Так что версия о «начале работы с Советским правительством» в конце 1917 года отпадает сразу. Иоанна Матвеевна вспоминала: «В дни октябрьского переворота Валерий Яковлевич лежал больной. В эти дни, — должно быть, под влиянием болезни, — был сумрачен, крайне неразговорчив и мало реагировал на события, несмотря на то, что стрельба шла почти под окнами»{13}. «Вы почувствовали революцию, — сказал Брюсов Волошину в марте 1924 года, — для вас это было событие, для нас, в Москве — случай: мы сидели в своих кабинетах и работали, как обычно, если не считать того, что однажды, например, у меня не оказалось керосина для лампы (электричество, как вам известно, бездействовало), и я работал за этим же столом при свете лучины […] разрабатывая обычные свои темы»{14}
Двадцать шестого февраля 1918 года Валерий Яковлевич сдержанно, но откровенно писал брату Александру: «Ты говоришь, что избегаешь слушать всякие нелепые слухи. Увы! Всё нелепейшее из нелепого оказалось истиной и действительностью. Нельзя выдумать ничего такого невероятного, что не было бы полной правдой в наши дни, у нас. Поэтому веселого мог бы сообщить мало: пока мы все живы, и это — уже много; с голоду не умерли, и это — уже чудесно. […] Я почти исключительно читаю по-латыни, чтобы и в руках не держать газет»{15}.
Что же читал Брюсов? М. Л. Гаспаров заключил, что это «Писатели истории Августов» — собрание биографий римских императоров от Адриана до Нумериана, составленное в IV веке. Историки низко оценивают этот источник, указывая, что все приводимые в нем письма императоров — подложные. Но Брюсова волновала не критика источников, а сходство прочитанного с тем, что происходило за окнами его дома: «Жители принуждены были ходить по улицам города вооруженными, чтобы защищать свою жизнь, и самим принимать меры для охраны своих домов и своего достояния. Законы бездействовали, справедливость была утеснена, кротости и милосердия не оставалось и следа, нравы огрубели, люди не имели надежды ни сохранить свою жизнь, ни законным образом наследовать по умершим. Всем своевольно распоряжались солдаты, судя не по писаным законам, а по своему неписанному уставу. Город был полон буянами и мятежниками, которые ежедневно делали все, что хотели; честных и порядочных людей изгоняли и имущество их отнимали; а своих врагов убийцы преследовали даже во храмах и наносили удар у алтарей. Государственная казна была опустошена; никто не хотел принимать новые деньги, выпускаемые правительством; потому на рынках стояла страшная дороговизна; притом ощущался крайний недостаток в съестных припасах. Республика распалась; почти каждая область объявила себя самостоятельной. Поселяне избивали помещиков, грабили и сжигали усадьбы, захватывали нивы и пастбища и сами выбирали себе государя. […] К какой же эпохе относятся эти исторические факты? Написано ли это вчера или это — пророчества, когда-то выставленные каким-то прозорливцем? Ни то, ни другое. […] Это — черты жизни в Римской империи второй половины III века, отмеченные современниками, и если читатель наших дней видит здесь что-то ему знакомое, то лишь потому, что „история повторяется“. Сходные причины приводят и к сходным следствиям»{16}.
Увлекаясь аналогиями, Брюсов, по замечанию М. Л. Гаспарова, «когда-то столь враждебный модернизации прошлого, отважно идет теперь на самую смелую модернизацию. Если Максимин порывает с сенатом, преследует знатных и богатых, конфискует средства храмов, раздает конфискованное солдатам, вводит военное положение и в письмах апеллирует не к сенату, а к народу, то для Брюсова это — осуществление программы социального переворота, программы связной и обдуманной — не Максимином, конечно, а какой-то таинственной, широко разветвленной подпольной организацией социальных реформаторов, которую Брюсов явно представляет себе по образцу своей современности»{17}. Правление в 235–238 годах «солдатского императора» Гая Юлия Вера Максимина, прозванного Фракийцем (первый варвар на римском престоле!), он трактовал как попытку социальной революции, «ускользнувшую от внимания всех историков Рима». Действительно, историки, вслед за античными хронистами, рисовали Максимина жестоким и алчным диктатором из низов, грабившим страну ради военных нужд (враги уверяли, что ради собственных), ненавидевшим аристократию и самый Рим, где он ни разу не побывал за годы правления, но отдавали должное его мужеству и полководческим талантам. Какой простор для аналогий!
Двенадцатого марта 1918 года Брюсов прочитал в Политехническом музее лекцию «Урок истории: кризис Римской империи в III веке по Р. Х. и современность». Судя по черновым записям, он оценил положение России, до которого довел ее царизм, как трудное, но не безнадежное и призвал новую власть не повторить ошибки римских императоров, отказавшихся от пути социального компромисса.
Отношение Брюсова к новой власти проясняют стихи 1918–1921 годов, опубликованные только в 1990-е годы. На новый 1918 год он написал стихотворение (известное в нескольких вариантах) о том, как в будущем очевидцы революционных событий будут вспоминать о случившемся:
Канут годы в вечность. Наше время
Станет сказкой, бредом страшных дней.
