Валерий Брюсов. Будь мрамором — страница 73 из 124

не верь. Ничего я не сделаю, не посоветовавшись с Тобой. Живу в Петербурге потому 1) что мне необходимо одиночество; 2) чтобы избегнуть всех этих „cлухов“; 3) что мне нестерпимо было бы видеть знакомых и слышать их лицемерные соболезнования или самодовольные укоры. […] Ты мне должна помочь во многом, делая все, чего я делать не могу»{32}. Едва ли не единственные, с кем он виделся, были Мережковские. «Брюсов так вошел, так взглянул, — вспоминала Гиппиус, — такое у него лицо было, что мы сразу поняли: это совсем другой Брюсов. Это настоящий, живой человек. И человек — в последнем отчаянии. […] Был ли Брюсов так виноват, как это ощущал? Нет, конечно. Но он был пронзен своей виной»{33}. «Валерий Яковлевич, милый, Вы нам стали близки, — писала Зинаида Николаевна 14 декабря. — Мы все помним все это время, думаем о вас глубоко и нежно. […] Через страдание видишь человеческие глаза. И уж потом никогда не забываешь».

Двадцать седьмого ноября Львову похоронили на Миусском кладбище (могила не сохранилась); похороны, по просьбе брата покойной, частично оплатил Брюсов. От его имени был возложен венок с надписью: «Вы, безнадежные, умрите без боли: где-то есть нежные просторы воли»{34}. Позже на памятнике выбили строку из Данте «Любовь, которая ведет нас к смерти»{35}. В день ее похорон в Москву из Петербурга приехал Верхарн. Брюсов нашел силы переговорить с ним в столице и объяснить, почему не сможет встретить друга в Первопрестольной. Дела звали домой, не считаясь с душевным состоянием. «С Верхарном не очень тут знают, что делать, особенно в Кружке. […] Я посоветовала тебе уехать, теперь советую вернуться», — торопила Иоанна Матвеевна, которой пришлось встречать гостя на вокзале.

4

Брюсов вернулся в Москву 1 декабря и через две недели уехал в санаторий доктора Михаила Максимовича, специалиста по нервным болезням, в Эдинбурге (ныне Дзинтари) под Ригой. Оттуда он 7 января 1914 года написал Иванову: «Судьба не захотела, чтобы я воспользовался вполне твоей жизнью в Москве. Сначала она не позволила мне видеть тебя так часто, как я того желал бы. Теперь она увела меня на берег полузамерзшего Рижского залива. И верь мне, что то была судьба, а не мое небрежение. Все время я порывался чаще бывать у тебя, но не мог, — теперь это можно сказать. Когда выберусь отсюда, еще не знаю». Через восемь дней Вячеслав Иванович ответил: «Меня и тронули и обрадовали твои строки, память твоя и весть ответная на думы о тебе. Мне хотелось увидеться с тобой до твоего отъезда, но я понял, что это невозможно. Рад, что ты стихи пишешь, но хочется посоветовать тебе не возвращаться скоро к очередным занятиям в привычном тебе темпе и не сокращать так сроков необходимого тебе отдыха вдали от здешней сутолоки»{36}.

К письму Иванов приложил только что написанные стихотворения «Лира» и «Ось». «Пленен, обрадован, тронут твоими стихами», — откликнулся Брюсов 20 января, посылая ему стихотворный ответ. Десять дней спустя Иванов известил его, что отдал свои стихи в альманах «Сирин» и «хотел бы надписать посвящение „Валерию Брюсову“, но в этом случае, ввиду того интимного, что содержат стихи, без твоего согласия и одобрения не смею и надписываю „другу-поэту“. Но если бы ты был согласен на упоминание твоего имени, тогда уж печатай подряд „Ответ“ — Вяч. Иванову. Твои стихи великолепны, и дуэт мне кажется и красивым и символически ярким»{37}. Брюсов согласился: стихи появились в альманахе под общим названием «Carmina amoebaea»[71], то есть песни, исполняемые поочередно двумя певцами. О Львовой ни слова, но указание Иванова на «то интимное, что содержат стихи» не оставляет сомнений. Посылая ответ, Брюсов сообщил: «О себе не пишу: трудно. […] Кое-что узнаешь все же из стихов».

Общий тон послания Иванова — ободрительно-утешающий. Это голос старшего друга и советчика. Впервые за всю историю их знакомства Вячеслав Иванович заявил о себе как о старшем, а не о равном (хотя был старше на семь лет), напоминая Брюсову о грехе и о Боге:

Есть Зевс над твердью — и в Эребе.

Отвес греха в пучину брось —

От Бога в сердце к Богу в небе

Струной протянутая Ось

Поет «да будет» Отчей воле

В кромешной тьме и в небеси…

Не только наставлял, но и как бы судил друга, указуя ему путь ко спасению:

Ристатель! Коль у нижней меты

Квадриги звучной дрогнет ось,

Твори спасения обеты,

Бразды руби и путы сбрось.

