{29}.
Александр Яковлевич «приземлил» творческий процесс брата, но нет оснований сомневаться в его словах. Еще в 1914 году об этих реалиях применительно к «Творчеству» написал Ходасевич, бывавший в доме на Цветном бульваре. Подробный разбор стихотворения он заключил выводом: «„Несозданное“ стало „созданным“. Уже созданные создания отщепляются от реального мира и получают бытие самостоятельное. В первой строфе они еще не оформились и „колыхаются, словно лопасти латаний“. В последней они сами по себе „ластятся“ к поэту, а пальмы сами по себе бросают свои обычные тени. Некогда связывавший их союз „словно“ заменен разделяющим „и“: два мира разделены окончательно. Такое соотношение между миром и творчеством характерно для поэта-символиста. Однако в той резкости, с какой его выражает начинающий Валерий Брюсов, есть значительная доля позы и литературного задора». «Брюсов после того сказал мне при встрече, — вспоминал Ходасевич, — „Вы очень интересно истолковали мои стихи. Теперь я и сам буду их объяснять так же. До сих пор я не понимал их“. Говоря это, он смеялся и смотрел мне в глаза смеющимися, плутовскими глазами: знал, что я не поверю ему, да и не хотел, чтобы я верил».
Слова о «позе и литературном задоре» можно с полным правом отнести к другому знаменитому стихотворению из третьего выпуска — моностиху «О закрой свои бледные ноги». Это было первое — и на многие годы единственное — что запомнили о Брюсове журналисты и читатели массовой прессы, вспоминая «ноги» к месту и не к месту. «Широкая публика почти не знает его творчества, — констатировал 16 лет спустя Дмитрий Философов. — Но нет ни одного самого захудалого провинциала, который при упоминании Брюсова самодовольно бы не усмехался: „Знаю! знаю! — закрой свои бледные ноги!“ И эти бледные ноги будут преследовать Брюсова до могилы. Ничего с этим не поделаешь. Таков „суд глупца“»{30}.
«Фиолетовые руки», «бледные ноги» и очередное творение «В. Дарова» «Мертвецы, освещенные газом…» были восприняты как литературное хулиганство:
Мертвецы, освещенные газом!
Алая лента на грешной невесте!
О! мы пойдем целоваться к окну!
Видишь, как бледны лица умерших?
Это — больница, где в трауре дети…
Это — на льду олеандры…
Это — обложка Романсов без слов…
Милая, в окна не видно луны.
Наши души — цветок у тебя в бутоньерке!
Пятого сентября 1895 года Валерий Яковлевич в черновике письма журналисту Илье Гурлянду — «Арсению Г.» из «Новостей дня» — попытался «разумно» разъяснить смысл этого стихотворения, что вообще делал нечасто:
«Автор был поражен судьбою любви в современном мире, судьбою идеального чувства в мире прозы. Эта тема символически изображена и выражена в первом стихе, где мертвецы поставлены не в обычную обстановку кладбища, а залиты светом газа. И во всем стихотворении изображается прежде всего состояние нашего века, как оно представляется поэту: нашу жизнь он называет гигантской больницей, где дети уже надели траур, он сравнивает ее с олеандрами, корни которых засыпаны снегом, везде перед собой он видит лики умерших и всему находит символ в лучшей символической книге, в книге, которая воплощает всю современную жизнь, — в „Романсах без слов“. […] На фоне этого мира поэт изображает свою невесту, которую он сам называет грешной, как поэт, как декадент, он не хочет таить своей любви, зовет невесту целоваться к окну — но увы! перед ними уже не обычная обстановка свидания, все изменилось, что символически и изображается стихом „в окна не видно луны“. Все изменилось — и только любовь неизменна и по-прежнему души влюбленных томятся на груди у милых, как цветы в ее бутоньерке»{31}.
