Вячеслав Ковалевский — рубить канаты!
Сергей Буданцев — на абордаж!
Вадим Шершеневич — огонь с левого борта!»{11}.
«Вот он стоит на эстраде Музея, — записал 2 декабря Мачтет, — в переполненной и ярко освещенной зале, просто, даже скромно одетый и читает свои стихи, анонсирует выступающих. Читая, он увлекается, вот даже вскочил на стул и читает что-то новое. Одна нога откинута немного назад, руки все время в движении, всем корпусом он налегает на столик, приставленный к эстраде. Я привык видеть и слышать шумный, зычный голос, непроизвольные движения, лохматую шевелюру своих друзей, а тут мягкий, даже вкрадчивый, но громкий, немного картавящий, словно шепелявящий голос, интеллигентная наружность, седеющие волосы, уже вся в сединах борода, немного худощавая фигура, небольшой покатый лоб. Что-то сухое чувствуется, педантичное, уже словно стариковское во всем лице Брюсова. […] Все это он делает просто, без аффектации, с эстрады читает не Бог весть хорошо как, председательствует неважно, но что-то есть в нем, что заставляет держаться от поэта на почтительном расстоянии».
Шершеневич вспоминал, как 16 ноября в конце имажинистского «суда над современной поэзией» Есенин читал поэму «Сорокоуст». «В первой же строфе слово „задница“ и предложение „пососать у мерина“ вызывает в публике совершенно недвусмысленное намерение не дать Есенину читать дальше. […] [Мой] Крепко поставленный голос и тут перекрывает аудиторию. Но мало перекрыть, надо еще убедить. Тогда спокойно поднимается Брюсов и протягивает руку в знак того, что он просит тишины и слова. Мы поворачиваемся к нему, потому что понимаем, что это слово будет иметь решающее значение. Авторитет Брюсова огромен. Свист стихает. […] Брюсов заговорил. Тихо и убедительно:
— Я надеюсь, что вы мне верите. Я эти стихи знаю. Это лучшие стихи изо всех, что были написаны за последнее время!
Аудитория осеклась. Сергей прочел поэму. Овации. Брюсов улыбается. Может быть, он вспоминает скандал, случившийся с ним во время его речи на юбилее Гоголя»{12}.
И другой, «парный» эпизод из тех же мемуаров.
Некий «молодой поэт […] начал читать что-то неслыханное по похабности. […] Публика потребовала, чтобы Брюсов остановил чтение. Брюсов привстал и сказал:
— В стихах можно писать о чем угодно…
„Дерзавший“ ободрился.
— …но, конечно, талантливо. Я прошу вас прекратить читку не потому, что тема непристойна, а потому, что стихи бездарны.
Зал аплодировал Брюсову»{13}.
«С Брюсовым произошла в это время метаморфоза, — вспоминал Грузинов, — подобная метаморфозе, происшедшей с гётевским Фаустом. Среди молодых поэтов и поэтесс Брюсов ожил и помолодел. Он сбросил с себя бремя лет, равнявшееся по меньшей мере половине его возраста. Брюсов превратился в юношу. Он проводил бессонные ночи в (кафе. — В. М.) „Домино“. Он совершал, сопровождаемый ватагой молодых поэтов, ночные прогулки по улицам Москвы»{14}. Одну из таких прогулок описал Шершеневич:
«Брюсов вдруг вспоминает:
— Мне вчера Семен Яковлевич Рубанович говорил, что он достал чудесное вино. Пойдем к нему!
Время: три часа ночи. Мы у Арбатских ворот. Рубанович спит на Покровке, в Лобковском переулке. Брюсов храбро зашагал через всю Москву. […] Брюсов молодцевато идет, поднимая камушки и бросая их в стекла вторых этажей.
— Почему именно второй?
— В третий не доброшу, а в первом можно расколоть стекла. […]
Тихий Лобковский переулок. Подъезд. Заспанный швейцар. Брюсов деловито объясняет сквозь стекло:
— По срочному делу из Петрограда к товарищу Рубановичу!
Швейцар волей-неволей верит серьезному виду Брюсова и еще более серьезной руке Кусикова с кредитной бумажкой.
Звонок. За дверьми испуганный голос. Далеко не вполне одетый Рубанович открывает дверь. По коридору по направлению к черному ходу шуршит шелк чьей-то юбки.
После двух-трех стаканов действительно хорошего вина Брюсов на пари читает любое стихотворение Пушкина и Тютчева. Кусиков завистливо смотрит в рот Брюсова и в книгу, проверяя Валерия Яковлевича и его память. […]
Ровно в полдесятого утра Брюсов торопливо умывается.
— Сидите, все равно поздно, — приветливо говорит мрачный хозяин, у которого пропала ночь и у которого мы спугнули заночевавшие шелка, убежавшие черным ходом и не отведавшие вина.
— Нельзя. В десять мне надо быть на заседании в Наркомпросе, — отвечает уже совершенно дневной Брюсов»{15}.
