенедикта. Испуганная тем, что он так неосторожно выдал себя – комнаты, где разместился господин де Лансак, находились под ее спальней, – Валентина со страхом перевесилась через подоконник и постаралась жестами объяснить ему, какой опасности он себя подвергает. Но Бенедикт ничуть не испугался, напротив, он почувствовал живейшую радость, поняв, что его сопернику отведены покои графини. Сложив молитвенно руки, он воздел их с благодарностью к небесам и исчез. На его горе, де Лансак, которому лихорадочное возбуждение – следствие долгого пути – тоже мешало заснуть, наблюдал за этой сценой, скрытый шторами от взгляда Бенедикта.

Все следующее утро господин де Лансак и господин Грапп посвятили прогулке.

– Ну как? – спросил благородного графа этот мерзкий коротышка. – Вы говорили с вашей супругой или еще нет?

– Чересчур вы прытки, друг мой! Дайте же мне время отдышаться.

– А у меня, сударь, нет времени. Мы должны закончить дело в течение недели; вы сами знаете, что я не могу больше откладывать.

– Терпение! Терпение! – с неудовольствием произнес граф.

– Терпение! – мрачным тоном повторил заимодавец. – Вот уже десять лет, сударь, как я терплю, но теперь заявляю вам: моему терпению пришел конец. Вступив в брак, вы должны были рассчитаться со мной, и вот уже два года, как вы…

– Но чего же вы опасаетесь? Чем вы рискуете? Эти земли стоят пятьсот тысяч франков, и они не заложены.

– Я и не говорю, что рискую, – ответил несговорчивый заимодавец, – но, повторяю, я хочу получить то, что мне положено, незамедлительно. Мы уже договорились, сударь, и надеюсь, что на сей раз вы не поступите так, как в прошлый…

– Боже упаси! Я и затеял-то это ужасное путешествие, лишь бы навсегда разделаться с вами… я имею в виду – со своим долгом; мне и самому не терпится избавиться от забот. Через неделю вы будете полностью удовлетворены.

– Я отнюдь не так уверен в этом, как вы, – проговорил господин Грапп все тем же суровым и упрямым тоном. – Ваша жена… то есть, я хотел сказать, ваша супруга, может расстроить все ваши планы, может отказаться подписать…

– Подпишет…

– Хм! Возможно, я сую нос куда не просят, но, в конце концов, мне приходится вникать в чужие, семейные дела. Мне показалось, что оба вы не в таком уж восторге от встречи, хотя вы пытались уверить меня в обратном.

– Что, как? – воскликнул граф, побледнев от гнева, возмущенный наглостью своего собеседника.

– Да, да, – спокойно подтвердил ростовщик. – У графини был не особенно радостный вид. Уж я знаток в таких делах, поверьте…

– Сударь! – угрожающе промолвил граф.

– Сударь! – отозвался ростовщик тоном выше, вперив в своего должника маленькие кабаньи глазки. – Послушайте меня! Дела требуют полной откровенности, а вы со мной не откровенны. Слушайте дальше! Не следует слишком горячиться. Я знаю, что одного слова госпожи де Лансак достаточно, чтобы до скончания веков продлить ваш вексель, но что я от этого получу? Если даже я упеку вас в тюрьму Сен-Пелажи, мне же придется вас кормить, так как я вовсе не уверен, что, при всей своей любви к вам, ваша жена захочет вытащить вас из беды.

– Но, сударь! – воскликнул взбешенный граф. – Что вы хотите этим сказать? На чем, в сущности, основаны ваши предположения?

– Я хочу сказать, что и у меня тоже молоденькая и хорошенькая жена. Чего только не приобретешь в нагрузку к деньгам! Так вот, даже когда я возвращаюсь после двухнедельного отъезда, моя жена не ночует во втором этаже и не отсылает меня в первый, хотя мой дом не меньше вашего. А здесь, сударь… Я отлично знаю, что раньше люди благородного происхождения умели соблюдать старинный обычай и жили отдельно от жен, но, черт побери, вы же более года не видели вашу…

Граф яростно смял ветку, которую растерянно вертел в руках.

– Кончим этот разговор, сударь! – сказал он, задыхаясь от злобы. – Вы не имеете права в такой мере вмешиваться в мои дела; завтра же у вас будет гарантия, которую вы требуете, и тогда я дам вам понять, что сегодня вы зашли слишком далеко.

Тон, которым были произнесены эти слова, ничуть не испугал господина Граппа; ростовщик давно привык к угрозам и боялся он отнюдь не удара трости, а банкротства своих должников.

Осмотр имения занял весь день. Грапп вызвал с утра оценщика и обошел с ним все леса, поля, луга, все оглядел, не пропустил ни одну борозду, ни одно срубленное дерево. Он все охаял, переписывая, и довел измученного графа до отчаяния, так что тот еле удерживался от искушения бросить своего милейшего Граппа в реку. Обитатели Гранжнева не могли опомниться от удивления при виде высокородного графа, явившегося к ним в сопровождении какого-то подручного, который все оглядывал, повсюду совал нос, чуть не сразу же начал составлять перечень инвентаря, скота и сельскохозяйственных орудий. Супруги Лери усмотрели в таких действиях нового хозяина явный знак недоверия и желание расторгнуть договор аренды. Впрочем, теперь они сами хотели того же. Богатый кузнец, их родич и старинный друг, недавно скончался, не оставив детей, и завещал двести тысяч франков «своей дорогой и достойной крестнице Атенаис Лери, в супружестве Блютти». Поэтому дядюшка Лери сам предложил господину де Лансаку расторгнуть договор аренды, и господин Грапп соблаговолил ответить, что дня через три соглашение будет достигнуто.

Тщетно ждала Валентина случая побеседовать с мужем – ей хотелось поговорить с ним о Луизе. После обеда граф предложил своему гостю осмотреть парк. Они вышли вместе, и Валентина, последовавшая за ними, не без основания опасалась, что они могут попасть в заповедную часть парка. Господин де Лансак предложил ей руку и даже начал с ней разговор в весьма дружелюбном и непринужденном тоне.

Валентина, набравшись духу, открыла было рот, чтобы рассказать ему о сестре, но тут изгородь, скрывавшая от посторонних взглядов заповедный уголок, привлекла внимание де Лансака.

– Разрешите спросить, дорогая, что означают все эти укрепления? – осведомился он самым естественным тоном. – Похоже на ремиз[18] для дичи. Неужели вам полюбилось королевское развлечение – охота?

Стараясь говорить как можно более непринужденным тоном, Валентина пояснила, что она с умыслом огородила эту часть парка, чтобы никто не посягал на ее свободу и одиночество и она могла бы продолжать учение.

– О Бог мой! – воскликнул господин де Лансак. – Над чем же вы трудитесь так прилежно, что вам пришлось принять такие меры предосторожности? Ого, ограды, решетки, непроходимая изгородь!.. Стало быть, вы превратили гостевой домик в волшебный дворец! А я-то считал, что в нашем замке достаточно мест для уединения. Но вы его отвергли! Да здесь просто обитель затворника, неужели ваши сокровенные занятия должны быть окружены тайной? Уж не пытаетесь ли вы найти философский камень или более совершенную форму правления? Только теперь я понял, как смешны мы, когда ломаем себе голову, размышляя над судьбами различных держав, когда все подготавливается и разрешается в тиши этого убежища!

Валентина, раздосадованная и напуганная такими шутками, в которых, как ей казалось, звучало больше недоброго лукавства, нежели веселья, старалась отвлечь мужа и увести его отсюда, но он настоял, чтобы она оказала честь принять его в своем убежище, и ей пришлось повиноваться. А она-то надеялась, что успеет до этой прогулки предупредить графа о том, что ежедневно встречается здесь, в гостевом домике, с сестрой и племянником. Поэтому она не дала распоряжения Катрин уничтожить следы пребывания здесь своих друзей. Господин де Лансак понял все с первого взгляда. Стихи, которые Бенедикт нацарапал карандашом прямо на стене, восхвалявшие сладость дружбы и покой полей, имя «Валентин», которое мальчик по школьной привычке писал на чем попало, нотные тетради, принадлежащие Бенедикту, с его автографом на заглавном листе, красивое охотничье ружье, из которого Валентин иной раз стрелял в парке кроликов, – все это было скрупулезно осмотрено де Лансаком и дало ему прекрасный повод для замечаний полушутливых-полуядовитых. Наконец, взяв с кресла изящный бархатный ток Валентина и показав его жене, граф спросил с натянутым смешком:

– Думаю, этот ток принадлежит невидимому алхимику, которого вы сюда вызываете? Я прав?

Затем он примерил ток и, убедившись, что тот слишком мал для взрослого мужчины, брезгливо бросил его на фортепьяно, потом круто повернулся к Граппу, словно в порыве мстительного гнева забыв о всех предосторожностях, которые соблюдал при жене в разговоре с ростовщиком.

– Во сколько вы оцениваете этот домик? – спросил он сухим, резким тоном.

– Да ни во сколько, – отозвался ростовщик. – В хозяйстве вся эта роскошь и причуды ничего не стоят. Черная банда не даст вам за них и полтысячи франков. Другое дело в городе. Вы только представьте вокруг этой постройки ячменное поле или искусственный луг, на что она будет тогда, по-вашему, пригодна? Ее снесут ради камня и бревен.

Важный тон, каким Грапп произнес эти слова, невольно поверг Валентину в трепет. Кто же, в конце концов, этот человек с гнусной физиономией, чей мрачный взгляд оценивал весь ее дом, чей голос, казалось, грозил превратить в руины родовое гнездо, кто в воображении уже распахивает плугом эти аллеи, посягает на тайный приют ее чистого и скромного счастья?

Дрожа всем телом, она взглянула на мужа, стоявшего с беспечно-спокойным и непроницаемым видом.

В десять часов вечера Грапп, собираясь отправиться в отведенные ему покои, вызвал графа на крыльцо.

– Эх, целый день потеряли зря! – с досадой проговорил он. – Постарайтесь хоть нынче ночью разрешить мое дело, а то мне придется завтра самому обратиться к госпоже де Лансак. Ежели она откажет мне в уплате вашего долга, то я буду, по крайней мере, знать, что делать дальше. Я отлично вижу, что моя физиономия ей не по нутру, и поэтому не намерен ей докучать, но я не допущу, чтобы меня обвели вокруг пальца. Впрочем, нет у меня времени любоваться этим замком. Итак, сударь, скажите, намереваетесь ли вы нынче вечером поговорить с супругой или нет?

– Черт возьми, сударь! – воскликнул де Лансак, нетерпеливо ударив кулаком по золоченым перилам крыльца. – Вы настоящий палач!

– Вы так считаете? – бросил Грапп и, желая отомстить дерзостью за ненависть и презрение, какое он внушал графу, добавил: – Но послушайтесь меня и перенесите вашу подушку этажом выше.

И он удалился, бормоча себе под нос какие-то гнусности. Граф, отнюдь не деликатный в душе, был, однако, достаточно щепетилен, когда дело касалось этикета; и даже он не мог не задуматься в этот миг над тем, что святой и чистый институт брака безжалостно втоптала в грязь наша алчная цивилизация.

Но вскоре иные мысли, касавшиеся его непосредственных интересов, вытеснили в этом холодном, расчетливом уме все прочие соображения.

32

Господин де Лансак очутился, пожалуй, в самом щекотливом положении, в каком только может оказаться человек светский. Во Франции существует несколько понятий чести: честь крестьянина иная, нежели дворянина; честь дворянина не такая, как честь буржуа. Свое понятие о чести имеется у каждого сословия и, пожалуй, у каждого отдельного человека. Достоверно одно – у господина де Лансака было свое, особое понимание чести. Будучи в каком-то отношении философом, он все же имел немало предрассудков. В наши просвещенные времена смелых взглядов и всестороннего обновления общества старые понятия добра и зла неизбежно искажаются и совершаются попытки установить в этом хаосе новые границы дозволенного.

Господин де Лансак не имел ничего против того, чтобы ему изменяли, но и не желал быть обманутым. И в этом он был совершенно прав. Хотя кое-какие факты пробудили в нем сомнения в верности жены, легко догадаться, что он не стремился к интимным отношениям с Валентиной, не желая скрыть последствия совершенной ею ошибки. Самым мерзким в его положении было то, что к вопросу о его попранной чести примешивались низкие денежные расчеты, вынуждавшие его идти к цели окольным путем.

Он углубился в эти размышления, когда около полуночи ему почудилось, будто он слышит легкий шорох в доме, уже давно погрузившемся в сонную тишину.

Стеклянная дверь гостиной в противоположном конце замка выходила в парк, но с той же стороны, что и покои, отведенные графу; ему показалось, что кто-то осторожно пытается открыть дверь. Тотчас же он вспомнил вчерашнюю ночь, и его охватило страстное желание получить недвусмысленное доказательство виновности жены, что дало бы ему безграничную власть над нею. Он быстро надел халат, туфли и, шагая в темноте с ловкостью человека, привыкшего действовать осторожно, вышел через незакрытую дверь и вслед за Валентиной углубился в парк.

Хотя она заперла калитку ограды, он без труда проник в ее убежище – не раздумывая, перемахнул через ограду.

Влекомый инстинктом, а также звуками шагов, граф добрался до гостевого домика и, укрывшись среди высоких кустов георгинов, росших у окна, мог слышать все, о чем говорили внутри.

Решившись на такой смелый шаг, Валентина, изнемогая от волнения, без сил упала на софу и молчала. Бенедикт, стоя рядом, встревоженный не менее ее, тоже в течение нескольких минут не произнес ни слова; наконец, сделав над собой усилие, он нарушил тягостное для обоих молчание.

– Я так мучился! – проговорил он. – Я боялся, что вы не получили моей записки.

– Ах, Бенедикт, – грустно ответила Валентина, – ваша записка безумна, но, видно, и я тоже безумна, раз уступила вашему дерзкому и преступному требованию. О, я уже было вознамерилась не приходить сюда, но – да простит меня Господь! – у меня не было сил сопротивляться.

– Клянусь Богом, мадам, не пеняйте на вашу слабость, – сказал Бенедикт, не в силах совладать с волнением. – В противном случае, рискуя и вашей, и моей жизнью, я пришел бы к вам, а там будь что будет…

– Замолчите, несчастный! Надеюсь, теперь вы успокоились? Вы меня видели, вы знаете, что я цела и невредима, дайте же мне уйти…

– Значит, вы считаете, что подвергаетесь большей опасности здесь, чем в замке?

– Все это и преступно, и смешно, Бенедикт. К счастью, Господь внушил де Лансаку мысль не толкать меня более на путь преступного неповиновения.

– Мадам, я не боюсь вашей слабости, я боюсь ваших принципов.

– Неужели вы отважитесь оспаривать их теперь?

– Теперь я и сам не знаю, может ли меня что-то остановить. Пощадите меня, вы же видите, я окончательно теряю голову.

– О боже мой! – с горечью проговорила Валентина. – Какие ужасные перемены произошли с вами за столь короткий срок! Я не верю своим глазам, ведь всего сутки назад вы были спокойным и сильным!

– Эти сутки, – отозвался Бенедикт, – мне показались вечностью, я боролся со всеми фуриями ада! Да, да, я и впрямь не тот, каким был сутки назад. Во мне пробудилась сатанинская ревность, неукротимая ненависть. Ах, Валентина, еще сутки назад я мог быть добродетельным, но ныне все переменилось.

– Друг мой, – испуганно произнесла Валентина, – вам, я вижу, нехорошо; расстанемся же скорее, этот разговор лишь усугубляет ваши муки. Подумайте сами… Бог мой, мне показалось, что за окном промелькнула тень!

– Ну и пусть, – спокойно сказал Бенедикт, приближаясь к окну. – Разве не в тысячу раз лучше видеть вас убитой в моих объятиях, нежели живой в объятиях другого? Но не волнуйтесь, все спокойно и тихо, парк по-прежнему пустынен. Послушайте, Валентина, – добавил он спокойным, но удрученным тоном, – я невыразимо несчастен. Вы захотели, чтобы я жил, и тем самым вы обрекли меня влачить тягчайшее бремя!

– Боже мой, вы упрекаете меня! – проговорила она. – Неблагодарный, разве не были мы счастливы целых пятнадцать месяцев?

– Да, мадам, мы были счастливы, но больше нам не знать счастья!

– К чему это мрачное пророчество? Какое же бедствие нам грозит?

– Ваш муж может увезти вас, он может разлучить нас навеки, и просто немыслимо, чтобы он этого не захотел.

– Но до сих пор его намерения были вполне миролюбивы! Если бы он хотел, чтобы я разделила его судьбу, разве не сделал бы он этого раньше? Я подозреваю, что ему не терпится закончить какие-то дела, неизвестные мне.

– Я догадываюсь, каковы эти дела. Разрешите сказать вам, раз пришлось к слову: не отвергайте совета преданного друга, которому чужды корысть нашего общества, его страсть к деньгам, но который не может оставаться безразличным, когда дело касается вас. У господина де Лансака, как вы сами знаете, есть долги.

– Знаю, Бенедикт, но я считаю неуместным обсуждать его дела с вами, здесь…

– Нет на свете ничего более неуместного, Валентина, чем страсть, которую я к вам питаю, но если вы терпели мое присутствие хотя бы из жалости ко мне, вы должны так же терпеливо выслушать мой совет, подсказанный заботой о вас. Из отношения графа к вам я с неизбежностью заключаю, что человек этот не слишком стремится обладать вами и, следовательно, недостоин этого. Живя отдельно от мужа, вы, возможно, воплотите его тайные намерения.

– Я понимаю вас, Бенедикт, вы предлагаете мне жить с графом раздельно, другими словами – как бы развестись с ним, следовательно, советуете мне совершить преступление…

– О нет, мадам! При вашем представлении о покорности супругу (и я знаю, что для вас это святое) развод без скандала и без огласки – глубоко нравственное дело, особенно если таково и желание господина де Лансака. На вашем месте я бы домогался разрыва, стремился бы к нему, поскольку такой поворот событий защитит честь двух заинтересованных лиц. С помощью взаимного соглашения, принятого открыто и по-дружески, вы могли бы оградить себя от претензий его кредиторов, ибо боюсь…

– Такие речи мне приятно слышать, Бенедикт, – ответила Валентина, – такие советы доказывают чистоту ваших намерений, но я столько выслушала от матери деловых советов, что, конечно, разбираюсь во всем этом лучше, чем вы. Я знаю, что никакие заверения не заставят бесчестного человека с уважением относиться к праву жены на имущество, и если мне выпало несчастье выйти замуж за такого человека, единственное мое орудие – это твердость, и единственный мой советчик – совесть. Но успокойтесь, Бенедикт, у господина де Лансака благородная и честная душа. Я не опасаюсь такого шага с его стороны и к тому же уверена, что он не решится посягнуть на мои владения, не посоветовавшись со мной…

– А я знаю, что вы не откажетесь подписать любую бумагу, мне известен ваш покладистый нрав, ваше презрение к земным благам.

– Ошибаетесь, Бенедикт. Если понадобится, мне хватит мужества. Правда, сама я согласна довольствоваться вот этим домиком и несколькими арпанами земли; останься у меня рента всего в тысячу двести франков, я все равно считала бы, что чересчур богата! Но я хочу, чтобы то имущество, которого так несправедливо лишили Луизу, перешло после моей смерти к ее сыну: моим наследником будет Валентин. Я хочу, чтобы он стал графом де Рембо. Такова цель всей моей жизни… Почему вы вздрогнули, Бенедикт?

– Вы еще спрашиваете почему! – воскликнул Бенедикт, выходя из оцепенения, в которое поверг его этот разговор. – Замечу, вы совсем не знаете жизни! До чего вы невозмутимы и непредусмотрительны! Вы говорите о том, что умрете, не имея потомства, будто… Праведный боже! Вся моя кровь закипает при этой мысли, но, клянусь спасением души, мадам, если вы говорите неправду…

Он поднялся и в волнении зашагал по комнате; время от времени он закрывал лицо руками, и только бурное дыхание выдавало его душевные муки.

– Друг мой, – нежно проговорила Валентина. – Сейчас вы слабы и говорите неразумные вещи. Тема нашего разговора чересчур щекотлива, поверьте мне: лучше кончим его, я и без того достаточно провинилась, явившись сюда в такой час по требованию неосмотрительного ребенка. Я не могу успокоить ваши мучительные, бурные мысли молчанием, и вы должны сами, не требуя от меня преступных обещаний, понять все… Однако, – добавила она с дрожью в голосе, видя, что с каждой минутой волнение Бенедикта возрастает, – если действительно для вашего блага необходимо, чтобы я нарушила свой долг и поступилась бы совестью, можете быть спокойны; клянусь вашей и моей любовью (видите, я не смею клясться именем Бога!), я скорее умру, нежели буду принадлежать другому мужчине.

– Наконец-то вы сподобились бросить мне ободряющее слово, – отрывисто проговорил Бенедикт, подходя к Валентине. – А я-то решил, что вы дадите мне уйти, раздираемому тревогой и ревностью, а я-то думал, что никогда в жизни вы не поступитесь ради меня хоть одним из ваших предубеждений! Нет, правда, вы обещаете? Но ведь это настоящий подвиг!

– Откуда эта горечь, Бенедикт? Уже давно я не видела вас таким. Неужели все огорчения должны обрушиться на меня разом?

– Ах, все это потому, что я неистово люблю вас, – ответил Бенедикт, хватая ее руку в каком-то диком порыве, – потому, что я отдал бы душу, лишь бы спасти вашу жизнь, потому, что отдал бы не колеблясь райское блаженство, лишь бы ваше сердце не знало даже самой ничтожной из тех мук, которые терзают меня, потому, что я готов совершить любое преступление по вашей прихоти, тогда как вы не совершите даже самого невинного проступка, чтобы сделать меня счастливым.

– О, не говорите так! – грустно отозвалась Валентина. – Я уже давно привыкла доверять вам, а выходит, мне придется опасаться вас и, быть может, даже бежать от вас.

– Не будем играть словами! – яростно воскликнул Бенедикт и с силой отбросил ее руку, которую держал в своих руках. – Вы говорите, что вам придется бежать от меня! Но этим вы обречете меня на смерть. Не думал я, что вы вернетесь к своим былым угрозам; стало быть, вы надеялись, что я изменился за эти полтора года? Что ж, вы, пожалуй, и правы. Спустя полтора года я еще сильнее, чем раньше, люблю вас, я обрел силу жить, тогда как прежнее мое чувство к вам давало мне лишь силу умереть. А теперь, Валентина, нам уже поздно говорить о разлуке, я слишком вас люблю, у меня кроме вас нет никого на свете, и даже Луизу и ее сына я люблю только ради вас. Вы мое будущее, вы цель моей жизни, единственная страсть, единственный мой помысел. Что же станется со мной, если вы меня оттолкнете? У меня нет ни честолюбия, ни друзей, ни положения в обществе, никогда у меня не будет того, что является смыслом жизни других. Вы часто говорили, что с годами меня поглотят те же интересы, что и всех людей; не знаю, оправдаются ли ваши предсказания, но верно одно – я еще слишком далек от того возраста, когда гаснут все благородные страсти, да я и не желаю дожить до той поры, если вы меня оставите. Нет, Валентина, не прогоняйте меня, это немыслимо! Сжальтесь надо мной, я теряю мужество.

Бенедикт разрыдался. Чтобы довести мужчину до слез и до состояния ребяческой слабости, нужны особые душевные потрясения, и редко женщина, даже не очень впечатлительная, способна противостоять этим внезапным порывам неодолимой чувствительности. Рыдая, Валентина бросилась любимому на грудь, и всепожирающий пламень соединил их уста в поцелуе, открыв ей, сколь близки вершины добродетели к гибельной пропасти. Но у них было слишком мало времени, чтобы осознать это: едва только успели они обменяться этим пламенным свидетельством всепоглощающего чувства, как Валентина замерла от страха – под окном раздалось сухое покашливание, и затем кто-то беззаботно замурлыкал оперную арию. Валентина рванулась из объятий Бенедикта, а потом, вцепившись в его руку своей ледяной рукой, прикрыла ему рот ладонью.

– Мы пропали, – шепнула она, – это он!

– Валентина, друг мой, вы здесь? – проговорил господин де Лансак, непринужденно подходя к крыльцу.

– Спрячьтесь! – приказала Валентина, толкнув Бенедикта за большое переносное трюмо, стоявшее в углу комнаты.

И она бросилась навстречу де Лансаку, вдруг обретя способность притворства, какую опасность рождает даже в самых неискушенных женщинах.

– Мне показалось, что я видел, как вы направились сюда, в гостевой домик, четверть часа назад, – сказал де Лансак, входя в комнату, – но, не желая мешать вашей одинокой прогулке, пошел в другую сторону. Однако сердце или магическая сила, исходящая от вас, привели меня туда, где вы находитесь. Не стало ли нескромностью с моей стороны нарушить ваши мечтания и соблаговолите ли вы допустить меня в вашу святую обитель?

– Я пришла сюда за книгой, которую хочу дочитать нынче ночью, – ответила Валентина твердым, решительным тоном, так не похожим на ее обычный тон.

– Разрешите заметить вам, дорогая, что вы ведете довольно странный образ жизни, и я просто опасаюсь за ваше здоровье. Ночи вы проводите в чтении и прогулках, а это и неразумно, и неосторожно.

– Уверяю вас, вы ошибаетесь, – сказала Валентина, стараясь вывести мужа на крыльцо. – Так уж случилось, что я не могла уснуть сегодня ночью и решила пойти в парк подышать свежим воздухом. Теперь же я успокоилась и иду домой.

– А книга, которую вы намеревались взять, разве вы ее не нашли?

– Ах, верно, – смутившись, ответила Валентина.

И она сделала вид, что ищет на фортепьяно книгу. Но, к несчастью, в гостиной не оказалось ни одной книги.

– Как же вы можете найти что-нибудь в таком мраке? – сказал господин де Лансак. – Разрешите, я зажгу свечу.

– О, не надо! – испуганно воскликнула Валентина. – Нет, нет, не зажигайте, мне уже не нужна книга, я раздумала ее читать.

– Но к чему отказываться от поисков, когда лишь пустяк мешает им? Вчера я заметил на камине изящную спичечницу. Бьюсь об заклад, я найду ее даже во мраке.

Взяв пузырек, он обмакнул в него фитиль, который, потрескивая, разлил по комнате яркий свет, потом его голубоватый слабый огонек, казалось, умер, сжавшись до искорки. Однако короткой вспышки оказалось достаточно – господин де Лансак успел перехватить испуганный взгляд жены, брошенный в сторону трюмо. Когда свеча разгорелась, он уже знал, где находится Бенедикт, и заговорил еще более спокойно и непринужденно.

– Коль скоро, дорогая, мы очутились здесь вдвоем, – начал он, садясь на софу к смертельной досаде Валентины, – я хочу поговорить с вами об одном неотложном и мучительном для меня деле. Здесь мы можем быть уверены, что нас не услышат, нам не помешают. Не будете ли вы так добры уделить мне несколько минут вашего внимания?

Бледная, как призрак, Валентина без сил упала на стул.

– Сядьте, пожалуйста, поближе, дорогая, – сказал де Лансак, придвигая к себе маленький столик, на который он поставил свечу.

Подперев подбородок рукой, он приступил к разговору с апломбом человека, привыкшего предлагать земным владыкам на выбор войну или мир, даже не меняя при этом тона.

33

– Я уверен, дорогая, что вам хочется знать мои планы, чтобы согласовать их со своими, – начал он, не спуская с Валентины пристального, пронзительного взгляда, который словно заворожил ее и приковал к месту. – Итак, да будет вам известно, что я не могу покинуть свой пост раньше, чем через несколько лет. Мое состояние сильно пошатнулось, и поправить его мне удастся лишь усиленными трудами. Увезу ли я вас с собой или не увезу – That is the question![19], как сказал Гамлет. Хотите ли вы последовать за мной? Хотите ли вы остаться здесь? В той мере, в какой это зависит от меня, я готов покориться вашим желаниям, но выскажите ваше мнение, ибо в этом отношении ваши письма были весьма сдержанны, я бы сказал даже – излишне целомудренны! Но, в конце концов, я ваш муж и имею известное право на ваше доверие…

Валентина пошевелила губами, но не могла выговорить ни слова. Будто адский пламень, терзали ее злая ирония супруга и ревность возлюбленного.

Она попыталась было поднять глаза на де Лансака, чей ястребиный взгляд был по-прежнему прикован к ней. Окончательно лишившись самообладания, Валентина пробормотала что-то и снова замолкла.

– Раз вы столь робки, – продолжил граф, повысив голос, – я вправе сделать благоприятные выводы относительно вашей покорности, и настало время побеседовать с вами о тех обязанностях, которые мы приняли на себя в отношении друг друга. Некогда мы были друзьями, Валентина, и подобные разговоры не пугали вас, нынче вы сторонитесь меня, и я не знаю, чем это объяснить. Боюсь, что вас постоянно окружали люди, не слишком благосклонно ко мне расположенные, боюсь – сказать вам все начистоту? – что слишком интимная близость с некоторыми из них подорвала то доверие, какое вы питали ко мне.

Валентина вспыхнула, потом побледнела; наконец она отважилась взглянуть на мужа, надеясь уловить ход его мыслей. Ей почудилось, будто на лице его под благодушной, спокойной маской промелькнуло выражение злобного лукавства, и решила быть начеку.

– Продолжайте, сударь, – проговорила она с такой смелостью, какой сама от себя не ожидала, – сначала скажите все до конца, а потом я вам отвечу.

– Люди порядочные, – заметил де Лансак, – должны понимать друг друга без лишних слов, но коль скоро вы этого требуете, Валентина, я скажу. Мне бы хотелось, – добавил он с пугающей любезностью, – чтобы вы осознали сказанное мною. Я только что говорил о наших взаимных обязанностях, мой долг состоит в том, чтобы быть с вами и вас защищать…

– О сударь, защищать меня! – повторила Валентина растерянно и в то же время горько.

– Понимаю вас, – продолжал граф, – вы считаете, что до сего дня мою защиту подменяла защита Господа Бога. Признаюсь, расстояние не позволяло заботиться о вас должным образом, но, если вы пожелаете, – насмешливо добавил он, – я могу восполнить упущение.

Резкий шорох за зеркалом превратил Валентину в холодную мраморную статую. Она испуганно взглянула на мужа, но тот, казалось, не заметил причины ее страха и продолжал:

– Мы поговорим об этом потом, дорогая, я слишком светский человек для того, чтобы навязывать свидетельства своей любви женщине, отвергающей мои чувства. Итак, мой долг друга и защитника будет выполнен согласно вашему желанию и не иначе, ибо в наше время мужья становятся непереносимыми, когда слишком строго следуют своему долгу. Каково же ваше мнение на этот счет?

– Я недостаточно опытна, чтобы судить об этом.

– Прекрасный ответ. Теперь, моя прелесть, поговорим о ваших обязанностях в отношении меня. Это не слишком-то галантно, но так как я ненавижу все, что хоть отдаленно напоминает наставления учителя, это будет первый и последний раз в моей жизни. Я убежден, что суть моих наставлений запечатлеется в вашей памяти. Но как вы дрожите! Какая наивность! Неужели вы принимаете меня за ограниченного мужлана, для которого нет ничего слаще, кроме как потрясать перед глазами жены ярмом супружеской верности? Неужели вы могли подумать, что я начну читать вам проповеди, как старый монах, и погружу в ваше сердце стилет инквизиции, чтобы выпытать у вас признание в ваших самых сокровеннейших помыслах? Нет, Валентина, нет, – продолжал он после паузы, глядя на жену все так же холодно, – я отлично знаю, что следует сказать, не смутив вас. Я потребую лишь того, чего могу добиться, не идя против ваших склонностей и не разбив вашего сердца. Ради бога, только не падайте в обморок, я уже заканчиваю. Я нисколько не возражаю против того, что вы живете в семейной обстановке и эта семья, которая часто собирается здесь и следы пребывания которой могут подтвердить, что члены ее находились здесь еще совсем недавно, создана вами по влечению сердца.

Граф взял со стола альбом для рисования, на переплете которого было вытиснено имя Бенедикта, и с равнодушным видом перелистал его.

– Но я надеюсь на ваш здравый смысл, – добавил он, отшвырнув альбом решительным и властным жестом. – Надеюсь, что он не позволит вам терпеть вмешательство посторонних советчиков в наши личные дела, и они не посмеют чинить препятствия управлению нашим общим имуществом. Я надеюсь на вашу совесть, более того – требую, основываясь на тех правах, которые имею над вами в силу своего положения. Что ж вы не отвечаете? Почему вы все время смотритесь в зеркало?

– Сударь, – ответила Валентина, объятая ужасом, – я вовсе не смотрюсь…

– А по-моему, оно слишком вас занимает. Ну, Валентина, отвечайте скорее. Если вы по-прежнему будете отвлекаться, я сейчас перенесу трюмо в противоположный угол, где вы не сможете его видеть.

– Не делайте этого, сударь! – отчаянно вскричала Валентина. – Какого ответа вы ждете от меня? Чего требуете? Что приказываете мне сделать?

– Я ничего не приказываю, – ответил граф в своей обычной небрежной манере, – я просто прошу вас уделить мне завтра несколько минут вашего драгоценного времени. Речь пойдет о скучнейшем и сложнейшем деле, вам придется согласиться на кое-какие неизбежные уступки, и, надеюсь, ничье постороннее влияние не сможет вас убедить не повиноваться мне, будь то даже совет вашего зеркала – этого постоянно присутствующего оракула, с которым женщины советуются по любому поводу.

– Сударь, – умоляюще произнесла Валентина, – я заранее согласна подписать все, что вам заблагорассудится потребовать от меня, но, умоляю, уйдем отсюда – я слишком устала!

– Это и заметно, – согласился граф.

Тем не менее он продолжал сидеть на софе и с безразличным видом глядеть на Валентину, которая ждала конца этой сцены, стоя со светильником в руке и чувствуя на душе смертельную тревогу.

Графу хотелось отомстить Валентине куда более жестоким способом, чем этот, но, вспомнив признание Бенедикта, сделанное им всего несколько минут назад, он вполне здраво рассудил, что этот восторженный юнец вполне способен его убить. Именно поэтому он поднялся и вышел вместе с Валентиной. А она, продолжая разыгрывать уже вовсе бесполезную комедию, сделала вид, что старается запереть дверь домика.

– Весьма уместная предосторожность, – проговорил граф ядовитым тоном, – тем более что окна здесь устроены таким образом, что любой, обнаружив дверь на запоре, может преспокойно войти внутрь через окно и выйти таким же образом.

Это последнее замечание наконец просветило Валентину: она наконец поняла, каковы их истинные взаимоотношения с мужем.

34

На следующий день, как только Валентина встала с постели, граф попросил разрешения явиться в ее покои вместе с господином Граппом. Они принесли с собой целый ворох бумаг.

– Прочтите их, мадам, – сказал де Лансак, видя, что Валентина, даже не взглянув на документы, машинально взялась за перо.

Побледнев, она вскинула на мужа глаза, но взгляд его был столь недвусмыслен, улыбка столь презрительна, что она дрожащей рукой быстро вывела свое имя и сказала, вручая бумаги мужу:

– Сударь, вы видите, как я доверяю вам, я даже не беру под сомнение то, что вами написано здесь.

– Понимаю, мадам, – ответил де Лансак, передавая бумаги Граппу.

В эту минуту он почувствовал себя несказанно счастливым, избавившись от долга, который стоил ему десяти лет мучений и преследований, ему стало так легко, что он ощутил к Валентине даже нечто вроде признательности и, поцеловав ей руку, сказал почти искренне:

– Услуга за услугу, сударыня.

В тот же вечер он объявил Валентине, что завтра же вынужден уехать в Париж с господином Граппом, но в посольство не отправится, не попрощавшись с Валентиной, и тогда они обсудят ее планы, которые, как он добавил, не встретят с его стороны никаких возражений.

В прекрасном расположении духа он отправился спать, радуясь, что разом отделался и от жены, и от долгов.

Оставшись вечером одна, Валентина наконец-то могла хладнокровно поразмыслить над событиями последних трех дней. До этой минуты страх мешал ей разобраться, каково ее положение. Теперь же, когда все уладилось полюбовно, она сумела бросить на происшедшее ясный взгляд. Но сделанный ею непоправимый шаг – подписание бумаг – занял ее помыслы лишь на один миг, в душе ее жило чувство величайшей растерянности при мысли, что она безвозвратно пала в глазах мужа. Это чувство унижения было столь мучительно, что поглощало все иные чувства.

Надеясь найти успокоение в молитве, Валентина заперлась в молельне, но, привыкшая к тому, что при каждом взлете ее души к небесам перед ней возникает образ Бенедикта, она даже испугалась, так как Бенедикт виделся теперь ей иным, не похожим на свой прежний чистый облик. Воспоминание о минувшей ночи, о бурной сцене с Бенедиктом, каждое слово которой, без сомнения, слышал господин де Лансак, вызвало краску на лице Валентины; память о пламенном поцелуе, еще горевшем на ее губах, все страхи, все угрызения совести, все тревоги убеждали ее, что пора отступить, если она не хочет упасть в бездну. До сих пор ее поддерживало дерзкое ощущение собственной силы, но одного мига оказалось достаточно, чтобы показать, сколь нестойка человеческая воля. Пятнадцать месяцев непринужденных отношений, близости и доверия отнюдь не превратили Бенедикта в стоика, раз в мгновение ока были уничтожены плоды добродетели, собираемой по крохам и столь неосмотрительно восхваляемой. Валентина уже не могла скрывать от себя, что любовь, которую она внушила Бенедикту, ничуть не похожа на ту, какую питают ангелы к Господу Богу, – это была земная любовь, страстная, необузданная, это была гроза, готовая смести все.

Как только она прислушалась к сокровенному голосу совести, ее набожность, неумолимая своей суровостью, рассудительная и беспощадная, сразу же обрекла ее на муки раскаяния и страх. Тщетно Валентина пыталась уснуть, всю ночь ее терзал ужас. Наконец с первым проблеском зари она, доведенная мучениями чуть ли не до бреда, придумала некий романтический и возвышенный план, который приходит в голову не одной молодой женщине накануне ее первого падения. Валентина решила повидаться с мужем и просить помощи у него.

Трепещущая перед предстоящим объяснением, она наспех оделась и уже готовилась выйти из спальни, но внезапно отказалась от своего намерения; потом она вновь вернулась к нему, снова отбросила его и после четверти часа колебаний и мук решительно спустилась в гостиную и велела позвать господина де Лансака.

Часы еще не пробили пять утра. Граф рассчитывал покинуть замок до того, как проснется его жена. Он надеялся ускользнуть потихоньку, желая избежать прощаний и новой сцены притворства. Мысль о предстоящем разговоре привела его в дурное расположение духа, но он не нашел благовидного предлога отказаться. Де Лансак отправился в гостиную, слегка раздосадованный, поскольку не мог угадать причину этой неожиданной встречи.

Но граф еще больше расстроился, увидев, как тщательно Валентина запирает двери, чтобы их никто не услышал, увидев ее искаженное мукой лицо, услышав ее прерывистый голос. Он не чувствовал себя способным выдержать трогательную сцену. Когда Валентина заговорила, выразительные брови де Лансака сошлись к переносице, и она, внезапно увидев перед собой его холодное и отталкивающее лицо, сразу замолкла и растерялась.

Несколько вежливых слов, произнесенных мужем, сказали ей, что он не расположен ждать, и тогда, сделав над собой нечеловеческое усилие, она вновь попыталась заговорить, но сумела выразить свой позор и горе лишь судорожными рыданиями.

– Ну, ну, дорогая, – наконец проговорил граф, не без труда напустив на себя ласковый и прямодушный вид, – полноте ребячиться! Что же такое вы можете мне сказать? По-моему, мы обо всем договорились. Ради бога, не будем терять зря время: Грапп меня ждет. А Грапп неумолим!

– Так вот, сударь, – сказала Валентина, собравшись с духом, – я выражу в двух словах, чего жду от вас, уповая на ваше великодушие… Увезите меня отсюда.

При этом она склонилась перед графом, готовая упасть на колени. Он невольно отшатнулся.

– Увезти вас? Вас? Вы отдаете себе отчет, о чем просите?

– Я знаю, что вы меня презираете! – воскликнула Валентина с мужеством отчаяния. – Но я знаю также, что вы не имеете на то права. Клянусь, сударь, пока я еще достойна быть подругой честного человека.

– Не соблаговолите ли вы доставить мне удовольствие и сообщить, – медленно и с подчеркнутой иронией проговорил граф, – сколько ночных прогулок вы сделали «в одиночестве», как, скажем, вчера, и сколько раз, хотя бы приблизительно, вы побывали в гостевом домике за время нашей разлуки?

Сознавая свою невинность, Валентина почувствовала, как растет ее отвага.

– Клянусь вам Богом и честью, вчера это было впервые, – ответила она.

– Бог милосерден, а честь женщины – предмет весьма хрупкий. Потрудитесь поклясться чем-нибудь другим.

– Но, сударь! – воскликнула Валентина властным тоном, схватив мужа за руку. – Вы сами слышали минувшей ночью наш разговор, я знаю это, уверена в этом. Так вот, я взываю к вашей совести, и разве не служит наш разговор лучшим свидетельством того, что мое увлечение безвинно? Разве не поняли вы, что, даже если я виновна и низка в своих собственных глазах, поведение мое ничем не запятнало меня перед мужем? О, вы сами это отлично знаете, вы знаете также, что, будь все иначе, у меня не хватило бы дерзости молить вас о защите. О Эварист, не отказывайте мне! Еще не поздно, еще можно меня спасти. Отведите же удар судьбы, уберегите меня от соблазна, который мучит, неотступно преследует меня! Я бегу от него, я его ненавижу, я хочу его отогнать! Но я, увы, только бедная, одинокая, покинутая всеми женщина, помогите же мне! Еще не поздно – слышите? Уверяю вас, я могу прямо смотреть вам в глаза. Взгляните, разве я покраснела? Разве с таким лицом лгут? Вы человек проницательный, вас непросто обмануть. Да разве я осмелилась бы? Великий Боже, вы мне не верите? О, ваше сомнение – жесточайшая для меня кара!

С этими словами несчастная Валентина, уже не надеясь победить оскорбительную холодность этого каменного сердца, упала на колени и, сложив руки, воздела их к небу, как бы призывая его в свидетели.

– Вы и вправду прекрасны и вправду красноречивы! – проговорил граф, нарушив свое жестокое молчание. – Надо иметь черствое сердце, чтобы отказать вам в том, чего вы так истово просите, но неужели вы хотите из-за меня вновь стать клятвопреступницей? Ведь вы же поклялись ночью вашему любовнику, что не будете принадлежать другому.

Услышав этот разящий ответ, Валентина с негодованием поднялась и, глядя на мужа с той высоты, на которую гордость возносит оскорбленную женщину, проговорила:

– Так вот как вы толкуете мои слова! Вы пребываете в непростительном заблуждении, сударь. Неужели вы думаете, что я на коленях вымаливаю себе место в вашей постели?

До глубины души оскорбленный высокомерным тоном женщины, еще минуту назад столь униженно молившей о спасении, де Лансак побледнел и, прикусив губу, молча направился к дверям. Но Валентина схватила его за руку.

– Итак, вы меня отталкиваете, – сказала она, – вы отказываетесь дать мне приют и спасение в вашем доме! Будь вы в состоянии лишить меня своего имени, вы, несомненно, так бы и сделали! О, как вы несправедливы, сударь! Еще вчера вы говорили о наших взаимных обязательствах в отношении друг друга, и так-то вы выполняете ваши? Вы же видите, что я вот-вот скачусь в бездну, и это внушает мне ужас, но когда я молю вас протянуть мне руку, вы пинаете меня. Так пусть мои грехи падут на вашу голову!

– Вы совершенно правы, Валентина, – насмешливо ответил граф, поворачиваясь к ней спиной, – ваши грехи падут именно на мою голову.

И он шагнул к двери, восхищенный собственным остроумным ответом, однако Валентина, схватив за руку, удержала его. Она сумела стать покорной, трогательной, страстной, – какой только может быть женщина в минуту душевного смятения. Говорила она так красноречиво и так искренне, что господин де Лансак, пораженный ее умом и красотой души, взглянул на жену с таким видом, что ей показалось на мгновение, будто он тронут. Но он легонько высвободил свою руку со словами:

– Все это прекрасно, дорогая, но до чрезвычайности смешно. Вы еще очень молоды, так послушайтесь совета друга: ни при каких обстоятельствах женщина не должна исповедоваться своему мужу – это значит требовать от него больше добродетелей, чем ему положено по чину. Лично я нахожу вас очаровательной, но я слишком занят делами, чтобы взять на себя непосильную задачу – исцелить вас от великой страсти. Впрочем, я и не льщу себя надеждой добиться успеха. Я и так, по-моему, сделал для вас достаточно, закрыв на многое глаза, но вы мне открываете их силой. Поэтому-то мне и приходится бежать, ибо наша совместная жизнь была бы непереносима и мы не могли бы без смеха смотреть друг на друга.

– Без смеха, сударь, без смеха! – воскликнула Валентина в приступе праведного гнева.

– Прощайте, Валентина, – промолвил граф. – Я достаточно опытен, поверьте, я не пущу себе пулю в лоб, обнаружив неверность, но у меня хватает здравого смысла, и я не хочу служить ширмой для проделок такой юной экзальтированной особы, как вы. Но я не требую, чтобы вы порвали свою связь, которая еще не утратила для вас романтической прелести первой любви. Вторая кончится быстрее, а третья…

– Вы оскорбляете меня, – печально отозвалась Валентина, – но да будет мне защитой Бог. Прощайте, сударь, благодарю вас за этот жестокий урок, попытаюсь извлечь из него пользу.

Супруги простились, и через четверть часа Бенедикт с Валентином, прогуливавшиеся по обочине дороги, увидели, как мимо промчалась почтовая карета, увозившая в Париж благородного графа и его ростовщика.

35

Растерянная, смертельно уязвленная оскорбительными предположениями мужа, Валентина удалилась к себе в спальню, желая скрыть слезы стыда. Ей стало страшно при мысли о том, как жестоко карает свет такие увлечения, и она, привыкшая свято следовать правилам общества, содрогнулась от ужаса, припомнив свои ошибки и неосмотрительные поступки. Сотни раз перебирала она в уме и отвергала планы спасения от неминуемой опасности, искала вовне возможность противостоять соблазну, так как ужас перед падением подточил ее силы, и она горько упрекала судьбу, отказавшую ей в помощи и поддержке.

«Увы, – говорила она себе, – муж меня оттолкнул, мать меня не поймет, сестра ничем не способна помочь… Кто удержит меня на этой круче, с которой я вот-вот сорвусь и полечу вниз?»

Получившая воспитание для жизни в высшем свете согласно его правилам, Валентина не находила в нем той опоры, на которую вправе была рассчитывать хотя бы в качестве компенсации за принесенные ею жертвы. Если бы она не обладала неоценимым сокровищем – верой, она, несомненно, пренебрегала бы, отчаявшись, всеми правилами, внушенными ей с юных лет. Но вера поддерживала ее, оберегая ее идеалы.

Этим вечером она не нашла в себе силы увидеться с Бенедиктом, она даже не известила его об отъезде графа и льстила себя надеждой, что он ничего не узнает. Зато она послала записочку Луизе и попросила ее к обычному часу прийти в гостевой домик.

Но как только сестры встретились, мадемуазель Божон тут же послала Катрин в парк предупредить Валентину, что ее бабушке совсем нехорошо и она хочет видеть внучку.

Нынче утром старая маркиза выпила чашку шоколаду, но ее ослабленный организм не смог переварить такую тяжелую пищу. Старуха почувствовала тяжесть в желудке, и ее начало жестоко лихорадить. Старый домашний врач, господин Фор, нашел положение больной весьма серьезным.

Валентина поспешила к бабушке и принялась старательно ухаживать за ней. Вдруг маркиза приподнялась на постели и потребовала, чтобы ее оставили наедине с внучкой, причем произнесла эти слова так внятно, как уже давно не говорила, и смотрела так ясно, как уже нельзя было ожидать от нее. Все присутствовавшие немедленно удалились, за исключением мадемуазель Божон, которая не могла допустить мысли, что подобное требование распространяется также и на нее. Но старая маркиза чудесным образом, возможно, под влиянием лихорадки, обрела ясность рассудка и воли и властно приказала своей компаньонке покинуть спальню.

– Валентина, – обратилась маркиза к внучке, когда они остались вдвоем, – я хочу попросить тебя об одном одолжении, уже давно я умоляю об этом Божон, но она только сбивает меня с толку своей болтовней, а ты, ты мне поможешь.

– О, бабуся моя! – воскликнула Валентина, опускаясь на колени возле постели больной. – Говорите, приказывайте.

– Так вот, дитя мое, – сказала маркиза, понизив голос и наклоняясь к внучке, – я не хочу умирать, прежде чем не увижу твою сестру.

Валентина вскочила и бросилась к сонетке.

– О, сейчас, сейчас, – произнесла она. – Луиза здесь, совсем близко, как же она будет счастлива! Ее ласки вернут вам, дорогая бабушка, жизнь и здоровье!

Катрин по распоряжению Валентины побежала в гостевой домик за Луизой.

– Но это еще не все, – добавила маркиза, – я хочу видеть также и ее сына.

Валентин, которого послал в замок Бенедикт, тревожась о Валентине и не смея сам явиться к ней без зова, как раз вошел в парк, когда там появилась Катрин. Через несколько минут Луизу с сыном уже ввели в спальню маркизы.

Изгнанная столь жестоко бабушкой, Луиза совсем забыла ее, но, когда она увидела бледную и дряхлую старуху на смертном одре, она сразу узнала ту, чья снисходительная нежность, пусть и не в должной мере, была отрадою первых лет ее невинной и счастливой жизни. Она ощутила, как в душе ее проснулось былое чувство уважения и любви, так свойственное нашей первой привязанности. Она кинулась в объятия бабушки, и горючие слезы оросили грудь той, что баюкала ее в детстве, хотя сама Луиза полагала, что источник слез уже давно иссяк.

Старая маркиза, в свою очередь, испытала сильнейшее волнение при виде Луизы, некогда столь резвой, столь щедро одаренной в молодости пылкостью и здоровьем, а ныне бледной, хрупкой и печальной. И она выказала в отношении старшей внучки такую любовь, которая была для этой души как бы последней вспышкой неистраченной нежности, что даруют небеса женщине для исполнения материнского призвания. Старуха просила прощения за то, что забыла старшую внучку, и просила так униженно, что обе сестры разрыдались, не в силах сдержать чувства. Потом маркиза обняла Валентина уже слабеющими руками, восхищаясь его красотой, изяществом, сходством с теткой. Он, как и Валентина, унаследовал черты графа де Рембо, последнего сына маркизы. Но прабабка обнаружила в мальчике также сходство и с ее покойным мужем. В самом деле, что-то же значили на этой земле священные семейные узы! Нет ничего более впечатляющего для сердца человека, чем некий тип красоты, который как драгоценное наследие переходит из рода в род и особенно ярко проявляется в лучших представителях семьи. Что может быть дороже чувств, где слились воедино воспоминания и надежды! Какая власть заключена в существе, чей взгляд возрождает в твоей душе прошлые годы, любовь и горе, целую жизнь, которая, казалось, угасла, и вдруг ты обнаруживаешь ее трепетные следы в улыбке ребенка.

Но вскоре душа маркизы успокоилась – то ли у старушки уже истощилась отпущенная ей природой способность чувствовать, то ли возобладала прирожденная легкость характера… Она усадила Луизу у постели, Валентину в углу алькова, а мальчика в изголовье кровати. Она заговорила с ними умно и весело, и так непосредственно, будто расстались они только накануне. Маркиза расспрашивала Валентина о его занятиях, вкусах, о его планах на будущее.

Напрасно внучки уверяли маркизу, что такая длинная беседа утомит ее. И вот они заметили, что рассудок ее мутится, память слабеет: удивительное присутствие духа, помогавшее ей держаться, уступило место туманным и расплывчатым воспоминаниям, каким-то смутным мыслям. Щеки ее, разрумянившиеся от лихорадки, приняли лиловый оттенок, язык стал заплетаться. Врач, явившийся на зов Валентины, дал ей успокаивающее средство. Но нужды в нем уже не было – старушка слабела на глазах, и все понимали, что она скоро угаснет.

Вдруг, приподнявшись с подушек, бабушка подозвала к себе Валентину и, махнув рукой, приказала всем прочим отойти в дальний угол спальни.

– Вот о чем я сейчас вспомнила, – негромко проговорила она. – Так я и знала, что забуду что-то, а мне не хотелось бы умереть, прежде чем я не скажу тебе одну вещь. Я отлично знаю кое-какие твои секреты и только делала вид, что мне ничего не известно. Ты не пожелала мне довериться, Валентина, но я уже давно догадываюсь, что ты влюблена, дитя мое.

Валентина задрожала всем телом, страшные события, происшедшие за эти два дня, потрясли все ее существо, и ей почудилось, будто устами умирающей бабушки вещает голос свыше.

– Да, это правда, – призналась она, пряча свое пылающее лицо в леденеющих ладонях маркизы, – я виновна, но не проклинайте меня, скажите мне хоть слово, которое вернуло бы мне жизнь и спасло бы меня.

– Ах, детка, – маркиза вздохнула и попыталась улыбнуться, – не так-то легко спасти такую юную головку от страстей! Что ж, в последние минуты жизни я могу позволить себе быть искренней. Зачем бы мне лицемерить перед всеми вами? Ведь я через мгновение предстану перед лицом Господа. Нет, не существует никаких средств уберечь женщину от подобного зла, особенно такую молодую женщину. Итак, люби, детка, ибо это лучшее, что есть в жизни. Но выслушай последний совет бабушки и запомни его: никогда не бери себе в любовники человека неравного с тобой положения…

Тут дар речи изменил старой маркизе.

Несколько капель микстуры продлили ее жизнь еще на несколько минут. Она улыбнулась окружавшим ее – болезненно искривила губы – и пробормотала про себя молитву. Потом снова повернулась к Валентине.

– Скажешь матери, что я благодарю ее за все добрые поступки и прощаю дурные. В конце концов, она относилась ко мне не так уж плохо для женщины низкого происхождения. Признаюсь, я не ждала этого от мадемуазель Шиньон.

Последние слова маркиза произнесла с нескрываемым презрением. Больше от нее ничего не услышали. Очевидно, старуха считала, что жестоко отомстила невестке, отравившей ей старость своим несносным характером, разоблачив при всех буржуазное происхождение мадам де Рембо, что в глазах маркизы было самым значительным пороком.

Потеря бабушки, хотя и отозвалась болью в сердце Валентины, не была для нее сокрушающим несчастьем. Тем не менее она, особенно в теперешнем своем состоянии духа, решила, что злополучный рок нанес ей еще один удар, и с горечью твердила про себя, что все, кто мог бы стать для нее естественной опорой, покинули ее один за другим, и, словно нарочно, как раз в тот момент, когда были ей особенно необходимы.

Окончательно пав духом, Валентина решила написать матери, просить прийти ей на помощь. Она также пошла на жертву – поклялась не видеться с Бенедиктом, пока не исполнит до конца свой долг. Валентина, попрощавшись с покойной, вернулась к себе и заперлась. Сказавшись больной, она не велела никого принимать, а сама села за письмо графине де Рембо.

Хотя жестокость господина де Лансака должна была бы предостеречь Валентину от новой попытки поверить свои горести бесчувственному сердцу, она все же униженно исповедовалась перед вздорной женщиной, с детства приводившей ее в трепет. Не выдержав душевной боли, Валентина нашла в себе мужество решиться и на этот шаг. Она уже не рассуждала, все страхи отступили перед самым ужасным страхом, владевшим ее душой. Она не раздумывая бросилась бы в пучину, лишь бы убежать от своей любви. Впрочем, сейчас, когда у нее разом отняли все, новая боль не так мучительно отдавалась в ее душе, как это было раньше. Она чувствовала прилив сил, ей казалось, что она способна победить саму себя, все представлялось ей возможным, кроме противостояния чувству к Бенедикту. Проклятия всего света были ей не так страшны, как мысль собственными глазами увидеть страдания своего возлюбленного.

Итак, она призналась матери, что любит «не мужа, а другого человека». Больше ничего она о Бенедикте не сообщила, зато живо описала состояние своей души и настоятельную потребность в поддержке. Она умоляла мать вызвать ее к себе; помня, какой безответной покорности требовала графиня, Валентина ни за что на свете не решилась бы приехать в Париж без позволения матери.

Хотя госпожа де Рембо не грешила избытком материнской нежности, ее тщеславию, возможно, польстила бы исповедь дочери; возможно, она уступила бы ее просьбе, если бы с той же самой почтой не получила другого письма, также отправленного из замка Рембо. Письмо это она прочла первым, а это было не что иное, как составленный по всей форме навет, принадлежавший перу мадемуазель Божон.

Эта старая девица чуть не спятила от зависти, увидев, что маркиза, будучи на смертном одре, приблизила к себе новых членов семьи; особенно же разгневало компаньонку то обстоятельство, что маркиза подарила Луизе на память несколько фамильных драгоценностей. Она сочла это прямым посягательством на свои законные права и, не смея открыто сетовать, решила хотя бы отомстить. И она не мешкая написала графине, чтобы сообщить ей о смерти свекрови, но не только. Воспользовавшись этим предлогом, она рассказала о близком общении Валентины и Луизы, о «скандальном» появлении Валентина в деревне, о том, что в его воспитании принимает участие госпожа де Лансак, но главное, поведала о том, что она назвала «тайнами домика». Кроме прочего, она в самых черных тонах расписала отношения сестер с племянником фермера, с крестьянином Бенуа Лери. Луизу она представила как коварную интриганку, которая бесстыдно покровительствует преступной связи сестры с «этим мужланом», заметив, что, к сожалению, уже слишком поздно поправить зло, ибо эта связь тянется вот уже более пятнадцати месяцев. В конце письма она довела до сведения графини, что господин де Лансак, безусловно, сделал для себя кое-какие неприятные открытия, ибо укатил в Париж через три дня по приезде и с женой почти не общался.

Дав выход своей ненависти, Божон покинула замок Рембо, осыпанная милостями и отомстившая за всю доброту, которую проявила Валентина в отношении бабушкиной компаньонки.

Оба этих письма привели графиню в неописуемый гнев. Она не слишком поверила бы доносу дуэньи, если бы признания дочери, пришедшие одновременно с письмом Божон, не послужили им подтверждением. Таким образом, на мать простодушная исповедь Валентины не произвела должного впечатления. Госпожа де Рембо сочла дочь преступницей, бесповоротно запятнавшей свою честь, и подумала, что, опасаясь мести мужа, та старается теперь найти поддержку у матери. В этом мнении укрепляли ее также слухи, доходившие чуть ли не каждый день из провинции. Неомраченное счастье двух любящих сердец не могло укрыться в мирной сени лесов, не возбудив зависти и ненависти всех тех, кто бессмысленно прозябает в глуши провинциальных городков. Зрелище чужого счастья иссушает и гложет недалекого человека. Единственное, что скрашивает его безрадостную, жалкую жизнь, – это удовольствие от выкорчевывания с корнем любви и поэтических чувств из соседа.

Госпожа де Рембо, которую и без того поразило неожиданное возвращение в Париж графа де Лансака, стала расспрашивать его при встрече и не добилась определенного ответа; и по его многозначительному молчанию, по его гордому и уклончивому поведению поняла, что узы любви и доверие между ним и женой попраны и разорваны навсегда.

Вследствие всего этого она послала Валентине разящий ответ, советуя искать отныне себе опору и помощь у своей сестрицы, столь же порочной, как и она сама. Она также заявила, что оставляет ее на произвол судьбы, и чуть ли не прокляла опозорившую ее дочь навеки.

Госпожа де Рембо и впрямь была огорчена, понимая, что жизнь ее дочери бесповоротно загублена, но в ее горе было больше уязвленной гордыни, чем материнской заботы. Ввиду этого злоба взяла верх над жалостью, и графиня переселилась в Англию, чтобы, по ее же словам, найти забвение от своих горестей на чужбине, а на самом деле для того, чтобы без помех предаваться развлечениям и не встречать в обществе людей, осведомленных о ее семейных неурядицах и осуждающих такое поведение графини.

Вот к чему привела последняя попытка злосчастной Валентины найти поддержку у близких людей. Ответ матери поверг ее в такое уныние, что все прочие мысли отступили на задний план. В молельне она бросилась на колени и в отчаянии зарыдала. И вот, когда горечь стала непереносимой, Валентина, подобно многим набожным людям, ощутила, что ей крайне необходимо человеческое участие и надежда. Особенно же остро она ощутила потребность в настоящей любви, которая пылает в молодых сердцах. Для нее, ненавидимой, непонятой, отторгнутой всеми, оставалось лишь единое прибежище – сердце Бенедикта. Неужели же столь преступна эта оклеветанная всеми любовь? Куда она ее завела?

– Боже! – с жаром воскликнула Валентина. – Ты один видишь чистоту моих помыслов, Ты один знаешь, как невинны мои поступки, почему же Ты не защитишь меня? Неужели и Ты отступился от меня? Люди несправедливы ко мне, будь же Ты милостив! Разве эта любовь так уж преступна?

Преклонив колена на молитвенной скамеечке, она вдруг заметила некий предмет, который она сделала своей ex-voto[20], повинуясь суеверию влюбленных, – это была ее косынка, запятнанная кровью Бенедикта; в тот день, когда он пытался покончить с собой, Катрин принесла ее в замок, подобрав в домике у оврага, а Валентина, узнав об этом, забрала ее себе. Теперь вид крови, пролитой за нее, как бы стал для Валентины победоносным выражением торжествующей любви и преданности, отповедью на оскорбления, которые сыпались на нее со всех сторон. Схватив косынку и прижав ее к губам, Валентина погрузилась в океан мук и блаженства. Долго еще она стояла на коленях, не шевелясь, уйдя в себя, доверчиво открыв свою душу Господу, и вновь почувствовала, как возвращается к ней пламень жизни, опалявший ее всего несколько дней назад.

36

Всю неделю после происшествия в гостевом домике Бенедикт чувствовал себя самым несчастным человеком на свете. Притворная болезнь Валентины, о которой даже Луиза ничего не могла сообщить толком, заставила его испытывать невероятное волнение. Бенедикт предпочитал верить в недуг Валентины, чтобы только не заподозрить ее в желании избегать его, – таков уж эгоизм любви! Этим вечером, все еще побуждаемый надеждой, он долго бродил по парку и наконец решил проникнуть в домик – Валентин вручил ему ключ, который обычно держал при себе. В этом укромном уголке было тихо и пустынно; в этом уголке, еще так недавно полном радости, доверия и любви. Сердце его сжалось; выйдя из домика, он рискнул проникнуть в парк и пробраться к замку. После кончины старой маркизы Валентина рассчитала почти всех слуг. Замок поэтому стал почти необитаем. Бенедикт, не встретив ни души, приблизился к зданию.

Молельня Валентины помещалась в башенке, находившейся в самом дальнем и уединенном конце замка. Узенькая винтовая лесенка осталась еще от старинных строений, ставших основой теперешнего замка, и вела из спальни Валентины в молельню, а из молельни в парк. Сводчатое окно, украшенное орнаментом во вкусе итальянского Возрождения, находилось выше группки деревьев, верхушки которых золотило заходящее солнце. День выдался на редкость жарким; полиловевший к вечеру небосвод вяло перечеркивали безмолвные зарницы, воздух был разрежен и как бы насыщен электричеством. На землю опускался тот летний вечер, когда дышится с трудом, когда человек невольно впадает в состояние крайнего нервического возбуждения, мучается от какого-то неведомого недуга и верит, что облегчить свое состояние можно лишь слезами.

Добравшись до группки деревьев, росших у подножия башни, Бенедикт бросил беспокойный взгляд на окно молельни. Солнце ярко окрасило его многоцветные витражи. Напрасно Бенедикт старался уловить хоть какое-то движение за этой пылающей картиной, но вдруг женская рука распахнула окно, чья-то фигура промелькнула и исчезла.

Бенедикт вскарабкался на вековой тис и, прячась среди его темных поникших ветвей, забрался достаточно высоко, чтобы заглянуть в глубину комнаты. Он отчетливо видел Валентину, стоявшую на коленях; ее белокурые волосы, позолоченные последними отблесками солнца, беспорядочно рассыпались по плечам. Ее щеки пылали, она прижимала к груди и осыпала поцелуями окровавленную косынку, которую Бенедикт так настойчиво искал после своей неудачной попытки самоубийства и которую теперь сразу же узнал.

Боязливо оглядев пустынный парк и убедившись, что одним движением может достигнуть окна, Бенедикт не смог устоять против соблазна. Ухватившись за лепную балюстраду и оттолкнувшись от ветки, бывшей ему опорой, он бросил свое тело вперед, рискуя жизнью.

Увидев темную тень, четко обрисованную на фоне зажженного закатом окна, Валентина испуганно вскрикнула, но сразу же узнала Бенедикта и испугалась уже по другой причине.

– О господи! – проговорила она. – Неужели вы осмелились преследовать меня и здесь?

– Вы меня гоните? – отозвался Бенедикт. – Ну что ж, всего двадцать футов отделяют меня от земли; прикажите мне отпустить балюстраду, и я немедленно выполню ваше желание.

– Великий Боже! – воскликнула Валентина, напуганная тем, что положение Бенедикта опасно. – Входите же, входите. Иначе я умру со страха!

Бенедикт проскользнул в молельню, и Валентина, судорожно схватившая его за сюртук, чтобы он не упал и не разбился, приняла его в свои объятия. Это было движением непроизвольной радости оттого, что он спасся.

И в тот же миг было забыто все. Валентина забыла о сопротивлении, о долгих своих раздумьях, а Бенедикт забыл о своих упреках, которыми намеревался осыпать Валентину. Восемь дней разлуки при столь печальных обстоятельствах обоим показались вечностью. Юноша безумно радовался, прижимая к груди Валентину, он боялся, что найдет ее на смертном одре, а она предстала перед ним еще прекраснее, еще более любящей, чем когда-либо.

Наконец Бенедикт вспомнил о перенесенных вдали от нее страданиях и принялся упрекать Валентину в жестокости и лжи.

– Послушайте, – горячо возразила Валентина, подводя его к лику Мадонны, – я дала клятву никогда с вами не встречаться, мне опять показалось, будто я, увидев вас, способна совершить преступление. А теперь поклянитесь, что вы поможете мне свято блюсти мой долг, поклянитесь в том перед Господом, перед этим образом, эмблемой чистоты. Успокойте меня, верните мне утраченное доверие. Бенедикт, вы человек искренний и не преступите клятву, данную сердцем; скажите же, чувствуете ли вы, что вы сильнее меня?

Бенедикт побледнел и испуганно отпрянул. Он был по-рыцарски честен и предпочитал перенести боль вечной разлуки с Валентиной, нежели совершить преступление, обманув ее.

– Но вы же требуете от меня обета, Валентина! – воскликнул он. – Неужели вы думаете, что у меня хватит мужества произнести клятву, а главное, сдержать ее, не подготовившись к этому заранее?

– Однако же вы готовились к этому в течение пятнадцати месяцев! – возразила она. – Вспомните ваши торжественные обещания, данные в присутствии моей сестры, ведь до сих пор вы честно их исполняли!

– Да, Валентина, у меня хватало на это сил, и, возможно, их хватило бы, чтобы вновь произнести эту клятву. Но не требуйте ее от меня нынче, я слишком взволнован сейчас, любые мои клятвы не будут иметь никакой цены. Все, что произошло в тот день, лишило меня покоя, который вы вернули моему сердцу. О Валентина, вы поступаете неосторожно, когда говорите, что мое присутствие повергает вас в трепет. Зачем вы это сказали? У меня никогда не хватило бы смелости даже помыслить об этом. Вы были сильной, когда я считал вас сильной, но теперь вы требуете от меня стойкости, которой не хватает вам самой. Как же мне обрести ее? Прощайте, я ухожу, я буду готовиться к тому, чтобы исполнить ваш приказ. Но поклянитесь теперь вы, что не будете бежать от меня: ведь вы сами видите, как пагубно вы на меня влияете, ваши слова и поступки убивают меня, сводят на нет мою прежнюю стойкость.

– Что же, Бенедикт, я могу поклясться, что, когда я вас вижу, когда я вас слышу, для меня немыслимо не верить вам. Прощайте, завтра мы все встретимся в гостевом домике.

Она протянула руку, Бенедикт сначала не осмеливался ее коснуться. Судорожная дрожь пробежала по его телу. Но едва только он взял ее руку, как тут же словно впал в бешенство. Он заключил Валентину в объятия, потом хотел было ее оттолкнуть. Но тут страшное насилие над своей пылкой натурой истощило последние силы Бенедикта, он в ярости заломил руки и почти без чувств рухнул на скамеечку.

– О, сжальтесь надо мной! – тоскливо пробормотал он. – Сжалься, Ты, сотворивший Валентину, призови к себе душу мою, лиши меня этого иссушающего дыхания, которое точит мою грудь, калечит мою жизнь, сжалься надо мной! Пошли мне смерть!

Он был так бледен, такая мука запечатлелась в его потухшем взоре, что Валентина решила, будто он умирает. Она тоже бросилась рядом с ним на колени, лихорадочно прижала его к груди, покрывая лицо поцелуями и слезами, сама без сил упала в его объятия, но тут же испустила крик – Бенедикт лишился сознания, похолодел, и голова его безжизненно откинулась назад.

Не сразу Валентине удалось привести Бенедикта в чувство. Она видела, что он слаб и разбит, и она не решилась отправить его домой. Необходимость помочь любимому вернула ей силы, и она, поддерживая Бенедикта, довела, вернее – дотащила его до своей спальни, где стала немедленно готовить ему чай.

Теперь добрая и кроткая Валентина превратилась в заботливую и деятельную сиделку, посвятившую себя ближнему. Страхи женщины и возлюбленной ушли прочь, уступив место дружеским заботам. Она не соображала, куда привела Бенедикта, не подумала даже о том, что должно происходить в его душе, так как все ее помыслы сосредоточились на том, как бы помочь ему прийти в себя. Неосторожная, она не заметила, каким мрачным, диким взором он оглядывал ее спальню, где был всего лишь раз, постель, на которой ночью видел ее спящей, всю эту обстановку, напоминавшую ему высший подъем чувств, самое торжественное волнение за всю его жизнь. Упав в кресло, нахмурив брови и бессильно опустив руки, он бездумно смотрел, как Валентина хлопочет рядом, даже не понимая толком, что она делает.

Когда Валентина поднесла Бенедикту только что приготовленное ею успокаивающее питье, он вдруг поднялся и поглядел на нее таким странным блуждающим взглядом, что она от испуга уронила чашку и отступила на шаг.

Обвив ее стан руками, Бенедикт удержал ее.

– Пустите меня, – воскликнула Валентина, – я обожглась чаем!

Она отошла, и впрямь прихрамывая. Бенедикт бросился на колени, покрыл поцелуями ее маленькую, слегка покрасневшую от ожога ножку в ажурном чулке и снова чуть не лишился чувств. Когда он вновь пришел в себя, охваченная жалостью, любовью и страхом Валентина уже не вырывалась из его объятий…

Та роковая минута, которая неизбежно должна была рано или поздно наступить, наступила. Надо быть слишком безрассудным, чтобы надеяться победить страсть, когда видишься с любимым каждый день и когда тебе всего двадцать лет…

В первые дни Валентина, прогнав все свои обычные мысли, не испытывала раскаяния, но наступила и эта минута, и она была страшна.

И тогда Бенедикт горько пожалел о счастье, за которое приходилось платить невероятно высокой ценой. Он был жестоко наказан за свою вину – Валентина беспрерывно рыдала и чахла от тоски.

Оба были слишком добродетельны, чтобы бездумно позволить себе вкушать радости, которые они так долго отвергали и осуждали, и существование обоих стало воистину невыносимым. Валентина не в состоянии была заключить сделку с совестью. Бенедикт любил слишком страстно и не мог ощущать счастья, если его не разделяла Валентина. Оба не в силах были противиться чувству; всецело предоставленные самим себе, они оказались захваченными необузданными порывами юности и не умели отказаться от этих радостей, неизбежно несущих раскаяние. Расставались они с отчаянием в душе, встречались с восторгом. Жизнь их стала постоянной битвой, непрекращающейся грозой, безграничным сладострастием и адом, откуда нет исхода.

Бенедикт упрекал Валентину за то, что она его не любит, что ей дороже собственная честь, самоуважение, что она не способна полностью принести себя в жертву, а когда после этих упреков они позволяли себе новые слабости и он видел, как Валентина рыдает от отчаяния, сраженная бледными призраками страха, он проклинал то счастье, которое только что вкусил. Он готов был собственной кровью смыть воспоминания о миге блаженства. Тогда он уверял, что согласен бежать прочь, клялся, что перенесет жизнь вдалеке от нее, но у самой Валентины уже не хватало сил расстаться с ним.

– Как же я останусь совсем одна во власти своего горя? – возражала она. – Нет, не покидайте меня, иначе я умру, я могу теперь жить, лишь забывая обо всем. Как только я заглядываю в свою душу, я чувствую, что погибла, разум мой мутится, и я способна пойти на новый грех – грех самоубийства. Ваше присутствие дает мне силу жить, пусть даже я пренебрегаю своими обязанностями. Подождем еще, будем надеяться, будем молиться; одна я уже не могу молиться, но в вашем присутствии надежда вновь возвращается ко мне. И тогда мне кажется, что в один прекрасный день во мне проснутся былые добродетели и я смогу любить вас, не совершая преступления. Возможно, что именно вы и дадите мне эту силу, ведь вы сильнее меня, это я всегда первая отталкиваю вас и снова призываю.

Но наступали и минуты пламенной страсти, когда Валентина готова была с улыбкой взирать на муки ада. Тогда она становилась не просто неверующей, а фанатичной безбожницей.

– Бросим вызов всему миру, и пусть душа моя погибнет! – говорила она. – Будем счастливы на земле; разве счастье быть твоей не стоит того, чтобы заплатить за него вечными муками? Ради тебя я готова на любые жертвы. Скажи, как я могу еще отблагодарить тебя?

– О, если бы ты всегда была такой! – восклицал Бенедикт.

В подобные моменты Валентина, по природе спокойная и сдержанная, становилась страстной до самозабвения – безжалостна власть бед и соблазнов, когда они заключают союз, тогда удесятеряются душевные силы, и мы вновь способны бороться и любить. Она долго сопротивлялась, повинуясь голосу рассудка, и тем стремительнее оказалось падение. Чем больше крепла решимость отвергнуть страсть, тем успешнее эта страсть черпала в душе Валентины силу порабощать эту же душу.

Но было одно событие, которое, если так можно выразиться, Валентина забыла предусмотреть, и оно отвлекло ее от всех душевных бурь. В один прекрасный день явился господин Грапп с целой кипой скрепленных печатью бумаг, согласно которым замок и земли Рембо отходили ему, а госпоже де Лансак оставалось всего-навсего двадцать тысяч франков, это и было отныне все ее состояние. Земли были немедленно проданы с торгов по высокой цене, а Валентину попросили в течение двадцати четырех часов удалиться из владений господина Граппа.

Это было словно удар грома среди ясного неба для всех, кто любил Валентину. Если бы даже на всю округу пала небесная кара, и то местные жители не были бы так поражены. Будь Валентина в ином положении, она ощутила бы всю силу удара, но теперь к ней пришло понимание, что господин де Лансак оказался низким человеком, раз заплатил за свое бесчестье ее богатством, и, следовательно, они с ним квиты. Сожалела она лишь о гостевом домике, приюте навеки утраченного счастья, и, прихватив мебель, которую ей разрешили взять, она временно переселилась на ферму Лери, которые, по договору с Граппом, тоже готовились со дня на день покинуть свое жилище.