Никакие разъяснения не помогли — Брюсова не хотели ни слушать, ни слышать. Новая волна ругани в печати всех направлений по адресу третьего выпуска «Русских символистов» и первой книги стихов Брюсова «Chefs d’œuvre»[13] (различия между ними рецензенты не делали) давала понять декадентам, что рассчитывать на снисхождение не приходится. В «Новом времени» Виктор Буренин и Александр Амфитеатров объявили их мошенниками, которые прикидываются сумасшедшими и дурачат публику, собирая с нее деньги. По свидетельству Перцова, «удивительна была эта потребность, свойственная не одному Буренину и характерная вообще для тогдашнего момента: говоря о какой бы то ни было литературной новизне, изображать ее не просто плохой, а непременно бессмысленной, идиотической или же недобросовестной»{32}. Николай Михайловский гневно обличал новых Геростратов, которые «страстно желают выкинуть какую-нибудь непристойность затем лишь, чтобы обратить на себя побольше внимания», и назвал Брюсова «маленьким человеком, который страстно хочет и никак не может»{33}. Аким Волынский в рецензии на два первых выпуска «Русских символистов» и на сборник Добролюбова «Natura naturata, natura naturans», которому уделил основное внимание, заявил, что «новые течения в литературе, новые разговоры об искусстве не всегда сопровождаются появлением крупных и свежих поэтических талантов», что эти книги «не заслуживают никакого серьезного разбора» и что стихи Брюсова «не поднимаются над уровнем самой ординарной версификации»: «Веяния эпохи бессильно волнуют людей бездарных или, при некоторой даровитости, лишенных настоящей умственной оригинальности»{34}. К аналогичному выводу — только в более резкой форме и с подчеркиванием неудачного подражания иностранным образцам — пришел представитель противоположного лагеря Ангел Богданович, руководитель левонароднического журнала «Мир Божий»{35}.
Как говорится, обложили со всех сторон. Брюсову стало ясно, что обычный путь в литературу — через журналы — ему заказан. Более того, даже в случае издания книг за свой счет и рассылки их рецензентам надеяться на благоприятные отклики не приходилось. Еще более огорчительными были отзывы друзей из числа не-символистов. Станюкович, подаривший Брюсову 22 апреля 1894 года свою фотографию с надписью: «Символисту от реалиста», осенью 1895 года откровенно писал ему: «Получил твои две книги (третий выпуск „Русских символистов“ и первое издание „Chefs d’œuvre“. — В. М.) и от первой до последней страницы во время чтения с лица у меня не сходило выражение удивления, смешанного со страшным смехом и полным недоумением. […] По-моему, „символизм“, представителем которого являются эти две книжки, дошел в них до Геркулесовых столбов нелепицы. […] Но верх совершенства следующее стихотворение:
О закрой свои бледные ноги.
Мне кажется, что не менее осязательную картину нарисую я, сочинивши подобное стихотворение:
…Мне хочется выпить с приличной закуской…»{36}.
По предположению А. В. Бурлешина, им же сочинен моностих «О, застегни скорее свой жилет!», фигурирующий в «Письмах „Знатного иностранца“» (1896) его дяди Константина Станюковича как произведение новейшего поэта{37}.
Прозаическое остроумие Владимира Соловьева не пошло дальше шуточек о том, что «обнаженному месяцу всходить при лазоревой луне не только неприлично, но и вовсе невозможно, так как месяц и луна суть только два названия для одного и того же предмета». Однако в конце рецензии на третий выпуск он поместил свои пародии («Горизонты вертикальные…», «Над зеленым холмом…» и «На небесах горят паникадила…»). Великий мистик был хорошим пересмешником, поэтому его экзерсисы понравились Брюсову: «слабые стороны символизма схвачены верно», — хотя Волынский назвал их «бесплодным балагурством»{38}. Тексты зажили отдельной жизнью — не раз переиздавались, в том числе в сборниках для декламации, оторвавшись в восприятии читателя и от автора, и от объекта пародирования.
«Критика, единодушно подвергнувшая первое выступление московских символистов литературной анафеме, не только привлекла к ним внимание общественности, но и стимулировала выработку тактики активного противодействия. […] Именно эта, лишенная серьезной теоретической базы и достаточной аргументации, нередко рассчитанная на анекдот „журнальная ругань“, не только создавала „дурную славу“, отголоски которой преследовали Брюсова до конца дней, но и способствовала укреплению позиций московских символистов, признавая их существование де-факто, как вполне реальное явление современной литературы, мимо которого уже нельзя пройти безразлично. Брюсов сразу же оценил сложившуюся ситуацию и активизировал свою деятельность, избрав тактику фронтального наступления на литературных противников»{39}.
Коммерческий неуспех «Романсов без слов» побудил отказаться от отдельных изданий иностранных поэтов, хотя Брюсов не уставал ссылаться на их авторитет, например, в статье «К истории символизма»{40}. Он понял, что «Русские символисты» исчерпали себя и не довел до конца издание четвертого выпуска. Вместо альманаха нужны были авторские сборники, но серьезных авторов, кроме него самого, пока не находилось. Так родилась идея «Chefs d’œuvre» — «сборника несимволических стихотворений», как говорилось о нем в рекламном объявлении на последней странице второго выпуска «Русских символистов»: увы, с опечаткой «shefs», давшей газетчикам дополнительный повод позубоскалить.