[В кабинете] особо надлежит отметить место около кафельной печи. Все дети очень любили сидеть здесь. […] Ближайший от кафельной печи стеллаж был посвящен легкой литературе. Этот стеллаж тетка разрешала нам буквально „грабить“, т. е. брать отсюда книги без спроса. Здесь были Майн Рид, Купер, Жюль Верн и другие книги с пометками и рисунками гимназиста Брюсова, а также и без пометок. […]
[В столовой] посередине комнаты стоял обеденный стол, у восточной стены буфет из дубового дерева, у окна другой стол вспомогательного назначения. Вдоль западной стены располагался диван. В комнате находилось не менее полдюжины полужестких стульев. На подоконнике стояли комнатные цветы. […]
Восточные углы [гостиной] были срезаны, что создавало комнате уют. Это была самая красивая и самая парадная комната в квартире. Хотя комната отоплялась кафельной печью, которая топилась со стороны прихожей, в самой комнате находился красивый, декоративный камин, отделанный кофейно-молочной облицовочной плиткой. Этот камин при мне никогда не разжигался и был ликвидирован в 1920-х годах. В комнате стоял рояль. На подоконнике стояли цветущие цветы. В комнате была мягкая мебель: четыре стула стояли вдоль северной стены. В северо-восточном углу стояла софа (диван) и ломберный столик. У рояля стоял круглый табурет на винту, у камина стояли два мягких кресла. […]
В спальне стояли рядом две железные кровати с никелированными шариками и решетками перпендикулярно к восточной стене. Кровати были покрыты вязаными белыми одеялами, подушки покрывали накидками. […]
Тетя Жанна, как мы, родственники, называли ее, любила свое жилье, уделяла ему большое внимание, но квартира для нее не была фетишем, самоцелью. Она всегда и охотно шла навстречу просьбам и желаниям знакомых и родных: у тети Жанны часто останавливались знакомые, а родственники жили неделями и даже месяцами. Так очень часто у тети Жанны жила сестра Броня (особенно, если у нее было плохо с финансами)».
Важнейшим событием в жизни семьи стало появление в доме маленького ребенка. Иоанна Матвеевна вспоминала: «Я, любительница детворы, затащу к себе то маленьких сестер, то племянников, племянниц, или детей кого-нибудь из знакомых, или соседских детей и подыму с ними шум и возню. Если случайно Валерий Яковлевич застанет у меня ребят, то он, войдя к нам, холодно поздоровается, как со взрослыми на „вы“, с каждым малышом, не узнавая в большинстве случаев никого из них, и с грустным беспокойством пройдет к себе в кабинет. […]
В 1917 году у младшей моей сестры Лены […] был уже годовалый сын. Вызванная к раненому мужу куда-то на фронт, она оставила сынишку на попечение своей матери, моей мачехи, и просила меня навещать его. К этому времени моя страсть к ребятишкам как-то остыла, было некогда. […] Но все же ребенка я навестила. Играя с ним, я заметила, что он болен. Я поняла, что старенькой, хворой бабке не совладать с таким богатырем, каким был Коля, что самой мне с Мещанской улицы нельзя будет ездить на Пречистенку следить за лечением, и я упросила бабку отпустить его ко мне. Так как положение было серьезное, я ни на минуту не задумалась над тем, что скажет Валерий Яковлевич. […]
По обыкновению Валерий Яковлевич ничего не сказал, не рассердился, но, посмотрев на мою затею с явной укоризной, прошел к себе в кабинет, тщательней обычного закрывая свою дверь. Здоровье Коли было довольно скоро восстановлено, он привык ко мне и постоянно врывался в комнату „дяди Ва“. К моему величайшему удивлению оба они друг другу очень понравились. Коля, как все дети в его возрасте, был очень забавен, большой взяточник шоколадок, а Валерий Яковлевич неожиданно сделался одним из самых щедрых дядей. Я минутами не узнавала его и никогда не поверила бы, что он может проявлять столько внимания и забот к ребенку. […] Когда, после трехмесячного пребывания Коли у нас, сестра Лена, вернувшись в Москву, приехала за ним, Валерий Яковлевич упросил Лену не совсем его отнимать, а отпускать иногда к нам гостить. Таким образом Коля стал жить то дома, то у нас, до ноября 1917 года, а затем родители уехали с ним на юг, откуда через пять месяцев вернулись. […] Жизнь в Москве сильно осложнилась, особенно для Колиных родителей, поэтому ребенок был отпущен к нам с меньшим сожалением. […] Трогательное и исключительное проявление любви и внимания к Коле не ослабевало за все восемь лет, прожитых Колей у нас, а, я бы сказала, усиливалось с каждым днем»{47}.
Бронислава Рунт, после революции жившая у Брюсовых и делившая с ними трудности, вспоминала: «Однажды вхожу я в кабинет Валерия Яковлевича и вижу, что Коля в каком-то бумажном колпаке, вооруженный большим ножом для разрезания книг, изображает дикого охотника.
— Колечка, а где дядя Валя?
Мальчуган разводит ручонками.
