{38}.
Пятого апреля 1901 года альманах был представлен в цензуру уже отпечатанным — как издание объемом более 10 листов (правило распространялось на книги одного автора; для альманахов и сборников необходимый объем составлял 20 листов, но Брюсов добился послабления — видимо, с помощью Ю. П. Бартенева). Некоторые сомнения у Московского цензурного комитета возбудили драма Гиппиус «Святая кровь» (ранее отвергнутая «Жизнью» и «Миром искусства», как с неудовольствием отметил Брюсов), «Заметки на полях непрочитанной книги» Розанова (их не напечатал даже его друг Перцов), записные книжки Урусова (революционные «грехи молодости») и… «безнравственный» рассказ Чехова. Вопрос был передан на рассмотрение Главного управления по делам печати, но у того возражений не возникло. В середине апреля альманах поступил в продажу.
С каждым новым выпуском «Северных цветов» (всего их было пять — 1901, 1902, 1903, 1905 и 1911 годов; первые три переизданы в 1905 году в одной книге с общим указателем авторов) усиливалась тенденция к построению фаланги. Случайные авторы если и попадали в альманах, то из модернистского круга, вроде Дмитрия Фридберга, называвшего себя «Ландыш». Дружески откликаясь в «Мире искусства» на второй выпуск, в предисловии к которому редакция снова провозгласила «отсутствие всякой партийности в выборе материала», Философов недоумевал, почему публикуемая там критика «нещадно разносит сотрудников альманаха», поскольку «помещение подобных самобичеваний […] просто непрактично». «Издатели его должны, не вмешиваясь в борьбу партий, не отдавая особого предпочтения никому из своих сотрудников, спокойно, из году в год, давать публике образцы современного художественного творчества. Со временем все будет взвешено и смерено»{39}.
Обложка работы Константина Сомова не понравилась Философову: «слишком сладка и манерна». К следующему выпуску был привлечен другой «мирискусник» Лев Бакст. В конце марта 1903 года он выслал Брюсову обложку с подробнейшими указаниями относительно печати, но ее не пропустила цензура, сочтя чересчур эротической{40}. Не украсил рисунок Бакста и «Собрание стихов» Гиппиус, выпуску которого «Скорпион» придавал большое значение. «Маленький скандал вышел из-за обложки к стихотворениям Зиночки Мережковской, — объяснил художник. — Она и муж просили издателя, Брюсова, взглянуть на обложку до ее печати. Брюсов же им написал в грубых выражениях письмо (такое письмо неизвестно — В. М.), что он поручил обложку мне и что он меня считает таким художником, что может закрывши глаза доверить все, что мне вздумается нарисовать. Мережковский обиделся, сославшись на любопытство только, а не на поверку. А суть в том, что Зиночка просто хотела развести антимонию, разглядывать свой профиль, советовать мне всякий вздор и прочее. Я же решил ее, Зиночку, вовсе не рисовать, сделать просто голую девицу (античную), и ту не поспел к сроку, послал ему, Брюсову, телеграмму, что отказываюсь»{41}. Дружескому общению редактора и художника это не помешало.
Сосуществование символистов и реалистов, объединившихся вокруг товарищества «Знание» и его сборников (издавались с 1904 года), оказалось недолгим и сменилось ожесточенной полемикой. Предисловие к третьей книге извещало: «Наш альманах иной, чем два первые. Он более „единогласен“, более однороден по внутреннему составу. В нем ряд новых имен и нет кое-кого из прежних спутников. Мы рады этим новым. В них новая молодость, новая бодрость, сила». Вышедшие в 1905 году «Северные цветы Ассирийские» в стилизованной обложке Николая Феофилактова были однородно символистским альманахом и воспринимались как парное издание к журналу «Весы», который на протяжении первых двух лет существования не публиковал художественных произведений.
Отклики на первую книгу «Северных цветов» были разнообразными, но предсказуемыми. Буренин не придумал ничего нового: «Все эти господа, кажется, заболели недавно, но очевидно „готовы“ совершенно и едва ли даже излечимы — и кроткие, и буйные. Я сужу так по примеру Валерия Брюсова»{42}. Эти «цветы» «хуже всякого репейника, всякого чертополоха», — просвещал читателей харьковский «Южный край», вопрошая: «Как вы думаете — если бы в обществе кто-нибудь заговорил вот такими словесами, упрятали бы его в сумасшедший дом или нет?»{43}. «Бледные ноги» рецензент, между прочим, приписал Добролюбову, которого родственники в 1899 году, действительно, упрятали в сумасшедший дом, но не за стихи. Ясинский хвалил за освобождение от «шелухи напускного декадентства»{44}. «Новый альманах […] пытается воскресить лучшие традиции альманахов Пушкинской эпохи», — утверждал в консервативном «Русском вестнике» аноним, за которым можно предположить Саводника{45}. Анонимную хвалебную рецензию поместила московская газета «Русский листок»{46}. Здесь, вероятно, не обошлось без самого Валерия Яковлевича.