Сгинет, словно призрачное племя,
Наше поколенье в мгле теней.
И, быть может, лик склоня в печали,
Вдруг окликнет старика старик:
«Так ли мы осмьнадцатый встречали?
Тяжек был тогда урочный миг!
Завтра нам тогда казалось грозно,
Новый год — всех наших благ концом!..»
Письмо Валерия Брюсова неустановленному лицу (Александру Косьмичу) на бланке Московского литературно-художественного кружка. 18 мая 1918 года. Собрание В. Э. Молодякова
Второго января 1918 года появилось стихотворение «За что?», историческая аналогия на библейскую тему, столь же прозрачная, как некогда «Юлий Цезарь»:
«За что?» — стенали в Мицраиме
Евреи, руки ввысь воздев…
Но с каждым днем неумолимей
Порабощал их Божий гнев…
«За что? — За то, что вы терпели,
Дрожа, насилие и гнет;
Не научили — к высшей цели
Стремиться свой родной народ…
За ужас долгого позора,
За дни презренья к малым сим,
За грех безволья и раздора —
Сегодня целый край казним!»
Оно было сразу опубликовано и несколько раз перепечатывалось в советское время, но во всех случаях, кроме одного, с датой «1915», проставленной Иоанной Матвеевной по цензурным соображениям. «Каюсь, — писала она 22 января 1952 года Д. Е. Максимову, — отнесла я к 1915 году, когда оно 1918 года. Я думаю, Вы согласитесь со мной, что так лучше»{18}.
Откликом на известие о разгоне Учредительного собрания «уставшим караулом» стали стихи, уже не попавшие в печать:
Страшных зрелищ зрителями мы
В буре дней поставлены; безвольно
Никнут ныне гордые умы,
Для борьбы нет сил, и сердцу больно.
Черным клубом ужас родился
Из надежд великих, — спрут огромный;
Щупальцами жизнь зажата вся,
Впереди — провал, бездонно-темный.
Где давно ль на алых знаменах
Мы читали светлый клич свободы,
Против брата брат, вздымая прах,
Рать ведет, и эта рать — народы.
Встать и грудью смертный путь закрыть,
Что-то прокричать, чтоб все сознали…
Шепчет мысль, что тщетно говорить,
Умер слух, и все сердца — из стали!
Падаешь бессильно; грозный спрут
Восемь лап неимоверных тянет…
Гибель жизни кто переживут?
Для кого счастливый день настанет?
Все равно! Вам, будущим, привет!
Вспомните, что мы, дрожа во мраке,
Ждали, скоро ль брызнет первый свет…
Голос умер… Этот стих — лишь знаки.
Брюсов не возлагал на «учредилку» никаких надежд, но после ее разгона окончательно убедился в диктаторском характере большевистского режима и в его стремлении разрешать политические проблемы исключительно насильственным путем. Его отношение к происходящему окончательно выясняет статья «Наше будущее» с подзаголовком «Литературно-художественный кружок и русская интеллигенция». Здесь он выступил как представитель интеллигенции, вынужденной сосуществовать с новой властью: «События, и события огромного исторического значения, сменяются с быстротой, которую называют головокружительной. Ни в частной жизни, ни в судьбах нашей родины не обеспечен следующий день, и никто не возьмется пророчествовать, что будет с нами через год, через месяц, через неделю. […] Не весело быть зловещим пророком и предрекать дурное, но и не должно закрывать глаза на то, что видишь ясно и явно. Если вообще мрачен сумрак, окружающий настоящее, то черты будущего, выступающие из него, может быть, еще чернее и суровее. Можно с полной уверенностью сказать одно: как бы отчетливо ни повернулся дальнейший ход событий, какие бы нежданные удачи ни ожидали нас на пути, пусть даже исполнятся все самые заветные надежды наших оптимистов, все равно — нам предстоит еще годы и годы переживать тяжелую эпоху. Если даже страшные потрясения нашего времени выведут нас на светлый путь свободы и демократизма, благополучия и преуспеяний, всё равно — последствия пережитых потрясений будут чувствоваться долго и остро». В черновом варианте он выразился еще определеннее, говоря про «безумное ослепление крайних партий», то есть большевиков и левых эсеров.
Коротко, но решительно Брюсов набросал картину тотального кризиса, в котором оказалась Россия, выделяя как ее единственное неуничтожимое достояние — русскую культуру. Что может грозить ей в случае «торжества социализма», он понял давно («Спалим!»), а пролеткультовские призывы «во имя Грядущего сжечь Рафаэля» лишь подтверждали худшие опасения. Дело было не только в призывах: если музеи новая власть взяла под охрану, то частные собрания, библиотеки, усадьбы зачастую оказывались брошенными, обреченными на уничтожение. Брюсов пошел служить в советские учреждения не только ради пайка, но и для того чтобы защитить культурные ценности от хаоса и произвола. Ключ к пониманию его решения можно найти в статье Сергея Чахотина в сборнике «Смена вех»: