, «Девятая Камена» и «Сны человечества»; VIII, IX и X — книги рассказов «Земная ось», «Ночи и дни» и неозаглавленная третья{4}; XI и XII — «Огненный ангел»; XIII и XIV — новый роман «Алтарь Победы»; XV — пьесы; XVI — «Далекие и близкие»; XVII — «Статьи биографические. Статьи по иностранной литературе»; XVIII — «Звенья. Статьи теоретические. Статьи о театре»; XIX — «Мой Пушкин. Исследования и заметки о Пушкине, биографические, критические и библиографические»; XX — «За моим окном. Встречи, впечатления, мысли»; XXI — «Французские лирики XIX века»; XXII, XXIII и XXIV — переводы из Верлена, Верхарна и По; XXV — «Разные переводы в стихах». Ранее опубликованные книги предполагалось переиздать в «значительно дополненном» виде. Датированный апрелем 1914 года, новый проспект издания вносил коррективы: из плана исчезли «Сны человечества», третья книга рассказов и «Статьи биографические»; на переиздание книг стихов отводилось пять томов, «Далеких и близких» — два тома; появился новый роман «Юпитер поверженный». Свет увидели только восемь томов: I–IV (стихи до первой части «Всех напевов» включительно), XII, XIII, XV и XXI[77]. Не всё из указанного в проспекте было подготовлено к печати, а «Юпитер поверженный» остался неоконченным.
Включение извлеченных из стола ранних стихотворений, варианты и примечания, непривычные в издании здравствующего автора, требовали объяснений. «Я прошу не видеть в этом излишнего авторского самолюбия, придающего цену каждой написанной строчке. […] Иная вещь, слабая сама по себе, не удавшаяся автору или представляющая простое подражание другому, — на своем месте, в „Собрании сочинений“, получает смысл и значение[78]. […] Теперь, в годы, когда уже наступает время критически отнестись к своему прошлому, перечитывая, после длинного промежутка времени, различные редакции одного и того же стихотворения, я не всегда нахожу наиболее удачной последнюю. Правда, мне удавалось исправлять явные промахи неопытной руки начинающего стихотворца, но случалось также, незаметно для самого себя, уничтожать этим характерное одушевление юного поэта. Теперь эти разные обработки одной и той же темы я отдаю на суд читателей».
Трудно сказать, кого персонально имел в виду Брюсов, говоря о писателях, переиздающих свои произведения «в виде простой перепечатки разных своих книг, соединенных в совершенно случайном порядке». Бальмонт обиделся и поднял перчатку: «Брюсов полагает, что он академик и что он уже помер. Он издает поэтому академическое посмертное собрание своих сочинений, с примечаниями, вариантами, точными датами и трогательно-подробным сборником библиографических указаний. […] Брюсов глубоко заблуждается. Он еще не помер, хотя его способ прощаться с живыми свидетелями своих истинных переживаний, — с лирическими стихами юных своих дней, — его способ, переиздавая их, забивать их в гроб и добивать их вариантами и примечаниями, может заставить опасаться, — хочу думать, опасаться напрасно, — что как лирический поэт он близок к смерти. […] Лирика по существу своему не терпит переделок и не допускает вариантов. […] Лирическое стихотворение есть молитва, или боевой возглас, или признание в любви. Но кто же в молитве меняет слова? Неверующий»{5}.
Брюсов ответил «брату Константину» не потому, что его отзыв был резким, а потому что тот затронул принципиальный вопрос: вправе ли поэт исправлять и перерабатывать свои стихи или нет. В статье с программным названием «Право на работу» он заявил: «И вовсе не для защиты своих стихов, но ради интересов всей русской поэзии и ради молодых поэтов, которые могут поверить Бальмонту на слово, я считаю своим долгом против его категорического утверждения столь же категорически протестовать. […] На исчерканные черновые тетради Пушкина, где одно и то же стихотворение встречается переписанным и переделанным три, четыре, пять раз, мне хочется обратить внимание молодых поэтов, чтобы не соблазнило их предложение Бальмонта отказаться от работы и импровизировать, причем он еще добавляет: „И если пережитое мгновение будет неполным в выражении — пусть“. Нет, ни в коем случае не „пусть“: поэты не только вправе, но обязаны работать над своими стихами, добиваясь последнего совершенства выражения».
«Спора никакого здесь быть не может, ибо тут догмат, у меня один, у тебя другой», — ответил Бальмонт, но продолжал спорить: «Мы знаем в истории литературы целый ряд примеров, что и талантливые и гениальные поэты, переделывая, портили свои произведения. […] Если достойнейшие люди этим занимались в минуту прихоти или оскудения, или повинуясь неверному методу, зачем бы и я стал делать то же»{6}. В письме он был более резок: «Я воистину огорчен формой твоих, изданных вновь, прежних книг. Они теряют так всякую власть надо мной, и это мне прискорбно. И такие стихотворения, которые мы пережили вместе, — „Моя любовь палящий полдень Явы“, — отняты у меня, как бы лично у меня»{7}. Адресат счел дальнейшую полемику бессмысленной.
