Валерий Брюсов. Будь мрамором — страница 104 из 124

{45}.

Действительно, порой получались неудобопроизносимые головоломки:

Так растопчем, растопчем гордость неоправдываемую!

Пусть как молния снидет из тьмы ночи ловец —

Брать наш воздух, наш фосфор, наш радий, радуя и мою

Скорбь, что в мире смирил умы не человек!

Художественная неудача отдельных стихотворений «Далей» — книги поисков, но еще не обретений — могла поставить под сомнение искания Брюсова в целом. Однако «Меа» реабилитирует их, хотя и здесь не обошлось без невыговариваемых строк. «Всего в сборнике 7 разделов, различающихся постепенным расширением поля зрения: душа („Наедине с собой“); пространство — окрестность („В деревне“), земной шар („Мысленно“); время — советская современность („В наши дни“), мировая история („Из книг“); пространство и время как общие категории бытия („В мировом масштабе“); и „Бреды“. Логика этих семи разделов затемнена их перетасовкой, отчасти в заботах о контрастной резкости, отчасти в ответ на идеологические требования (советскую современность в начало, душу — в конец)»{46}. В книге немало творческих удач, в том числе из области «научной поэзии». «Восхождение вечно, воля неугасима, дух несокрушим, — признал даже Мочульский. — […] На этой высокой ноте голос его обрывается»{47}. Но о том, что «глаза в полстолетие партдисциплине не обучены», можно было написать лишь в «Бредах».

Отклики на сборник определялись тем, что он оказался последним: «Меа» рассматривали или в духе формальной школы, или в рамках «научной поэзии»{48}. Поэтому немалый интерес представляют пометы Вадима Шершеневича на 20 из 57 стихотворений в принадлежавшем ему экземпляре книги{49}. Он не пришел на чествование Брюсова 17 декабря 1923 года, но написал ему «не поздравительное, а искреннее письмо»: «Мне очень грустно, что уже долгое время мы в силу литературных условий оказываемся как бы по две стороны баррикад искусства. Но даже при этом положении я ни одной секунды не забываю, что только Вы и Ваше искусство помогли мне выучиться писать стихи. Мне очень горько, что среди целого ряда Ваших учеников я оказался в положении одного из наиболее Вами нелюбимых»{50}. Видимо, поэт написал это в грустную минуту, поскольку говорить о нелюбви Брюсова к нему нет оснований. Более того, услышав в 1919 году стихотворение Шершеневича «Есть страшный миг…», Валерий Яковлевич сказал ему: «По-настоящему хорошо! Завидно, что не я написал!» И добавил с улыбкой: «Может, поменяемся? Отдайте мне это, а я вам в обмен дам пяток моих новых»{51}. За шуткой видно несомненное уважение — Вадим Габриэлевич знал, каким строгим критиком был его собеседник.

Разбирая чужие стихи, Брюсов обращал особое внимание на рифмы. Так же поступил и Шершеневич: исправно подчеркивал «атлантидины — неиденный», «млечности — меч нести», «изодранным — хорда нам», написав на полях «прекрасные, хотя и вычурные рифмы» («СССР»). В книге заметно влияние футуристов, поэтому в маргиналиях встречаются «кто-то из футуристов — не Третьяков ли?» («Эры») и… «бедный Хлебников» («Тетрадь»). Против строк из стихотворения «Явь»:

Колбы, тигли, рефракторы, скальпели

Режут, лижут, свежат жизнь… а [вот]

Явь — лишь эти за окнами капли и

Поцелуй в час полночных свобод… —

полемическое замечание: «А сам критиковал за это футуристов. См. статьи Брюсова о предлогах в конце строк»[96]. Против концовки стихотворения «Мировые спазмы» он написал «перепев Бальмонта по сути», а над «Песней девушки в тайге» — «хорошо, как молодой Брюсов».

3

Тринадцатого декабря 1923 года Валерию Яковлевичу исполнилось пятьдесят. Через два дня он закончил стихотворение «Пятьдесят лет», полное ощущением прожитого и страстно устремленное в будущее:

Где я? — высоко ль? —

полвека — что цоколь;

        что бархат — осока

     низинных болот.

Что здесь? — не пьяны ль

молчаньем поляны,

куда и бипланы

        не взрежут полет?…

Беден мой след!

     ношу лет

     знать — охоты нет!

        ветер, непрошен ты!

Пусть бы путь досягнуть

     мог до больших границ,

     прежде чем ниц

        ринусь я, сброшенный!

     Пятьдесят лет —

пятьдесят вех;

пятьдесят лет —

пятьдесят лестниц…

Еще б этот счет! всход вперед!

и пусть на дне —

суд обо мне

мировых сплетниц!