Долгое время сотрудничество Брюсова в «Русском листке» (1901–1904) оценивалось только негативно: «Газета, издававшаяся реакционным публицистом Н. Л. Казецким в монархическо-охранительном духе, была ориентирована на невзыскательного читателя, в основном из мещанских кругов»{47}. Это суждение восходит к автобиографии Брюсова, назвавшего газету «правой» и «бульварной» и как бы извинявшегося за участие в ней: «Выбора у меня не было, я устал „публично молчать“ в течение более чем пяти лет и рад был даже в бульварном листке высказать свои взгляды». Немаловажным было и то, что ни один из журналов не платил ему гонораров, кроме английского «The Athenaeum», для которого Брюсов с 1901 года в течение пяти лет писал ежегодные обзоры русской литературы (эту работу ему передал Бальмонт){48}. Как ни оценивать репутацию «Русского листка», публикации Брюсова в этой газете, особенно многочисленные в 1902–1903 годы, заслуживают внимания.
В чем важность этого эпизода для биографии Валерия Яковлевича? Он пользовался в газете большой степенью свободы: единомышленников у него в редакции не было, но не было и идейных противников. Не претендуя на освещение политических и прочих принципиальных вопросов, но и не расходясь с генеральной линией, он свободно печатал здесь стихи, прозу и переводы, став, бесспорно, самой крупной литературной фигурой за всю историю газеты. Можно по-разному оценивать святочные и новогодние стихи и рассказы Брюсова, но переводы из Верлена, Метерлинка, Роденбаха, Мореаса, Ницше и информативные заметки о них вряд ли предназначались «невзыскательному читателю». Это же относится к статьям о восприятии русской литературы за границей («Немцы о наших писателях», «Француженка о русской интеллигенции»), о необходимости отечественной научно-популярной литературы («Переводная наука»), о возможности учебника поэзии («Школа и поэзия»), к отчетам об общественной и культурной жизни Петербурга. Немалый интерес представляют путевые заметки Брюсова об Италии (1902) и Франции (1903). В «Русском листке» он прошел хорошую школу практической журналистики, вплоть до хроники и скрытой рекламы (статья «П. И. Бартенев как издатель»). Именно этот опыт пригодился ему в «Весах», особенно в первые годы существования журнала.
Литературные дела занимали большую часть жизни Валерия Яковлевича, но лето 1901 года оказалось богато переживаниями личного характера. В начале июля он писал Бунину: «Моя жизнь за последние месяцы — безумие. Я вырываюсь из рук сумасшедших, чтобы бежать к бесноватым. Я прошел над всеми безднами духа, достигая до крайних пределов любви и страдания. Каждое чувство, каждая мысль мне мучительны теперь, но моему пути еще не конец». Неотправленный вариант письма звучит более исповедально и в то же время более «декадентски»: «Я на распутье и в жизни и в душе. О жизни не интересно. А о душе вы знаете. Мне дано искушение, которого я не ожидал. Передо мной открыта торная дорога, и я уже сделал по ней немало шагов. Еще чуть-чуть опустить голову, еще чуть-чуть подладиться под чужой голос, ах, как все станет тогда просто. Но менее всего я хочу быть сейчас самим собой. Мой облик мне сейчас самое ненавистное. Моя первая задача — убить себя и растоптать свое тело. Если мне осталась надежда, то только в смерти»{49}.
О чем идет речь? Почему столь интимные признания адресованы человеку, который не близок и даже не слишком симпатичен автору? Почему ничего подобного нет в почти ежедневных письмах возлюбленной Анне Александровне Шестеркиной, жене художника-декадента Михаила Шестеркина, или, по крайней мере, в их опубликованной части{50}? Что это — высшая мера доверия, приступ минутной откровенности или декадентский эпатаж?
Фоном было семейное пребывание на даче в Петровском-Разумовском, откуда Валерий Яковлевич ездил в Москву для занятий в «Русском архиве». Иоанна Матвеевна ждала первого ребенка, но в конце июля тот родился мертвым, и она долго болела[38]. Младшая сестра Евгения Яковлевна вышла замуж за Б. В. Калюжного, которого Брюсов в письме к Шестеркиной почему-то обозвал «негодяем, идиотом и павианом»{51}. С самой Анной Александровной он летом не встречался; их отношения вошли в активную фазу осенью 1901 года, но постепенно охладились с рождением у Шестеркиной в следующем июне дочери Нины