— Его нету…
А потом, хитро подмигнув, показывает под стол. К неописуемому изумлению вижу: там, скорчившись, на четвереньках стоит Валерий Яковлевич. А Коля заговорщическим шопотом поясняет:
— Это тигр. Я его подкарауливаю.
Целыми часами просиживали вдвоем престарелый поэт и краснощекий бутуз. Валерий Яковлевич читал ему Пушкина, рассказывал сказки, а то, склонившись над толстой книгой Брэма, они вдвоем любовались зверями. Иногда Валерий Яковлевич отбирал из своей богатой библиотеки две-три книги в изящных переплетах и отправлялся на Сухаревку. Оттуда, продав за бесценок книги, возвращался с сахаром, белыми булочками или яблоками для Коли»{48}. Так было продано почти все собрание книг по оккультизму и эзотерике.
Вместе они увлеклись филателией: к сожалению, «собрание марок Коли Филипенко и Вали Брюсова» до нас не дошло{49}. Валерий Яковлевич мечтал дать Коле прекрасное образование, но не успел. Участник Великой Отечественной войны, инженер-подполковник Николай Николаевич Филипенко скоропостижно скончался в 1955 году в возрасте тридцати девяти лет в брюсовском доме, на глазах у любимой тети Жанны.
Глава семнадцатая«Товарищ Брюсов»
Сотрудничество Брюсова с большевистской властью объясняли просто. «Признал историческую правоту марксизма и неизбежность революции», — гласила официальная советская версия. «Продался», — коротко и решительно вынесли вердикт эмигранты. Первое подкреплялось фактом вступления в партию и цитатами из поздних стихов. Второе мотивировалось психологически, ибо ради пайков служили почти все. «Брюсову представлялось возможным, — утверждал Ходасевич, — прямое влияние на литературные дела; он мечтал, что большевики откроют ему долгожданную возможность „направлять“ литературу твердыми административными мерами. Если бы это удалось, он мог бы командовать писателями, без интриг, без вынужденных союзов с ними — единым окриком». Эти утверждения порой повторяются до сих пор, со ссылками на занимавшиеся Брюсовым должности и на его критические отзывы о писателях и поэтах, которые посмертно — и не по своей воле — превратились в объект культа.
Утверждения Ходасевича о диктаторских амбициях Валерия Яковлевича восходят к борьбе «Весов» с «Золотым руном» и «Перевалом». Власть ради власти как таковой его не привлекала — по крайней мере, достоверных свидетельств об этом нет. Он хотел быть вождем декадентства, считая, что только оно может обновить русскую литературу. Он стал вождем декадентства и обновил литературу — разумеется, не единолично, а во главе фаланги. Руководил защитой символизма от эпигонов и вульгаризаторов — никто лучше него не справился бы с этим. Символизм как движение кончился и стал историей литературы. Декадент Брюсов тоже стал историей, что закрепили тома полного собрания сочинений. Но поэт Брюсов продолжал писать, переводчик Брюсов — переводить «Энеиду» и Эдгара По, ученый Брюсов — исследовать русский стих и древние цивилизации, общественный деятель Брюсов — выступать против геноцида армян и за прекращение войны. Царский режим позволял не служить. Новая Россия позвала на государственное дело — в Комиссариат по регистрации произведений печати. Большевики не оставили выбора в отношении службы: Брюсов был немолод, слаб здоровьем и обременен многочисленными родственниками.
Никакой власти он не получил, что признал и Ходасевич: «Поскольку подчинение литературы оказалось возможным — коммунисты предпочли сохранить диктатуру за собой, а не передать ее Брюсову, который, в сущности, остался для них чужим и которому они, несмотря ни на что, не верили». Литературой и издательским делом командовали проверенные партийцы Воровский и Лебедев-Полянский с помощью литераторов-«эсдеков» Серафимовича, Когана и Фриче. Даже Луначарский не смог «пробить» в печать пьесу Брюсова «Диктатор», завершенную в день четвертой годовщины переворота (начата 23 июля 1921 года).
«Диктатор», имеющий подзаголовок «трагедия в пяти действиях и семи сценах из будущих времен», — самое крупное драматическое произведение Брюсова после «Земли» и, пожалуй, самое значительное. Персонажи носят условные имена (Орм, Эрм, Кро), но общественный строй Земли прямо назван социалистическим, планетой руководит Центро-Совет, а официальным обращением является «товарищ». Земля больше не может прокормить людей, и председатель Центро-Совета Орм предлагает колонизовать Венеру, населенную хищными полуживотными-полулюдьми. Оппозиция объявляет план Орма гибельным, а он, действуя по принципу «разделяй и властвуй», добивается единоличной диктатуры и требует беспощадного уничтожения противников. Орм — человек-машина, человек-идея, которому не знакомы обычные чувства. Когда правительство населенного разумными существами Марса грозит Земле войной в случае нападения на Венеру, народ и армия восстают против диктатора. Покинутый всеми, Орм оказывается на маленьком острове в Тихом океане, ему угрожают плен и возможная казнь, но бывшая возлюбленная Лэр убивает его со словами: «Я любила тебя, Орм. Я не позволю тебе узнать позор казни через палачей. Ты должен умереть от моей руки».