37

Из-за событий, исковеркавших ее жизнь, Валентина несколько дней не виделась с Бенедиктом. Мужество, с каким она перенесла выпавшее на ее долю испытание, укрепило ее душу, и она нашла в себе достаточно стойкости, чтобы попытаться сделать еще одно усилие.

Она написала Бенедикту:

«Умоляю Вас не искать встречи со мной в течение ближайших двух недель, которые я проживу у Лери. Раз уж Вы не переступали порог фермы со дня свадьбы Атенаис, Вы не можете появиться в Гранжневе без того, чтобы наши отношения не получили огласки. Как бы Вас ни приглашала к себе госпожа Лери, которая до сих пор сожалеет о Вашей мнимой размолвке, откажите ей, если не хотите причинить мне боль. Прощайте, я и сама не знаю, что со мной станется, но у меня есть еще две недели, чтобы подумать. Когда я решу вопрос о своем будущем, я извещу Вас, и, что бы меня ни ждало, я рассчитываю, что Вы поможете мне перенести все тяготы».

Эта записка вызвала у Бенедикта панический страх, поскольку между строками он прочел то решение, которого так давно опасался и от которого ему до сих пор удавалось отвратить Валентину. Теперь он предчувствовал, что, видимо, в связи с обрушившимся на нее несчастьем оно стало неминуемым. Сраженный, раздавленный мыслями о своем неопределенном положении и о мрачном призраке будущего, он окончательно пал духом. Впереди не было даже надежды разрубить этот узел, пойдя на самоубийство. Он был связан определенными обязательствами с сыном Луизы, к тому же Валентина была слишком несчастна, и он не мог решиться нанести ей еще один удар ко всем тем, что обрушила на нее судьба. Теперь, когда Валентина была, по сути, нищей, всеми покинутой, еле живой от горя и раскаяния, Бенедикт обязан был жить, чтобы попытаться быть ей полезным и защищать ее даже вопреки ее воле.

Наконец Луизе удалось победить безумную страсть, так долго ее мучившую. Ее отношения с Бенедиктом, упростившиеся и очищенные появлением сына, стали более спокойными, истинно дружескими. Ее неистовый нрав смягчился, что было результатом огромных внутренних усилий. Правда, она ничего не знала о том, какие переживания принесло Бенедикту его слишком большое счастье с Валентиной, – Луиза готовилась утешать сестру, потерявшую все, не подозревая, что среди этих потерь есть одна непоправимая – потеря самоуважения. Таким образом, она проводила все свободное время с Валентиной и не понимала, какие новые беды нависли над Бенедиктом.

Все такая же живая Атенаис тоже сильно страдала из-за всех этих передряг – во-первых, потому что она искренне любила Валентину, и, во-вторых, мысль о том, что домик в парке стоит запертый, что не будет больше их милых вечерних встреч и уютный уголок для нее потерян навсегда, наполняла ее сердце бесконечной печалью. Она сама дивилась, что не может думать о том времени без горестного вздоха, пугалась, что дни теперь тянутся бесконечно и скучно проходят вечера.

Очевидно, в жизни ее не хватало чего-то очень важного, и Атенаис, которой не исполнилось и восемнадцати лет, простодушно размышляла над этим вопросом, не смея найти на него ответ. Но о чем бы она ни думала, в мечтах ее неизменно возникала белокурая благородная голова юного Валентина, четко вырисовывающаяся на фоне зелени кустов, густо осыпанных цветами. Шла ли она по лугу, ей чудилось, будто по зеленой мураве он бежит вслед за нею. Он виделся ей, высокий, стройный, гибкий, как молодой олень, перескакивающий через изгородь, чтобы ее догнать; она резвилась с ним, вторила его искреннему молодому смеху и краснела, заметив, как краска проступает на его чистом челе, чувствуя горячее прикосновение белой тонкой руки. Она подкарауливала вздох и меланхолический взгляд этого юноши, по сути еще ребенка, которого не считала нужным остерегаться. Не осознавая того, она чувствовала робкое волнение нарождающейся любви. И, очнувшись от своих грез, увидев рядом с собой Пьера Блютти, этого сурового крестьянина, грубоватого в любви, лишенного всякого обаяния и изящества, она ощущала, что сердце ее сжимается, и слезы сами наворачивались на глаза. Атенаис с детства тянулась ко всему высокому, аристократическому; возвышенная речь, подчас недоступная ее пониманию, была для нее самым сильным соблазном. Когда Бенедикт рассуждал об искусстве или науках, она внимала ему, замерев от восхищения, так как не понимала ни слова. Именно в этом видела она превосходство Бенедикта, так долго владевшего ее воображением и ее сердцем. С тех пор как она решила подавить в себе любовь к кузену, юный Валентин, кроткий и сдержанный, с рыцарским благородным лицом, со всеми его талантами к отвлеченным наукам, стал в глазах молодой женщины идеалом совершенства и изящества. Уже давно она не таясь выказывала к нему расположение, но в последнее время не осмеливалась делать этого – Валентин взрослел не по дням, а по часам, его проницательный взгляд обжигал, и юная фермерша чувствовала, что кровь бросается ей в лицо всякий раз, когда она произносит его имя.

Таким образом, заброшенный домик в парке стал предметом вздохов и сожалений. Время от времени Валентин приходил повидаться с матерью и теткой, но домик над оврагом находился довольно далеко от фермы, а юноша не мог без ущерба для своих занятий предпринимать длинные прогулки, и уже первая неделя показалась мадам Блютти смертельно длинной.

Будущее было неопределенным. Луиза поговаривала о том, что ей следует уехать в Париж вместе с сыном и Валентиной. А бывало, сестры строили иные планы – приобрести маленький крестьянский домик и жить в нем уединенно и тихо. Блютти, по-прежнему ревновавший жену к Бенедикту, хотя, казалось, для этого не было никаких причин, заявил, что увезет жену в Марш, где у него были земли. Так или иначе, Атенаис вскоре пришлось бы расставаться с Валентином, и она не могла подумать об этом без печали, и именно печаль эта пролила яркий свет на сокровенные тайны ее сердца.

Однажды утром, желая прогуляться, Атенаис как добрая фермерша решила осмотреть отдаленный лужок. Лужок этот примыкал к лесу Ваврэ, а овраг находился неподалеку от опушки леса. И случилось так, что Бенедикт с Валентином прогуливались по опушке, и юноша, заметив на фоне яркой зелени стройный, изящный стан мадам Блютти, перескочил через изгородь, не испросив на то разрешения у своего ментора, и бросился к Атенаис. Бенедикт вскоре подошел к ним, и все трое немного поговорили.

Но тут Атенаис, еще хранившая к кузену живой интерес, что всегда делает в глазах мужчины дружбу женщины нежной и приятной, заметила, как сильно отпечаталась грусть на его лице в такой короткий срок. Его искаженные мукой черты испугали ее, и, взяв Бенедикта под руку, она стала умолять его открыть ей причину его печали, не скрывать своего недуга. Так как Атенаис догадывалась о многом, она из деликатности отослала Валентина, попросив его принести ей зонтик, забытый под деревом.

Бенедикт давно был вынужден скрывать от всех свои страдания, и немудрено, что участие кузины стало для его души бальзамом. Он не мог устоять против искушения излить душу и поведал Атенаис о своей любви к Валентине, о том беспокойстве, в каком пребывает его разум из-за разлуки с ней, и под конец признался, что совсем пал духом, так как боится потерять ее навеки.

Хотя Атенаис давно знала об обоюдном страстном влечении Бенедикта и Валентины, от нее ускользала интимная сторона их отношений, несомненно, из-за ее неопытности. По простоте души она не могла даже в мыслях допустить, что графиня де Лансак способна забыть о своем долге, и считала, что их любовь так же чиста, как ее чувства к Валентину. Поэтому-то, поддавшись душевному порыву, она пообещала Бенедикту уговорить Валентину отказаться от своего намерения.

– Не знаю, добьюсь я успеха или нет, – добавила Атенаис со свойственной ей пылкой искренностью, заставлявшей забывать о ее недостатках и являющейся главным ее очарованием, – но клянусь не жалея сил сделать все ради вашего счастья, как ради своего собственного. Мне так хочется доказать вам, что я по-прежнему ваш друг!

Тронутый этим порывом великодушной дружбы, Бенедикт благодарно поцеловал ей руку. Подошедший к ним с зонтиком в руках Валентин заметил это и побледнел, потом вспыхнул, и Атенаис, от которой ничто не ускользало, сама смутилась. Однако сразу же, придав себе значительный и важный вид, она обратилась к Бенедикту:

– Мы должны опять увидеться с вами и решить этот серьезный вопрос. Ведь я такая легкомысленная, такая неловкая и всегда нуждаюсь в вашем руководстве. Итак, я приду завтра сюда прогуляться и расскажу вам, каковы мои успехи. И мы вместе обсудим, как нам добиться большего. До завтра!

И она удалилась, легко ступая по траве, дружески кивнув на прощание Бенедикту, но, произнося последние слова, смотрела она не на него.

На следующий день и в самом деле беседа продолжилась. Пока Валентин брел впереди по лесной тропинке, Атенаис успела рассказать Бенедикту о своей неудаче. Валентина не поддавалась ни на какие уговоры. Однако Атенаис не сложила оружия и в течение всей недели делала попытки примирить любовников.

Дело продвигалось медленно. Возможно, молоденькая дипломатка втайне желала чаще устраивать конференции на лужку. Когда они с Бенедиктом замолкали, к ним подходил Валентин и, уловив улыбку или взгляд, более красноречивый, нежели любые слова, быстро утешался, хотя его не посвящали в тайну. Когда же переговоры заканчивались, Валентин вместе с Атенаис гонялся за бабочками, и иной раз, играючи, ему удавалось схватить ее за руку, коснуться губами ее волос, похитить ленточку или цветок, украшавший ее. В семнадцать лет в душе еще живет поэзия Дора.

Даже если Атенаис не приносила добрых вестей, Бенедикт все равно был рад слышать из ее уст хотя бы имя Валентины, поговорить о ней. Он в мельчайших подробностях расспрашивал кузину о жизни возлюбленной, заставлял ее слово в слово пересказывать их беседы. К концу встречи он впадал в умиротворенное состояние духа, чувствуя себя утешенным и подбодренным, и не думал о тех роковых последствиях, которые могли иметь его частые свидания с кузиной.

Тем временем Пьер Блютти отправился в Марш по своим делам. К концу недели, на обратном пути, он завернул в деревню, где началась ярмарка, и задержался там на сутки. На ярмарке он повстречал Симонно.

По роковому стечению обстоятельств Симонно недавно завел шашни с толстухой птичницей, жившей в хижине при дороге, в трехстах шагах от известного нам лужка. Каждый день Жорж отправлялся туда и из окошка сеновала, служившего сельским храмом их любви, видел, как по тропинке прогуливается Атенаис под руку с Бенедиктом. Он сразу же заподозрил неладное, вспомнив, что Атенаис, еще в бытность свою мадемуазель Лери, была влюблена в своего кузена. Он знал, насколько ревнив Пьер Блютти, да и сам не мог допустить, чтобы женщина бегала на свидания с мужчиной, вела с ним секретные беседы, не испытывая к нему чувств и не питая намерений, не совместимых с супружеской верностью.

Здравый смысл и старая дружба подсказали ему, что надо открыть глаза Пьеру Блютти, и он и не преминул это сделать. Фермер пришел в неописуемую ярость и решил тут же уехать с ярмарки, намереваясь прикончить и своего соперника, и собственную супругу. Однако Симонно заметил, что пока зло, возможно, не так уж велико, и тем отчасти умерил гнев Пьера.

– По правде сказать, – продолжал Симонно, – при них вечно торчал мальчишка мадемуазель Луизы, хотя он шел на расстоянии шагов тридцати, значит, все происходило у него на глазах. Поэтому-то я и считаю, что больших бед они натворить не успели, разве что на словах – ведь когда мальчишка к ним совался, они его прогоняли прочь. Твоя супруга нежно хлопала мальчика по щечке и посылала его побегать, чтобы самой наговориться всласть с кузеном.

– Смотрите, какая бесстыдница! – вскричал Пьер Блютти и стал грызть от злости костяшки пальцев. – Эх, так я и знал, что этим все кончится! А этот-то ветрогон! Он любой бабе зубы заговорит. Волочился и за мадемуазель Луизой, и за моей супругой перед нашей свадьбой. А потом – это уж всем известно – осмелился ухаживать за госпожой де Лансак. Но она женщина честная и уважаемая и не пожелала его видеть, потребовала, чтобы и духу его на ферме не было, пока она там живет. Мне ли это не знать! Я сам слышал, как она сказала это своей сестре в тот день, когда переехала к нам. А теперь, за неимением лучшего, этот хлыщ опять подкатил к моей супруге! А может, они уже давно снюхались, почем я знаю? По какой такой причине она одно время повадилась каждый вечер разряженная бегать в замок, хотя я был против? Потому что с ним встречалась. Думаю, они прогуливались вдвоем в этом проклятущем парке сколько их душеньке угодно. Нет уж, черта с два! Я им обоим отомщу. Теперь, когда парк закрыли, они, дело ясное, назначают свидания в лесу. Откуда мне знать, что ночью делается? Но, дьявол меня возьми, я тут, и на сей раз мы увидим, спасет ли сатана его шкуру. Я им покажу, что нельзя безнаказанно оскорблять Пьера Блютти!

– И если тебе понадобится помощь, друг мой, знай, что я тебя не оставлю, – подхватил Симонно.

Приятели обменялись рукопожатием и вместе зашагали к ферме.

Тем временем Атенаис с успехом ходатайствовала перед Валентиной за Бенедикта, с такой искренностью и с таким жаром защищала дело их любви, ссылаясь на то, что Бенедикт нездоров, грустен, бледен, извелся от тоски, уверяла, что он так робок, так покорен, что в конце концов слабовольная Валентина позволила себя уговорить. В глубине души ей хотелось, чтобы Бенедикт пришел, так как и ей тоже дни казались бесконечно длинными, а собственное решение безмерно жестоким.

Вскоре они уже говорили только о том, как устроить так, чтобы Валентина и Бенедикт встретились.

– Мне приходится скрывать свою любовь, как будто она преступление, – признавалась Валентина. – Какому-то подлому врагу, а кто он, я не знаю, но он, безусловно, следил за каждым моим шагом, удалось рассорить меня с матерью. Теперь я вымаливаю у нее прощение – ведь кроме нее у меня никого не осталось. Но если я скомпрометирую себя какой-нибудь новой неосторожностью и мать узнает об этом, тогда уже не будет надежды смягчить ее сердце. Поэтому-то я и не могу пойти с тобой на луг.

– Ты права, – согласилась Атенаис, – но он сам может сюда прийти.

– Господи помилуй! – воскликнула Валентина. – Вспомни, как категорично высказывался по этому поводу твой муж; кроме того, появление Бенедикта перессорит не только тебя с твоим мужем, но и Бенедикта с ним – он уж года два не был на ферме. Его визит не пройдет незамеченным, начнутся разговоры, и каждый поймет, что я всему причиной.

– Это, конечно, так, – согласилась Атенаис, – но почему бы ему не прийти сюда, как стемнеет? Тогда его никто не заметит. Сейчас уже осень, дни стали короче, в восемь часов тьма кромешная, в девять все ложатся, а мой муж, не такой соня, как все прочие, пока в отъезде. Если Бенедикт будет у калитки сада в половине десятого, если я сама ему открою, если вы часок-другой поболтаете в зале и он вернется к себе к одиннадцати часам, пока еще луна не взошла, ничем опасным это не грозит.