В день рождения Брюсова Луначарский от имени коллегии Наркомпроса подал в Президиум ЦИК СССР официальное ходатайство о награждении поэта орденом Трудового Красного Знамени, упомянув, во-первых, «его выдающиеся поэтические произведения, представляющие собою несомненно бессмертный вклад в русскую поэзию» и только в-четвертых его членство в партии: «самое наличие его в наших рядах при его европейской известности является, конечно, для нас значительным политическим плюсом»{52}. Днем раньше новость попала в газеты. «Вечерняя Москва» опросила «видных представителей советской литературы и общественности», заслуживает ли Брюсов ордена. «Видные» единодушно ответили, что не заслуживает, и с ними пришлось считаться. Кто же эти судьи? Единственный литератор-орденоносец Демьян Бедный, партийный журналист Лев Сосновский, будущий глава РАПП Леопольд Авербах, бывший акмеист, а ныне партиец и издательский работник Владимир Нарбут{53}. Альтернативной кандидатурой называли Серафимовича: в начале года ему исполнилось 60 лет, но хлопотать за него нарком не стал.

Не берусь судить, насколько тяжело переживал Брюсов отказ в ордене, но развязные выпады были ему, конечно, неприятны. Почувствовавший себя лично уязвленным, Луначарский добился награждения юбиляра грамотой ВЦИК РСФСР с объявлением ему «благодарности Рабоче-Крестьянского Правительства» и сам составил ее текст{54}. Он же стал почетным председателем юбилейного комитета из пятидесяти четырех человек, где Белый и Поляков-«скорпион» соседствовали с Каменевым и секретарем ЦИК СССР Енукидзе, Есенин с Немировичем-Данченко, Фриче с Пильняком{55}.

Первое чествование устроила 16 декабря ГАХН в виде совместного заседания с ВЛХИ, Обществом любителей российской словесности, Всероссийским союзом писателей и Союзом поэтов. Луначарский председательствовал и сказал вступительное слово. Сакулин прочитал доклад «Классик символизма», Цявловский «Брюсов-пушкинист», Гроссман «Брюсов и французские символисты», Рачинский «Брюсов и ВЛХИ» (институту было официально присвоено имя основателя), Шервинский «Брюсов и Рим»{56}. Ответную речь юбиляр начал со… спора с докладчиками, говорившими о нем, как ему показалось, в прошедшем времени: «Очень лестно и почетно быть объектом таких отпеваний, но играть роль немой тени[97] все-таки очень тяжело, особенно когда чувствуешь себя способным говорить, а не совсем еще онемелым». Это необычное для юбилея заявление несколько оживило собравшихся. А случайно проходившему в тот вечер мимо здания ГАХН, уже после заседания, Петру Зайцеву запомнилась одинокая фигура юбиляра, тщетно пытавшегося найти в холодной и слякотной ночи извозчика: об этом устроители не позаботились{57}.

Главное торжество было на следующий день в Большом театре: доклад Луначарского, акт из переведенной Брюсовым «Федры» Расина в постановке Таирова, ставшей событием послереволюционного театра{58}, и две сцены из «Земли» в постановке Театра Мейерхольда — специально для этого случая. Из-за грамоты ВЦИКа и речи наркома, в которой не было ничего официозного{59}, чествование принято считать казенным и печальным. Лиля Брик вспоминала, что в ответ на дружеское поздравление Маяковского Брюсов ответил: «Спасибо, но не желаю вам такого юбилея»{60}.

«Юбилей сумели превратить в пытку, — утверждал Асеев. — Никто из былых соратников не „удостоил“ чествовать действительно же большого поэта и крупнейшую культурно-поэтическую фигуру начала столетия. Швырявшие стулья в начале его поэтической деятельности не посмели этого сделать, конечно, теперь. Но они оставили пустыми эти стулья как знак своей мести, как символ проклятия „отступнику“ от их традиций»{61}. «Футуристы не приветствовали из принципиально отрицательного отношения к юбилеям, — писал он в другой статье. — Буржуазия — из ненависти к его партийному билету. Интеллигенция… но ведь интеллигенция это та же критика, а как та, так и другая давно ждут случая свести счеты с не раз заушавшим ее „бесстрастным свидетелем“ ее промахов и ляпсусов. А мне в этот вечер Брюсов был дороже других»{62}.

Говоря об отсутствующих, уместно вспомнить слова «иных уж нет, а те далече»: Горький, участие которого официально объявлялось, находился в Германии, Иванов в Баку, Волошин в Коктебеле, Сологуб и Кузмин в Петрограде, Бальмонт в эмиграции, Блок и Гумилев в мире ином. Не было Белого, недавно вернувшегося из Берлина, но был Чулков. В ложе сидел литовский посланник Балтрушайтис. Фриче заболел, Чуковский не смог приехать, Шершеневич не явился «совершенно сознательно», хотя все трое тепло поздравили Брюсова в письмах. «Как и в дни моей молодости, имя Валерий Брюсов — для меня прекрасное имя, которым все мы, пишущие, вправе гордиться», — заключил свое послание Корней Иванович