Куда ты уйдешь? В одиночество, в работу? Но разве я мешаю тебе? Что сделать, чтобы опять ты стал опьяненным, радостным, безумным, как на Сайме?» (17 июля).
Это настроение тревожило и печалило Брюсова. Он пытался объяснить Нине Ивановне — как некогда Вилькиной, но гораздо серьезнее — что пережитый миг не может длиться вечно и что нельзя постоянно жить на пределе, «опьяненным и безумным»: «Надо не быть людьми, а как достичь этого? Надо жить вне жизни, а за ее пределами лишь смерть. Надо дышать только любовью, но еще нет страны, где вечно веет этот воздух» (20 июля). Она упрекала его. Он каялся. Потом они ободряли друг друга экстатическими клятвами в вечной любви. 28–30 июля, в ожидании близкого свидания в Москве, Брюсов написал стихотворение «Из ада изведенные», проникнутое темой Любви-мучения, которая особенно остро звучала в письмах тех дней.
Астарта! Астарта! и ты посмеялась,
В аду нас отметила знаком своим,
И ужасы пыток забылись как малость,
И радость надежд расклубилась как дым…
Дай бледные руки, где язвы распятья!
Дай бледную грудь, где вонзалось копье;
Края плащаницы хочу целовать я,
Из гроба восставшее тело твое!
В «Венке» он дал это название циклу стихов, связанных с Петровской, но не сводимых к отношениям с ней: тема была не нова для автора и только получила мощный творческий импульс.
В начале августа они провели несколько дней вместе в Москве. Казалось, сказка вернулась. «Ты вдруг открыла мне за последней ступенью безмерную лестницу, алмазную, сияющую, уходящую в пламенную высь, в блеск, и в последнее, в невозможное, в несбыточное счастье. Иду, всхожу, все выше, выше, и там, на высоте, надо мной, для меня, протягивая мне руки, говоря мне „люблю Тебя“, — там — Ты!» (Брюсов, 5 августа). «Я люблю тебя и ничего не знаю, и ничего не хочу говорить, кроме этих слов, в которых вся я, вся моя душа, вся моя безмерная нежность к тебе» (Петровская, 7 августа). «Ты — мое счастие, Ты — моя радость, Ты — мой свет» (Брюсов, 7 августа). «Ничто уж не властно, когда я совсем с тобой, держу твои руки, смотрю тебе в глаза» (Петровская, 10 августа). «Умираю, да! умираю в последнем, предельном, в несбыточном счастьи» (Брюсов, 12 августа). Читать эти письма даже неловко — как будто подглядываешь в замочную скважину.
В конце лета наступил кризис: пора было возвращаться в город и как-то обустраивать отношения. «Я хочу все, тебя всего до конца, и это вовсе не искусство стоит сейчас между нами», — жестко заявила Петровская 24 августа, давая понять, что более не согласна довольствоваться тайными свиданиями. Следующие письма мягче, с жалобами на одиночество и неприкаянность. «Я так же неуместна, несвоевременна, не нужна в жизни, в мире», — сетовала она 28 августа и в том же письме просила посвятить ей готовящийся к изданию «Венок»: «Не посвящай мне отдел. Это невозможно. Подари мне всю ее. […] Ты же говорил мне: „Все, все, что хочешь“… Я хочу твою книгу. Это мечта всего прошлого года. Я прошу тебя в первый раз. Неужели обида Вячеслава сильнее моей страстной мечты? Больше об этом не попрошу тебя никогда. Или скажи мне одно „да“, или не будем говорить об этом. Я пойму без слов твое „нет“». Брюсов посвятил «Венок» «Вячеславу Иванову, поэту, мыслителю, другу»; имени Петровской в нем не было. Были новые нежные письма, новые страдания и заклинания: «Сбережем нашу светлую, милую радость» (Петровская, 30 сентября). И вопль отчаяния 14 декабря: «Валерий, куда ушло наше счастье?! Куда улетела твоя мечта быть со мной всегда? […] Ты уж больше никогда не говоришь прежних слов о нашей жизни. […] Мне нужна вся твоя любовь. Вот что значит мое все».
В следующие годы Нина Ивановна написала «милому зверочку» много писем, которые становились всё длиннее: обвиняла во всех смертных грехах, грозила немедленным разрывом — и тут же умоляла остаться и трогательно спрашивала о здоровье (Брюсов был подвержен легочным заболеваниям). Менялось содержание, менялся тон, с годами становясь все более требовательным и злым, но неизменным оставался максимализм. «И в доброте, и в злобе, и в правде, и во лжи — всегда, во всем хотела она доходить до конца, до предела, до полноты, и от других требовала того же, — вспоминал Ходасевич. — „Все или ничего“ могло быть ее девизом». Не обладая значительным литературным талантом, Петровская всю энергию и темперамент бросила в жизнетворчество — в этом солидарны все писавшие о ней.