Валентина все еще возражала, Атенаис настаивала на своем, молила, даже, случалось, плакала, и наконец заявила, что отказ доведет Бенедикта до смерти. В конце концов доводы ее были приняты. На следующий день она примчалась на луг и радостно сообщила Бенедикту благую весть.

В тот же вечер Бенедикт, получив наставления от своей юной покровительницы и, кроме того, зная в округе каждый кустик и тропку, был введен к Валентине и просидел у нее два часа. К концу беседы ему вновь удалось подчинить ее своей воле. Он успокоил ее насчет будущего, поклялся навеки отказаться от счастья, раз ценой ему будет ее раскаяние, рыдал от любви и блаженства у ее ног и удалился, радуясь тому, что она стала спокойнее и доверчивее и согласилась увидеться с ним завтра вечером.

Но на следующий день на ферму явились Пьер Блютти с Жоржем Симонно. Блютти удалось скрыть свой гнев, и он стал внимательно следить за женой. На лужок она не пошла, да и незачем ей было туда больше ходить, к тому же она боялась, как бы муж ее не выследил.

Блютти стал расспрашивать соседей, он действовал со всей дарованной ему природой сметливостью, и, надо сказать, ее не занимать крестьянину, особенно же когда затронуты струны его не слишком чувствительной души. С прекрасно разыгранным равнодушием он целый день лишь наблюдал и слушал. Так ему удалось подслушать, как батрак сообщал своему дружку, что Чародейка, их огромная рыжая собака, лаяла без передышки с девяти часов вечера и до полуночи. Пьер Блютти тут же отправился в сад и обнаружил, что один из камней на верху ограды чуть сдвинут с места. Но еще более красноречивой уликой оказался след каблука, отпечатавшийся не в одном месте на глинистом склоне канавы. А ведь на ферме никто не щеголял в сапогах – все носили деревянные сабо или грубые башмаки, подбитые в три ряда гвоздями.

Теперь у Блютти уже не оставалось сомнений. Желая наверняка нанести удар сопернику, он сумел до времени не показывать гнева и боли, охвативших его вечером. Расцеловав жену, он объявил, что пойдет ночевать к Симонно на мызу, расположенную в полулье от их фермы. Сбор винограда подходил к концу, и Симонно, замешкавшийся со сбором урожая, попросил у Пьера помощи – пусть, мол, присмотрит нынче ночью за вином, бродящим в чанах. Эта выдумка ни у кого не вызвала сомнений. Атенаис чувствовала себя столь невинной перед мужем, что ее не насторожили его хитроумные планы.

Итак, Пьер отправился к дружку. Яростно потрясая тяжелыми железными вилами, которыми орудуют во время сенокоса, как здесь выражаются, «прихорашивая» сено на возу, он стал со жгучим нетерпением ждать ночи. А Симонно, стараясь придать другу мужества и хладнокровия, то и дело подносил ему вина.

38

Пробило семь часов. Вечер выдался печальный и холодный. Под соломенной крышей домика завывал ветер, и ручей, непомерно разбухший после дождей, несся по дну оврага с жалобным монотонным лепетом. Бенедикт, придумывая, под каким предлогом покинуть своего юного друга, как и накануне, начал сочинять какую-то басню, почему ему необходимо отлучиться из дому, но тут Валентин прервал его.

– Зачем вы меня обманываете? – спросил он сердито, швырнув на стол книгу, которую держал в руках. – Вы же идете на ферму.

Изумленный Бенедикт не нашелся, что ответить.

– Так вот что, мой друг, – продолжал юноша с горькой решимостью, – идите туда и будьте счастливы, вы заслуживаете этого больше, чем я, и если что-либо может смягчить мои страдания, то лишь мысль о том, что мой соперник – вы.

Бенедикт не мог опомниться от изумления, мужчины вообще не слишком проницательны в подобных вещах, да к тому же из-за своих терзаний он не заметил, что любовь овладела сердцем юноши, отданного под его опеку. Ошеломленный его словами, Бенедикт решил было, что Валентин влюблен в свою тетку, и кровь его заледенела в жилах от удивления и горя.

– Друг мой, – опускаясь на стул, печально продолжал Валентин, – я знаю, что оскорбил вас, вы досадуете на меня и, возможно, страдаете. И это вы, кого я так люблю! И это я вынужден бороться с ненавистью, которую вы внушаете мне подчас! Так вот, Бенедикт, берегитесь меня: в иные дни я способен вас убить.

– Несчастное дитя! – воскликнул Бенедикт, с силой схватив Валентина за руку. – И вы осмелились питать такие чувства к той, к кому вы обязаны относиться с уважением, как к родной матери!

– Почему матери? – удивился юноша и грустно улыбнулся. – Она слишком молода, чтобы быть моей матерью.

– Великий Боже! – в замешательстве воскликнул Бенедикт. – Но что скажет Валентина?

– Валентина? А ей-то что? Но почему, почему она не предвидела того, что произойдет? Почему разрешала нам встречаться каждый вечер? И почему, наконец, вы сами взяли меня в поверенные и свидетели вашей любви? Ибо вы ее любите, мне теперь это ясно как божий день. Вчера я незаметно пошел за вами, вы отправились на ферму, а для того чтобы встретиться с мамой или с тетей, вовсе не обязательно было принимать такие меры предосторожности, так таиться. Скажите, почему вы прятались?

– О господи, о чем вы говорите? – воскликнул Бенедикт, чувствуя, что с его души свалилась огромная тяжесть. – Значит, вы решили, что я влюблен в кузину?

– А разве можно ее не любить? – отозвался юноша с простодушным восторгом.

– Иди ко мне, дитя мое! – сказал Бенедикт и прижал Валентина к своей груди. – Веришь ли ты слову друга? Так вот, клянусь честью, никогда я не любил Атенаис и никогда не полюблю. Ну, доволен теперь?

– Неужели это правда? – воскликнул Валентин, восторженно обнимая своего наставника. – Но, в таком случае, зачем вы ходите на ферму?

– У меня там очень важные дела. Речь идет о состоянии госпожи де Лансак, – не без замешательства произнес Бенедикт. – Я поссорился с Блютти и потому вынужден таиться, да его и впрямь могло бы оскорбить мое присутствие в их доме, поэтому я и принимаю кое-какие меры предосторожности, чтобы попасть к вашей тетушке. Я все должен сделать ради защиты ее интересов. Это дела денежные, в которых вы не разбираетесь… Впрочем, вас они и не касаются. Потом я вам все объясню, а сейчас мне пора идти.

– С меня вполне достаточно ваших слов, – сказал Валентин, – и я не прошу у вас дальнейших объяснений. Вы не можете поступать неблагородно и невеликодушно. Но разрешите мне проводить вас, Бенедикт!

– Конечно, проводите, но только не до самой фермы, – согласился Бенедикт.

Они вместе вышли из хижины.

– К чему вам оружие? – спросил Бенедикт, видя, что Валентин перекинул через плечо ружье.

– Сам не знаю. Я решил проводить вас до фермы. Пьер Блютти вас ненавидит, мне это известно. Если он вас увидит, он способен на все. Это злобный и подлый человек; разрешите мне сопровождать вас. Да, кстати, вчера вечером я не мог уснуть до вашего возвращения. Меня мучили кошмары. Но сейчас, когда с души моей спало бремя страшной ревности, сейчас, когда, казалось бы, я должен радоваться, у меня еще тяжелее на душе; пожалуй, впервые в жизни у меня такое мрачное настроение.

– Я тысячу раз говорил вам, Валентин, что нервы у вас, как у женщины. Бедное дитя! И все же ваша дружба мне мила. Думаю даже, что именно она примирит меня с жизнью, когда мне не на что будет надеяться.

Некоторое время оба шагали молча, потом снова завели беседу, хотя она прерывалась каждую минуту. Бенедикт чувствовал, как сердце его полнится радостью при мысли, что близок момент встречи с Валентиной. А юный его спутник, натура более впечатлительная и уязвимая, старался прогнать прочь страшное предчувствие, мучившее его. Бенедикт решил доказать юноше все безумие его любви к Атенаис, побудить его побороть в себе опасное чувство. В самых мрачных красках он нарисовал ему зло, порождаемое страстями, но пламенный восторг счастья, написанный на его лице, говорил о том, что доводы эти отвергнуты.

– Возможно, вы и правы! – проговорил Валентин. – Мне почему-то кажется, что мне на роду написано не знать счастья. По крайней мере, я убежден в этом сегодня, до того темно и тоскливо у меня на душе. Возвращайтесь пораньше, слышите? И позвольте мне проводить вас до калитки сада. Хорошо?

– Нет, дитя мое, нет, не надо, – отозвался Бенедикт, останавливаясь под старой ивой, стоявшей на развилке дороги, сворачивавшей под прямым углом к ферме. – Возвращайтесь домой, я скоро приду и снова примусь читать вам нотации… Да что с вами?

– Возьмите мое ружье.

– Какое безумие!

– Слышите? – шепнул Валентин.

Над их головами раздался хриплый унылый крик.

– Это козодой, – пояснил Бенедикт. – Он живет в дупле вот этого старого дерева. Хотите его убить? Я сейчас его спугну.

Бенедикт ударил ногой по трухлявому стволу. Птица молча, как-то боком, пролетела над ними. Валентин прицелился, но было слишком темно, и он промахнулся. Козодой улетел прочь все с тем же унылым криком.

– Вещая птица, пророчица бедствий! – проговорил юноша. – Я упустил тебя. Кажется, именно козодоя крестьяне зовут птицей смерти?

– Да, – равнодушно ответил Бенедикт, – они уверяют, что козодой поет над человеком за час до его кончины. Чур нас! Мы же были под деревом, когда он пел!

Валентин повел плечом, как будто ему стало стыдно своего ребяческого суеверия. Но он пожал Бенедикту руку крепче, чем обычно.

– Возвращайтесь скорее! – проговорил он.

И они расстались.

Бенедикт бесшумно проскользнул в калитку и увидел Валентину, поджидавшую его на крыльце.

– Я должна сообщить вам важные новости, – проговорила она, когда они вошли в дом, – но давайте уйдем из столовой, здесь любой нас может увидеть. Атенаис на час уступила мне свою комнату. Следуйте за мной.

Когда юная фермерша вышла замуж, молодым отвели маленькую комнатку на первом этаже, нарядно убрали ее и обставили. Атенаис предложила подруге встретиться с Бенедиктом в ее комнате, а сама ждала конца свидания в горнице Валентины на втором этаже.

Валентина ввела Бенедикта в спальню Атенаис.

Почти в тот же час Пьер Блютти и Жорж Симонно покинули мызу, где провели весь день. Оба в молчании шагали по дороге, вьющейся вдоль берегов Эндра.

– Черт возьми! Нет, ты не мужчина, Пьер, – вдруг проговорил Жорж и остановился. – Ты что, собрался пойти на преступление? Молчишь, весь день ходишь расстроенный, бледный как мертвец, еле ноги волочишь. Неужто можно так падать духом из-за бабы?

– Вовсе это не из-за любви к женщине, – глухо отозвался Пьер и остановился, – а скорее из ненависти к мужчине. У меня даже сердце заходится, так я его ненавижу, и когда ты сказал, что я готов пойти на преступление, думаю, ты не ошибся.

– Не шути так, – сказал Жорж, останавливаясь. – Я ведь пошел с тобой, чтобы просто задать ему взбучку.

– Только такую взбучку, после которой не встают, – мрачно бросил Пьер. – Мне его физиономия уже давно опостылела. Придется нынче одному из нас уступить место другому.

– Эх, дьявол, не думал я, что дело так далеко зайдет! А чем это ты подпираешься вместо палки? Темень такая, что не разгляжу! Значит, ты для этого тащишь с собой чертовы вилы?

– Возможно!

– Знаешь что, ни к чему нам идти на подсудное дело! Мне это ничуть не улыбается – у меня жена, дети!

– Если трусишь, не ходи!

– Я пойду, чтобы помешать тебе совершить глупость.

Они снова зашагали по направлению к ферме.

– Послушайте, – говорила тем временем Валентина, вынимая из-за корсажа конверт с черной печатью, – я совсем растерялась, собственные чувства пугают меня. Читайте. Но если ваше сердце столь же преступно, как и мое, лучше промолчите – я и так боюсь, что вот-вот разверзнется земля и поглотит нас обоих.

Испуганный Бенедикт взял письмо – оно было от Франка, лакея господина де Лансака. В нем сообщалось, что господин де Лансак убит на дуэли.

Жестокая и буйная радость поглотила все прочие ощущения Бенедикта! Он зашагал по комнате, желая скрыть от Валентины свое торжество, которое она, несомненно, осуждала, хотя сама испытывала те же чувства. Но все его усилия были тщетны. Он бросился к Валентине и, упав к ее ногам, прижался к ним в каком-то диком, пьянящем порыве.

– К чему притворяться печальным, к чему лицемерить? – воскликнул он. – Разве мог бы я обмануть тебя? Это все равно что обмануть Бога. Разве не сам Господь направляет наши судьбы? Разве не он освободил тебя от позорных уз брака? Разве не он пожелал очистить землю от этого лживого глупого человека?

– Замолчите, – проговорила Валентина, зажимая ему ладонью рот. – Неужели вы хотите навлечь на нас гнев небес? Разве мы недостаточно опорочили этого человека при жизни? Зачем же оскорблять его после смерти? О, молчите, ваши слова – святотатство! Кто знает, возможно, Бог допустил эту смерть лишь для того, чтобы покарать нас и сделать еще более несчастными…

– Ты робкий и безумный человек, Валентина! Что может произойти с нами теперь? Разве ты не свободна? Разве будущее не принадлежит нам? Ты права, не следует оскорблять память мертвого. Так помянем же этого человека, который уничтожил разделяющую нас пропасть – положение в обществе и богатство. Да будет благословен он за то, что разорил тебя, бросил в одиночестве, иначе я не осмелился бы даже мечтать о том, чтобы связать наши судьбы. Твое богатство, твое положение в обществе были препятствием, преодолеть которое не смогла бы моя гордость. А теперь ты принадлежишь мне, ты не можешь, ты не должна меня отвергать, я твой супруг, я имею на тебя все права… Совесть, твоя вера – все требует, чтобы я стал тебе опорой. О, пусть теперь приходят, пусть посмеют оскорбить тебя, когда я держу тебя в своих объятиях! И я знаю свои обязанности, я понимаю, какое бесценное сокровище доверено моим заботам, я ни на шаг не отойду от тебя, моя любовь будет тебя оберегать! Как же мы будем счастливы! Смотри же, как милосерден Господь! После стольких суровых испытаний он посылает нам благо, которого мы так жаждали! Помнишь, как однажды, здесь же, ты жалела о том, что не родилась фермершей, что не можешь избавиться от рабства роскошной жизни и вести под соломенной кровлей существование простой поселянки? Так вот, желание твое сбылось. Ты станешь владычицей в хижине у оврага, ты будешь прогуливаться по лугам со своей белой козочкой. Ты будешь выращивать цветы, ты без страха и сомнений будешь засыпать на груди крестьянина. Дорогая моя Валентина, как же ты будешь прекрасна в широкополой соломенной шляпе, какие крестьянки надевают на сенокос! Как тебе будут повиноваться, как будут тебя обожать в твоем новом жилище! У тебя будет всего лишь один раб, один слуга – это я, но я один буду служить тебе куда более рьяно, чем целый полк челяди. Все тяжелые работы я возьму на себя, а ты, у тебя не будет иных забот, как только украшать мою жизнь и засыпать рядом со мной на ложе из цветов. Впрочем, мы будем достаточно богаты. Я уже удвоил стоимость моих земель, у меня тысяча франков ренты, а у тебя, когда продашь то, что тебе соблаговолили оставить, будет примерно столько же. Мы расширим наши владения. Как расцветут эти земли! Твоя добрая Катрин будет нашей правой рукой. Мы заведем корову, а у нее будет теленок. Итак, радуйся, давай же помечтаем вместе!

– Увы, я слишком сражена горем, – ответила Валентина, – и у меня не хватает сил отвергнуть твои мечты. О, говори, говори еще о нашем счастье! Скажи, что оно теперь не ускользнет от нас! Я так хотела бы в это верить.

– Но почему же ты отказываешься в это верить?

– Не знаю. Вот здесь я ощущаю какую-то тяжесть, она душит меня, – призналась Валентина, кладя руку себе на грудь. – Совесть – да, это она, совесть! Я не заслужила счастья, я не могу, я не должна быть счастливой. Я преступница, я нарушила свою клятву, я забыла Бога, Он должен покарать меня, а не вознаградить.

– Гони прочь эти черные мысли. Бедная моя Валентина, неужели ты допустишь, чтобы горе подтачивало и изнуряло тебя? Почему ты преступница, в чем твоя вина? Разве не сопротивлялась ты достаточно долго? Разве грех не лежит на мне? Разве не искупила ты страданием свой проступок?

– Ты прав, слезы уже давно должны были смыть с моей души всю тяжесть греха! Но, увы, с каждым днем я словно все глубже погружаюсь в пучину, и как знать, не останусь ли я там до конца своих дней… Смогу ли я заслужить прощение Господа? А ты сам, сможешь ли ты любить меня всю жизнь? Будешь ли слепо доверять той, которая однажды уже нарушила свой обет?

– Но, Валентина, есть много чего, что может служить тебе извинением. Подумай, в какое ложное и злосчастное положение тебя поставили. Вспомни своего мужа, который умышленно толкал тебя к гибели; вспомни свою мать, это ведь она в минуту опасности отказалась открыть тебе свои объятия; вспомни старуху маркизу, твою бабушку, которая на смертном одре не нашла иных слов, кроме вот этого «религиозного» напутствия: «Дочь моя, никогда не бери себе в любовники человека неравного с тобой положения».

– Ах, все это правда, – призналась Валентина, мысленно окинув взором свое печальное прошлое. – Все они с неслыханным легкомыслием относились к своему долгу. Лишь я одна, хотя все они меня обвиняли, понимала, как важно исполнять свои обязанности, и надеялась сделать наш брак с де Лансаком взаимным священным обязательством. Но они высмеивали мою простоту, один говорил о деньгах, другая – о чести, третья – о приличиях. Тщеславие и удовольствия – в этом вся мораль их поступков, весь смысл их заповедей; они толкали меня к падению, призывали лишь блюсти приличия. Если бы, бедный мой Бенедикт, ты был не сыном крестьянина, а герцогом или пэром, они подняли бы меня на щит.

– Не приходится сомневаться в этом. Но поэтому не принимай угрозы, подсказанные их глупостью и злобой, за укоры собственной совести.

Когда кукушка на часах прокуковала одиннадцать раз, Бенедикт стал прощаться с Валентиной. Ему удалось ее успокоить, опьянить надеждой, вызвать улыбку на ее устах, но когда он прижал ее к сердцу, когда шепнул: «Прощай!», ее вдруг охватил непонятный ужас.

– А что, если я потеряю тебя? – проговорила она, бледнея. – Мы предвидели все, кроме этого! Ты можешь умереть, Бенедикт, умереть раньше, чем сбудутся наши мечты о счастье!

– Умереть… – задумчиво произнес он, осыпая ее поцелуями. – Разве может умереть человек, который так любит?

Валентина осторожно открыла дверь и на пороге еще раз поцеловала Бенедикта.

– Помнишь, здесь впервые ты поцеловала меня? – шепнул он ей.

– До завтра, – ответила она.

Не успела Валентина подняться в свою комнату, как дикий, леденящий душу крик раздался в саду, затем все смолкло, но крик был так страшен, что разбудил всех на ферме.

Подкравшись к дому, Пьер Блютти увидел свет в спальне жены, но он не знал, что на этот вечер Атенаис уступила ее Валентине. Он отчетливо различил за занавеской две тени – мужчины и женщины. Сомнений больше не оставалось. Напрасно Симонно пытался его успокоить; убедившись в безнадежности своих попыток и боясь быть замешанным в преступлении, он счел за благо удалиться. Блютти видел, как открылась дверь, луч света, проскользнувший в щелку, упал на лицо Бенедикта, и он узнал его; вслед за Бенедиктом вышла женщина, но ее лица Пьер не разглядел, так как Бенедикт обнял женщину и заслонил ее от него своей спиной, но… это могла быть лишь Атенаис. Несчастный ревнивец поставил стоймя вилы как раз в том месте, где Бенедикт, спеша выбраться из сада, перелез через каменную ограду, хранившую еще со вчерашнего дня след его ноги. Он спрыгнул и угодил на острые зубцы вил: два острия пронзили ему грудь, и он упал, обливаясь кровью.

Он лежал на том же самом месте, где два года назад вел под руку Валентину, когда она тайком пробиралась на ферму, чтобы повидаться с сестрой.

Когда обнаружили тело умирающего, всех на ферме охватило смятение. Блютти побежал отдать себя в руки королевскому прокурору и признался ему в убийстве соперника. Тот погиб в саду убийцы, следовательно, Пьер мог в качестве оправдания сослаться на то, что принял его за вора. В глазах закона он заслуживал снисхождения, а в глазах представителя власти, которому поведал о своей страсти, побудившей его совершить преступление, и о терзавших его угрызениях совести, он был достоин жалости. Судебный процесс вызвал бы громкий скандал и покрыл бы позором все семейство Лери, самое уважаемое в департаменте. Против Пьера Блютти не было возбуждено преследование.

Смертельно раненного перенесли в столовую.

Валентина успела еще увидеть улыбку, услышать обращенные к ней слова. Бенедикт умер на ее груди.

Дядюшка Лери еле довел Валентину до комнаты, а тетушка Лери хлопотала в это время над лишившейся чувств Атенаис.

Только Луиза, бледная, окаменевшая, не потеряла разума и способности страдать и осталась возле тела.

Через час за ней пришел Лери.

– Вашей сестрице очень худо, – удрученно проговорил старик. – Пойдите позаботьтесь о ней. А я побуду здесь.

Ничего не ответив, Луиза отправилась к сестре.

Лери уложил Валентину в постель. Лицо ее позеленело, из мрачно сверкавших глаз не скатилось ни слезинки. Руки судорожно сжимали голову, из груди вырывались хрипы.

Луиза, бледная, но внешне спокойная, взяла светильник и нагнулась над сестрой.

Когда взгляды женщин встретились, страшное ощущение пронзило обеих. Лицо Луизы выражало жестокое презрение, леденящую ненависть, черты Валентины исказил ужас, и она тщетно пыталась избежать безмолвного допроса, спрятаться от этого мстительного призрака.

– Итак, – заговорила Луиза, запустив пальцы в разметавшиеся кудри Валентины, словно желая их вырвать, – вы его убили!

– Да, я, я! – пролепетала Валентина.

– Это должно было произойти, – продолжала Луиза. – Он сам этого хотел, он связал свою судьбу с вашей судьбой, и вы его погубили. Так продолжайте же свое дело, возьмите также и мою жизнь, ибо его жизнь была и моей жизнью, и я не смогу его пережить! Знайте же, вы нанесли двойной удар! И не кичитесь тем, что вы никому не принесли зла! Так торжествуйте же! Вы победили меня! Каждый день, каждый час вы терзали мое сердце и теперь вонзили в него нож. Что ж, прекрасно, Валентина, вы завершили дело, начатое другими членами вашего семейства. Видно, мне на роду было написано терпеть от всех вас только зло! Вы дочь своей матери, вы дочь своего отца, который тоже не прочь был пролить чужую кровь! Это вы завлекли меня сюда, где мне не следовало бы появляться, это вы, как василиск, заворожили меня, удерживали здесь, чтобы без помех терзать меня. Ах, вы и представления не имеете, как я настрадалась из-за вас! Можете гордиться – успех превзошел все ваши ожидания. Вы не знали, как я любила его, того, кто сейчас лежит там, мертвый! Но вы его околдовали, и он уже не видел ничего вокруг. А я, я могла бы сделать его счастливым. Не стала бы мучить его, как вы. Я бы пожертвовала ради него тем, что лицемерно зовется безупречной репутацией, пожертвовала бы принципами, внушенными гордыней! Я не превратила бы его жизнь в каждодневную пытку. Его юность, столь прекрасная и столь сладостная, не поблекла бы из-за моей холодности и малодушия! Он не погиб бы по моей вине, истерзанный печалью и лишениями! И наконец, я не заманила бы его в ловушку, не толкнула бы в руки убийцы. Если бы он полюбил меня, он и сейчас был бы полон жизни и радужных надежд на будущее! Будь проклята ты, та, что встала на моем пути!

Осыпав Валентину проклятиями, несчастная Луиза лишилась сил и без чувств упала у кровати сестры.

Когда она пришла в себя, то уже не помнила, что наговорила сестре. Она с любовью ухаживала за Валентиной, осыпала ее ласками, обливаясь слезами. Но ей не удалось изгладить ужасное впечатление от своей горячечной исповеди. В приступе лихорадки Валентина бросалась в объятия сестры и, охваченная ужасом безумия, вымаливала прощение. Через неделю она скончалась. Вера пролила бальзам на ее душу в последние минуты, а нежность Луизы облегчила суровый переход с земли на небеса.

Луиза так исстрадалась, что ее душа, укрепившаяся под бременем бед, закалившаяся в горниле всепожирающих страстей, смогла вынести все. Эта женщина устояла под страшным ударом судьбы и осталась жить ради сына.

Пьер Блютти так и не простил себе своего рокового поступка. Его крепкий организм постепенно подтачивали угрызения совести и тоска. Он стал мрачным, гневливым, несдержанным. Все, что хоть отдаленно мог принять он за упрек, приводило его в ярость, так как в душе он сам себя упрекал еще горше. В течение года, последовавшего за трагедией, он старался не общаться с родственниками. Атенаис делала над собой нечеловеческие усилия, чтобы скрыть свой страх и отвращение, но тщетно. Тетушка Лери в свою очередь старалась не показываться зятю на глаза, а Луиза в те дни, когда он должен был появиться на ферме, уходила прочь. От всех своих горестей Пьер искал забвения в вине и вскоре стал напиваться каждый день, лишь бы оглушить свой мозг. Однажды вечером он утонул в реке, которая при белом свете луны показалась ему песчаной дорогой. Крестьяне сочли это справедливым возмездием, ибо смерть Пьера произошла день в день, час в час ровно через год после убийства Бенедикта.

За последующие несколько лет в округе случились большие перемены. Атенаис, получившая по наследству от своего крестного отца, владельца кузницы, двести тысяч франков, купила замок Рембо со всеми принадлежащими ему землями. Дядюшка Лери, послушавшись совета тщеславной жены, продал свои владения, вернее, выменял их в убыток себе (так, по крайней мере, уверяли местные сплетники) на остальные земли Рембо. Таким образом, добрые фермеры стали владельцами великолепного замка бывших господ, и молодая вдова наконец смогла удовлетворить свою страсть к роскоши, страсть, которую в ней лелеяли с раннего детства.

39

Когда сын Луизы благодаря ее стараниям закончил обучение в Париже, она получила приглашение от своих верных друзей поселиться в Рембо. Валентин стал врачом. Его тоже просили обосноваться в этих местах, где доктор Фор, слишком одряхлевший, чтобы пользовать больных, охотно передал ему свою практику.

Итак, Луиза с сыном приехали в Рембо, и добряки Лери встретили их с искренней радостью. Их поселили в гостевом домике, и это в какой-то мере утешило их. За это время юный Валентин превратился в мужчину; красота, ученость, скромность, благородные качества завоевали ему всеобщее уважение и любовь даже тех, кто не желал мириться с его происхождением. А ведь он на законном основании носил имя де Рембо! Госпожа Лери не забывала этого и не раз тихонько говорила мужу, что быть землевладельцем, не будучи сеньором, не такая уж завидная доля. Иными словами, это означало, что Атенаис недостает только имени их прежних господ. Но дядюшка Лери считал, что новоиспеченный врач слишком молод для их дочери.

– Э, да что ты такое говоришь! – возражала тетушка Лери. – Наша Атенаис вовсе не перестарок. Разве мы с тобой не однолетки? А разве из-за этого мы были менее счастливы?

Дядюшка Лери был человеком более практического склада, нежели его супруга; он твердил, что «деньги идут к деньгам», что их дочка достаточно выгодная невеста, чтобы выйти не просто за дворянина, но еще и за богача. Однако ему пришлось уступить, так как прежняя привязанность госпожи Блютти пробудилась с новой силой, когда Валентин предстал перед ней в облике взрослого прекрасного мужчины. Луиза колебалась; Валентин, снедаемый любовью и раздираемый гордыней, все же не устоял перед пламенными взорами молодой вдовушки. Атенаис стала его женой.

Однако ее по-прежнему изводил зуд честолюбия, и она требовала, чтобы во всех местных аристократических салонах о ней докладывали как о графине де Рембо. Соседи открыто насмехались над ней, кто презирая, кто завидуя. Подлинная графиня де Рембо затеяла было по этому поводу новый судебный процесс, но вскоре она скончалась, и никто не поддержал ее требований. Атенаис была счастлива, ее муж, унаследовавший от тетки ровный нрав и благоразумие, незаметно подчинил жену своей воле и ласково исправлял ее недостатки. А те, что исправить не удалось, делают Атенаис еще более привлекательной и заставляют любить ее еще сильнее, чем достоинства, – с такой очаровательной искренностью признается она в своих слабостях.

В округе осуждают тщеславие и смешные повадки семейства Лери, но ни один нищий не отходит от ворот замка с пустыми руками, ни один сосед не знает отказа в своей просьбе, и если семейство Лери высмеивают, то из зависти, а не из жалости. Если какой-нибудь прежний дружок старика Лери старается уколоть его тяжеловесной шуткой относительно перемены в их судьбе, то Лери быстро утешается. Он знает, что любой его шаг, любое его благое дело люди встречают с одобрением и признательностью.

Новая семья стала для Луизы тихой заводью после бурно прожитой жизни. Пора страстей миновала, печаль, свойственная людям верующим, накладывает печать на ее повседневные помыслы. Самая большая ее радость – это воспитывать свою внучку, светлокудрую белокожую девочку, названную именем горячо любимой Валентины и напоминающую своей еще совсем молодой бабушке обожаемую сестру, какой та была в таком же возрасте. Проходя мимо ограды деревенского кладбища, путники не раз видели прелестное дитя, играющее у ног Луизы или собирающее подснежники, чтобы украсить могилу, где покоятся рядом Валентина и Бенедикт.

Леоне Леони