Отклики на первые тома ПССП даже в антимодернистском лагере отличались подчеркнутым объективизмом{8}. «Каково бы ни было влияние Брюсова на русскую поэзию […] для каждого беспристрастного читателя давно уже ясно, что имя Брюсова никогда не будет забыто историей», — констатировал Ходасевич. «Неужели же Брюсов признал себя „историей“ и хочет, воздвигнув себе памятник нерукотворный, при жизни еще и памятник рукотворный!» — недоумевал Философов, добавив: «И насколько было бы приятнее, если бы Брюсов издал дешевенький томик избранных своих стихотворений»{9}.
Однотомный «изборник» отмечал следующую после собрания сочинений стадию известности и расширение читательской аудитории поэта. «Спрос на поэзию на русском книжном рынке рос стремительно, особенно с начала 1910-х годов. Перед литераторами и издателями встал вопрос об удовлетворении не только обычного покупателя поэтических книг, как правило, сравнительно дорогих, но и читателя „широкого“, даже массового. Громоздких собраний сочинений, создававших репутацию, было недостаточно. […] Книгу избранных стихотворений ждала встреча с двумя типами читателей. Одни были уже знакомы с творчеством поэта по всем или почти всем предыдущим публикациям. На другом полюсе находились читатели, которые должны были бы впервые познакомиться с поэтом именно по „изборнику“. […] Для читателей первого типа значимым оказывается прежде всего авторский выбор, отказ от тех или иных произведений, циклов, тем. Для читателей второго типа важнейшей данностью оказывается заложенный в конкретную книгу […] образ „лирического героя“ или „автора“»{10}.
Брюсов впервые задумался об «изборнике» в 1915 году — возможно, в связи с прекращением ПССП. Cохранился проект титульного листа: «Валерий Брюсов. Избранные стихотворения. XXV. 1891–1915», — и перечень разделов: «Любовь. Природа. Предания. Герои. Раздумья. Поэмы». Замысел осуществился в виде восьмидесятистраничной книжки «Избранные стихи. 1897–1915» (60 стихотворений) в серии «Универсальная библиотека» (1915; 1916; 1918). Это первая поэтическая книга Брюсова, предназначенная широкой публике (тираж 10 000 экз.; цена 10 коп.){11}. Ходасевич приветствовал ее выход как «первую попытку ознакомить читательскую массу с современной нашей поэзией» для борьбы с «непонятным и глубоко некультурным, но все же несомненным предубеждением рядового читателя против стихов».
Современность волновала Брюсова больше, чем история, потому что у него обострилось предчувствие нового, глобального конфликта. В 1911 году он написал стихотворение «Проснувшийся Восток», включенное в «Зеркало теней», а в 1913 году развил его идеи в статье «Новая эпоха во всемирной истории», основу которой составила давняя рукопись «Метерлинка-утешителя». Несмотря на повторы, это самостоятельные статьи, вызванные к жизни разными событиями: неудачной для России войной с Японией и победоносной Балканской войной славянских государств против Турции, — но их основные положения совпадают.
Во-первых, это географическая и геополитическая завершенность мира, освоенность всего земного шара: «Железные дороги, транс-океанские стимеры, телеграфы, телефоны, автомобили и, наконец, аэропланы связали между собою страны и народы. То, что прежде было разделено многими днями или даже неделями пути, теперь приблизилось на расстояние одной или двух ночей переезда или по телеграфу на расстояние нескольких минут». Во-вторых, взаимосвязанность происходящего на планете — политическая, экономическая, информационная, культурная: «Четверть века назад европейские газеты довольствовались телеграммами из одних европейских центров. В наши дни нам уже необходимо знать, что вчера случилось в Нью-Йорке и в Пекине». В-третьих, критика европоцентризма: «Гордая своими успехами, открытиями, изобретениями, завоеваниями, Европа давно употребляет слова „культура“, „цивилизация“ в смысле „европейская культура“, „европейская цивилизация“. Она забыла, что были другие культуры, ставившие себе иные задачи, оживленные иным духом, отличавшиеся внешними формами, в которые отливалось их содержание». Брюсов выступал как защитник европейско-христианской цивилизации и культуры, но предостерегал от недооценки других: «Какие же причины воображать, что европейская культура окажется, не говорю, бессмертной, но более долговечной, чем многие другие, восставшие на земле во всем сиянии знания, религиозно-философского мышления, художественного творчества и после нескольких столетий жизни исчезавшие из истории навсегда?».