«Брюсов ясно сознавал, что он неспособен к постоянной совместной жизни с Петровской — и не только потому, что таковая внесла бы нежелательные и даже разрушительные коррективы в определившиеся ритмы его литературной деятельности (которая для него в иерархии ценностей всегда оставалась на первом плане) и создала бы дискомфорт в налаженных обыденных житейских условиях»{39}. «Чтобы стать безумным, нужны душевные силы, а у меня их нет, — писал он 2 июня 1906 года, в разгар очередного „самого“ мучительного кризиса. — Чтобы стать безумным, нужна энергия и воля, а их у меня сейчас нет. Чтобы стать безумным, нужно, наконец, безумие, а во мне его теперь нет вовсе». «Для Тебя „любовь“ и „безумие“ одно и то же, а для меня не одно и то же. Любовь есть в моей душе, безумия — нет», — объяснял он три дня спустя, стучась в закрытую дверь. Нина Ивановна экстатически твердила о желании умереть, «чтобы смерть Ренаты списал ты с меня, чтобы быть моделью для последней прекрасной главы» (23 марта 1908 года), и не понимала, почему Брюсов — если любит ее — не разводится с женой, которую она ненавидела и проклинала: «У тебя есть она, которой ты, не задумываясь, приносишь в жертву меня с моей жизнью. […] Все для нее, — для меня остатки, клочки. Нет, — спасибо!» (26 июня 1908 года), — самое мягкое из сказанного. Иоанна Матвеевна платила ей антипатией, прежде всего за приобщение мужа к морфию, от пристрастия к которому он так и не избавился. Но все это было позже…
«Венок» — на обложке название было напечатано по-гречески и по-русски, но в литературе его часто записывают латинскими буквами «Stephanos» — печатался в декабре 1905 года, в дни вооруженного восстания в Москве, и не сразу дошел до читателя. Автор охотно дарил его «далеким и близким»: Михаилу Врубелю «в знак восторженного преклонения пред его гением» и Петру Боборыкину как «скромную дань вассала», «старому другу» Курсинскому и психиатру Николаю Баженову, который бранил декадентов, не утруждая себя чтением их произведений{40}. Это был первый сборник Брюсова, единодушно принятый серьезными критиками, — поэтому его стали считать вершиной творчества Валерия Яковлевича.
Блок, получивший книгу с инскриптом «Одному из немногих избранных наших дней», написал две рецензии: для первого номера декадентского журнала «Золотое руно» и для газеты. В первой — заявив, что новая книга не превзошла «Urbi et orbi», но «по-новому заострила и оттенила давно прекрасное, страшное и знакомое», — попытался импрессионистически описать характерно «брюсовское», определив его формулой «Любовь и Смерть». Во второй — учитывая характер аудитории — назвал поэзию Брюсова «примером быстрого и здорового перерождения литературных тканей», а его самого — поэтом «пушкинской плеяды»{41}. «Я в восхищении от Вашего нового тома „Stephanos“ и особенно приятны мне „Медея“, „Орфей и Эвридика“, хотя очень люблю и Ваши „modernes“» — писал 30 января 1906 года Бакст, пояснив: «В этом году я начал несколько вещей в роде для меня близком, но почему-то до сих пор неудававшемся — неоантичном, если можно так назвать». Брюсов спохватился и послал ему книгу с инскриптом. 14 февраля художник благодарил за подарок: «Очень тронут Вашей подписью. Как часто сразу не оцениваешь вещи — например, я нахожу „К Деметре“ одним из лучших в „Stephanos“; изумительны „Гребцы [триремы]“ — совсем античный сон наяву, даже жутко! […] Увы, я свои античные сны откладываю до будущего года — туго подвигается»{42}.
В неожиданных похвалах автору изруганного им «Urbi et orbi» рассыпался Ляцкий: «Пусть же он будет сам собою и таким войдет в немногочисленную семью истинных поэтов, чутко отдающихся обаянию дивного и вещего русского слова, — войдет простой, искренний, вдохновенно размеренный, умно-мечтательный, сдержанно свободный», — но с оговоркой, которую подхватят советские литературоведы: «Отошел, как нам кажется, г. Брюсов от прежних декадентов»{43}. В «Весах» рецензии не было — видимо, чтобы избежать упрека в саморекламе, хотя Аделаида Герцык оценила на их страницах переводы Брюсова из Верхарна как «редкое чудо перевоплощения» (1906. № 8).
Готовя осенью 1906 года первую книгу прозы «Земная ось», Брюсов решил посвятить ее «Андрею Белому память вражды и любви», испросив его разрешение. Тот с радостью согласился: «Мне это чрезвычайно лестно и интимно дорого»{44}, — понимая, что стоит за этими словами. Речь шла не только об их отношениях в прошлом, но и об их будущем отражении в романе, над которым работал Валерий Яковлевич. «Огненный ангел» — самое известное из крупных произведений Брюсова. Вместе с «Мелким бесом» Сологуба и «Петербургом» Белого он принадлежит к вершинам русской символистской прозы. Внешне это исторический роман о Германии 1530-х годов, написанный с большим знанием дела, что было оценено немецкими критиками после его выхода в 1910 году в переводе Рейнгольда фон Вальтера. Одновременно это психологически точная, хотя и художественно переосмысленная история отношений Брюсова, Петровской и Белого, на что в тексте есть ряд прямых намеков вроде упоминания Бальдера и Локи или сцены, где граф Ген