Валерий Брюсов. Будь мрамором — страница 70 из 124

[68]. Валерий Яковлевич изредка давал стихи и прозу в журнал, один из номеров которого (1911. № 11) вышел с его портретом на обложке, а в других появились посвященные ему стихи издателя и хвалебный отзыв о «Путях и перепутьях». Конечно, привлекало его не это, а близость Брихничева и Клюева к среде, в которую ушел Александр Добролюбов, а память о нем продолжала волновать Валерия Яковлевича и особенно Надежду Яковлевну. Брихничев хотел устроить первый сборник Клюева в «Скорпион». Брюсов не отреагировал на его намеки, но написал предисловие к книге, которую выпустил сочувствовавший «голгофским христианам» В. И. Знаменский. Автор остался недоволен качеством издания и годом позже переиздал «Сосен перезвон» в Ярославле у Константина Некрасова, выпустившего также несколько книг самого Брюсова.

Отметив в предисловии, что «огонь, одушевляющий поэзию Клюева, есть огонь религиозного сознания», Брюсов напутствовал и оценивал его как поэт поэта, что видно из инскрипта на фотографии: «Любимому поэту Николаю Алексеевичу Клюеву в знак дружбы, „Издревле сладостный союз поэтов меж собой связует“. Москва. 4 декабря 1912». Отношения распались только после революции, когда Брюсов отрицательно отозвался о собрании стихов Клюева «Песнослов» (1919), напомнив, что приветствовал его дебют. Тот ответил стихотворением «Меня хоронят, хоронят…»: «Песнослову грозится Брюсов изнасилованным пером». Эти строки в сборнике «Львиный хлеб» (1922) адресат прочитал (книга сохранилась в его библиотеке) и коротко отметил в одном из обзоров, что Клюев сохранил «долю той свежести, которая пленяла в его ранних книгах».

Относясь к делу с исключительной серьезностью, Брюсов не уподоблялся Стефану Малларме, который ни о ком не отзывался плохо даже в частных письмах. Вот лишь один пример. Получив в начале 1912 года для «Русской мысли» рассказы Леонида Кропивницкого, он подробно ответил автору: «Нахожу их неудачными. Изображенные Вами характеры не оригинальны и не интересны. Если Вы не сумели подметить в душах людей ничего иного, кроме того, что уже давно было подмечено и описано разными писателями, — не стоило и писать рассказы. Психология действующих лиц в Ваших рассказах — крайне примитивна и не разработана. Кроме того, оба рассказа написаны очень плохим языком. „Оскандалившийся май“, „целовать с азартом“, „флиртовать“, „поцелуи обожателя“, — всё это выражения не литературные. Постоянное повторение союза „И“, которым Вы иногда начинаете все фразы на 2–3 страницах, крайне неприятно, так же как и упорное повторение „уж“, „уж“, „уж“, или противоположение предложению, начинающемуся с „но“, — другого, тоже начинающегося с „но“. Есть у Вас и прямо неправильности языка, например, в употреблении местоимений „он“, „ея“, которые часто неизвестно к кому относятся. Наконец, все действующие лица в Ваших рассказах говорят удивительно бесцветным и пошлым языком. […] Я позволил себе написать Вам все это только потому, что Вы сами, в своем письме, просили меня высказать Вам мое мнение, признавая его „авторитетным“. Разумеется, как все люди, я могу ошибаться, но свое мнение высказываю Вам вполне искренно». Кропивницкий ответил возмущенным письмом с типичными для авторов отвергнутых рукописей аргументами: мои произведения ничуть не хуже тех, что печатает ваш журнал, их хвалил признанный литератор имярек (в данном случае Телешов), но кругом кумовство, честным путем в литературу не пробиться{9}. Спорить Брюсов не стал. А его корреспондент остался в истории как отец Евгения Кропивницкого, основателя «лианозовской династии» поэтов и художников.

2

Те, кто считал себя недооцененным, упрекали Брюсова в… зависти. Первой это сделала Марина Цветаева, в гимназические годы любившая его стихи, по собственному определению, «страстной и краткой любовью» и написавшая восторженное эссе «Волшебство в стихах Брюсова»{10}. Обнаружив в рецензии на свой первый сборник «Вечерний альбом» (1910), который сама подарила «Валерию Яковлевичу Брюсову с просьбой просмотреть»[69], такие слова: «Когда читаешь ее книгу, минутами становится неловко, словно заглянул нескромно через полузакрытое окно в чужую квартиру. […] Мы будем также ждать, что поэт найдет в своей душе чувства более острые […] и мысли более нужные», — в следующем сборнике «Волшебный фонарь» (1912) она с вызовом ответила:

Улыбнись в мое «окно»,

Иль к шутам меня причисли, —

Не изменишь, все равно!

«Острых чувств» и «нужных мыслей»

Мне от Бога не дано.

Брюсов снова откликнулся: «Невозможно примириться с этой небрежностью стиха, которой все более и более начинает щеголять г-жа Цветаева. Пять-шесть истинно поэтических красивых стихотворений тонут в ее книге в волнах чисто „альбомных“ стишков, которые если кому интересны, то только ее добрым знакомым». И получил очередную отповедь:

Я забыла, что сердце в вас — только ночник,

Не звезда! Я забыла об этом!