Описанные события происходили в ночь с 5 на 6 августа 1920 года, после «вечера импровизаций» в Клубе Союза поэтов. Шершеневич уверял, что именно тогда Брюсов впервые встретил свою последнюю любовь — молодую поэтессу из Одессы Аделину Адалис. Это неверно. Другой участник событий Буданцев, «подручный у Брюсова», как аттестовал его Антокольский, еще 30 июля писал своей жене Вере Ильиной: «Этот мужчина бальзаковских лет влюбился наглухо и неприлично. Адалис ошарашена. […] Каждое утро гуляем до 6 часов по улицам». Рассказ о ночи у Рубановича он дополнил пикантными подробностями: «В. Я. остался с Адалис у Сени, откуда их изгнали квартиранты. Удалось ли Валерию склонить одесскую поэтессу к любви — неизвестно, хотя целовались они усиленно»{16}. Вскоре Арго острил:
Мне чужд критический анализ
Прекрасных брюсовских поэм…
Читатель рифмы ждет Адалис.
На вот! возьми ее совсем!
Уже 8 сентября 1920 года влюбленные вместе читали стихи в Союзе поэтов. Брюсов продвигал ее в печать и на эстраду, что вызвало неприязнь собратьев по перу, объявивших войну «временщице». Однако их пересуды, записанные Мачтетом в конце декабря, имели «кухонный» характер: «она уже Брюсовым завладела»; «она теперь настоящая жена Брюсова»; «удивляюсь, что он в ней нашел»; «говорят, она очень хорошо сложена, хотя и некрасива». О литературе тоже вспомнили: «Она совсем не талантлива, в стихах ничего особенного». Однако ранние стихи Адалис, сохранившиеся в архиве Брюсова, говорят о несомненном даровании:
В глухом краю нечаянных сияний,
Непобедимые в добре и зле,
Живем на воле и не платим дани,
А наши тени бродят по земле.
Там плавится в огне тысячелетий
Крутая жизнь, а здесь — пахучий дым.
Живем недолго, ветру ставим сети,
Не верим снам и славы не хотим.
Ах, не утеха вереск у цистерны,
Ни Кремль в Москве, ни в Риме Яникул!
Но иногда двойник высокомерный
Поет в ночи земному двойнику.
Р. Л. Щербаков записал рассказ Иоанны Матвеевны: «В поздний зимний вечер Валерий Яковлевич решил куда-то отправиться[91]. Я встала в дверях кабинета, раскрыла руки и говорю: „Валя! Уже темно, в Москве где-то стреляют, на Сухаревке промышляют воры и дезертиры… Посидел бы дома! В такие дни…“ Валерий Яковлевич остановился посреди комнаты, внимательно посмотрел на меня, снял меховую шапку, поставил палку, расстегнул шубу, присел к письменному столу, макнул ручку в чернильницу, перечеркнул на титуле сборника „Sed non satiatus“ и аккуратно вписал новое заглавие: „В такие дни“. Поднялся, взял шапку и палку, отстранил меня и ушел в ночь»{17}. Сэ нон э веро, э бен тровато, а может быть, еще сильнее…
Сборник «В такие дни», вышедший в Госиздате в ноябре 1921 года, стал первой «советской» книгой Брюсова, стихи из которой — точнее, из первого раздела «В зареве пожара» — обычно представляли его в антологиях и служили материалом для рассуждений об «идейности» и «мастерстве». Заключаю оба слова в кавычки, потому что «идейность» означала зарифмованные лозунги, а «мастерство» — следование «лучшему и талантливейшему поэту советской эпохи». Разумеется, речь не о критике тех лет, а о посмертной канонизации «агитатора, горлана, главаря», под которого стали подгонять остальных.
Революционные стихи сборника — шаг навстречу новой власти. Об их политическом содержании мы уже говорили. В литературном отношении они традиционны, хотя автор осторожно пытался расшатать строгие формы. В остальных разделах он верен своим вечным темам: любовь, страсть, античные мотивы, историософские раздумья:
Когда во тьме закинут твой,
Подобный снам Египта, профиль —
Что мне, куда влекусь за тьмой,
К слепительности, к катастрофе ль!
Разрез чуть-чуть прикрытых глаз,
Уклоны губ чуть-чуть надменных —
Не так же ль пил, в такой же час
Ваятель сфинксов довременных?
«В такие дни» — переходная и потому неровная книга. Но в ней очевиден творческий подъем, прилив вдохновения и энергии.
Не я ль, смеясь над жизнью старящей,
Хранил всех юных сил разбег,
Когда сребрил виски товарищей,
Губя их пыл, предсмертный снег?
Ах, много в прошлом, листья спадшие,
Друзей, любовниц, книг и снов!
Но вновь в пути мне братья младшие
Плели венки живых цветов.
«За глаза […] это говорится у нас так: молодец Валерий! — писал автору 12 января 1922 года Борис Пастернак. — Это — про „В такие дни“, как и про Верхарна. Так говорится у моих друзей лишь еще про Белого, которого Вы не любите, и про Маяковского. Это — когда взят на всю жизнь тон идеального возраста: роста»{18}. Он ни разу не высказывался о Брюсове в печати, кроме юбилейного стихотворения 1923 года, и не упомянул его имени в «Охранной грамоте», что выглядело странно, если не демонстративно. Брюсов же с начала 1920-х годов много и хвалебно писал о Пастернаке и даже испытал его влияние.