Он застиг Брюсова врасплох, в минуту слабости, особенно тяжелую для сильного человека. Валерий Яковлевич — при всем уважении и любви к Иванову — не считал его моральным авторитетом для себя и, усмотрев в послании вызов, принял его. Он скромно писал о своем ответе: «смотри на него лишь как на письмо, хотя и в стихах, ибо соперничать с твоими они не смеют», — но это самоуничижение не кажется искренним. Безупречный по форме, ответ Брюсова таил не менее глубокое содержание — поэтическое и биографическое. Это сознание своего поражения:

Да, так! Моя у нижней меты

Квадрига рухнула во прах…

(ранняя редакция)

Это решимость выстоять:

Нет, я не выбуду из строя,

Но, силы ярые утроя,

Вновь вожжи туго закручу:

Уже на колеснице новой,

Длить состязание готовый,

Стою, склоняю грудь, лечу!

Это вежливое неприятие ивановского учительства и снисхождения старшего к младшему:

Всем суждены крушения,

Кто поднял парус белый,

Кто в море вышел, смелый,

Искать земли иной!

Благих богов решения

Да славят эти песни:

Опасней и чудесней

Да будет жребий твой!

Литература и жизнь неразделимы. «Как хлопья белого снега, на другой же день после смерти полетели из книжных магазинов экземпляры „Старой сказки“, — с горечью писал Шершеневич. — В издательство звонили ежеминутно, прося пополнения. Издание разошлось в три-четыре дня. Спешно было выпущено второе издание[72]. […] Критики исписали столбцы газет отзывами о „Старой сказке“ и о трагической судьбе. Винили смутное время и получали гонорар. Если бы при жизни Львовой была написана хоть сотая часть похвал, которые прозвучали после смерти, может, оборвавшаяся любовь была бы заменена работой» {38}. Легенда о погибшем даровании преувеличила скромный талант. Кое-кто прямо метил в Брюсова. Софья Парнок, которая вскоре будет громить его под маской «Андрея Полянина», восклицала:

Какой неистовый покойник!

Как часто ваш пустеет гроб.

В тоскливом ужасе поклонник

Глядит на островерхий лоб.

Я слышу запах подземелий,

Лопат могильных жуткий стук, —

Вот вы вошли. Как на дуэли,

Застегнут наглухо сюртук.

Я слышу — смерть стоит у двери,

Я слышу — призвук в звоне чаш…

Кого вы ищете, Сальери?

Кто среди юных Моцарт ваш?

Затем Брюсова проклял Садовской в сборнике статей «Озимь» (1915) — с той же страстью, с какой ранее славил: «Сальери», «старший брат» ненавистных автору футуристов, «апоэт», которому не доступны чувство природы и любовь, а только «постельно-простыночная» «поэзия» в кавычках. «В истории литературы Брюсов со временем займет место подле Сумарокова, Бенедиктова, Минаева и подобных им писателей, воплотивших отрицательные стороны своих эпох». «Не решаюсь оспаривать Ваше мнение о том, поэт ли я, — сухо ответил Брюсов. — Выражаясь высоким слогом, об этом будет судить потомство. Вы отвели мне место подле Бенедиктова и Минаева — поэтов, владевших стихом лучше всех своих современников. Высшей похвалы нельзя пожелать. Но ведь для Вас мы все только стихотворцы». Ответ Брюсов заключил словами: «Вы написали откровенно все, что думали. […] „Озимь“ создаст Вам много врагов. Я не из их числа»{39}. Однако в письме к жене из Варшавы назвал Садовского «мерзавцем» и потребовал прервать с ним отношения, поскольку тот «затрагивает меня как человека»{40}. Он имел в виду фразу: «Уже на наших глазах погибли в легионе безыменных нежные души В. Гофмана и Н. Львовой»{41}, — о которой писал Чуковскому 12 августа: «В его книжке есть места, цель которых „обидеть“ лично меня, т. е. намеки на обстоятельства „интимные“, которые читателям абсолютно не могут быть понятны»{42}. Чуковскому «книжонка Садовского», которого он в письме Брюсову назвал «бескрылым импотентом», «внушила омерзение»{43}.

Книга была настолько несправедливой, злой и местами неприличной, что понравилась даже не всем врагам Валерия Яковлевича. «Рад я, что в своих взглядах на поэзию Брюсова, — писал Садовскому Айхенвальд, — нашел я в Вас единомышленника, и ярко Вы пишете, красочно, по-русски, — только надо бы спокойнее, не задевая личностей; говорить надо бы исключительно о литературе, а не о литераторах»{44}. Критику особенно возмутил пассаж: «Как Вильгельм, создал Брюсов по образу и подобию своему целую армию лейтенантов и фельдфебелей поэзии, от Волошина до Лифшица (Бенедикта Лившица. —