Что поэзия ваша из книг

И из зависти — критика…

Проявление зависти Цветаева увидела в том, что на поэтическом конкурсе Общества свободной эстетики (председатель жюри — Брюсов) ей дали не первый приз, а лишь первый из двух вторых; первый решено было не присуждать вовсе. В ее широко известных «записях о Валерии Брюсове» о нем сказано мало. Больше всего — как обычно — о самой себе{11}.

Осенью 1913 года в ответ на упрек Цветаевой Брюсов писал: «Оценивая стихи, я предъявляю поэту требования высокие и считаю, что это — долг критика. Право на существование имеют лишь те поэты, которые вносят что-то новое в область поэзии. Перепеватели чужого, хотя бы и искренние, не нужны». Далее он привел список тех, кого поддерживал и защищал от критики: Добролюбов, Коневской, Белый, Блок, Городецкий, Кузмин, Верховский, Северянин. «Я не помню, чтобы я резко отрицательно высказался о поэте, который позднее выказал подлинное дарование, и, наоборот, я не помню, чтобы я настойчиво рекомендовал стихи поэта, который позднее обнаружил свое творческое убожество»{12}. В его рецензиях много резких выражений: «автор как поэт — безнадежно бездарен», «рифмованные упражнения не очень грамотного и далеко не образованного человека», «безобразные стихотворные опыты» — но они относятся к авторам, безнадежно канувшим в Лету.

При этом Брюсов замечал то, чего не видели другие. «Маленькая брошюрка г. Ж., — писал он в 1905 года в „Весах“ о поэме „Владимира Ж.“ „Бедная Шарлотта“, — […] из числа тех, которые можно увидеть лишь в редакциях, куда их присылают авторы „для отзыва“, и которые обычно попадают, непрочитанными, в корзины для ненужной бумаги. Но анонимная поэма о Шарлотте Кордэ заслуживает лучшей участи. Она написана с большим умением, какой-то уверенной рукой, в ней есть хорошие стихи и много интересных рифм». Под криптонимом скрывался 24-летний Владимир (Зеев) Жаботинский, будущий трибун сионизма. Брюсов также заметил и оценил его переводы (под псевдонимом Altalena) из Эдгара По. «В „Одесских новостях“ я нашел удивительные переводы стихов По, — писал он Бальмонту в конце января 1902 года, — много лучше Ваших». «Стихи Альталены очень плохи, и как стихи, и как перевод», — раздраженно ответил Константин Дмитриевич, считавший лучшим переводчиком По самого себя{13}. Выпуская в 1924 году итоговое собрание своих переводов из По, Брюсов признал выполненный Жаботинским перевод «Ворона» лучшим из существовавших к тому времени на русском языке{14}, хотя сам долго бился над этим стихотворением, оставив семь вариантов перевода{15}.

Одновременно с наброском о зависти Брюсов написал «Открытое письмо молодым поэтам»:

«Как бы вы ни писали стихи, кого бы вы ни избирали своим ближайшим учителем и образцом — Бальмонта или меня, Надсона ли, Игоря Северянина — все равно, вы все близки мне уже потому, что пишете стихи. […] Но при всем том я никак не могу признать, что эта моя принадлежность к „семье поэтов“ налагает на меня обязанность всю мою жизнь посвятить служению ей. […] Между тем вы, милостивые государи и дорогие друзья, последнее время вот уже несколько лет решительно требуете, чтобы я был занят исключительно вами и выражаете иногда крайнюю обиду, если я позволяю себе от этого уклоняться. Почти ежедневно (не преувеличиваю) я получаю по почте или иным путем тетради начинающих стихосочинителей. Конечно, бывают исключительные счастливые дни, когда не приходит ни одной новой тетради, но зато нередко в один день на моем письменном столе их появляется две, три и даже больше. Авторы этих стихов в приложенном письме большею частью извиняются в том, что не будучи со мною знакомы, отнимают у меня время, просят прочитать присланную тетрадь и дать об ней отзыв, а также указать, следует ли им продолжать писание стихов.

Последний вопрос всегда вызывает во мне чувство досады и обиды, обиды за поставившего его. Сколько мне известно, никогда ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Тютчев не спрашивали ни у кого, следует ли им продолжать писать стихи. […] Я сам тоже в своей юности никогда и никого не спрашивал, надо ли мне писать стихи и, напротив, когда без моего вопроса мне говорили, что стихи писать мне не следует, не обращал никакого внимания на суждение добровольных советчиков.

Но вы, мои молодые собратья по перу, не только просите дать вам такой совет, но вы желаете получить мой „отзыв“ о написанном вами. Подумайте, что должен был бы я сделать, чтобы добросовестно исполнить ваше желание! Мне пришлось бы, прочтя внимательно присланную мне тетрадочку стихов (иной раз рукопись в 100 и более страниц), подумать над ней хорошенько и написать ее подробный критический разбор. Если бы я захотел быть действительно полезным каждому из вас, я должен был бы указать при этом каждому его промахи, художественные и чисто технические, объяснить подробности русского стихосложения, не изложенные ни в каких учебниках, дать советы, каких поэтов и как следует изучать и тому подобное, то есть написать не только статью, но и целый маленький трактат. Ведь если бы я написал в ответ автору, приславшему мне свою тетрадь, просто: „Ваши стихи, по-моему, не хороши“, это никакой пользы ему бы не принесло, да он и не поверил бы мне. Но чтобы писать трактаты и критические разборы ежедневно, я должен был бы отдать на это дело весь свой день и уже ничем другим не заниматься.