Валерий Ободзинский. Цунами советской эстрады — страница 59 из 91

– Полностью солидарен с ребятами. Цветная афиша такому артисту лишней не будет. – Он небрежно убрал солнечные очки в боковой карман белой рубахи и сразу же протянул Валере руку:

– Ефим Михайлович Зуперман. Новый заместитель директора оркестра Лундстрема.

– Я вас раньше не видел, – пристально смотрел Валера на незнакомца.

– И не могли. Я работал на «Мосфильме». Потом на студии Горького замдиректором. Режиссировал фильм «Доживем до понедельника». – Зуперман слегка поморщил открытый широкий лоб и весело выставил вверх указательный палец. – И первые пять серий «Семнадцати мгновений весны»!

– Рад знакомству. К сожалению, мне уже пора в зал. – Ободзинский слегка кивнул и поспешил переодеваться.

Вечером, когда Валерий возвращался к себе, Ефим Михайлович нагнал возле гостиницы. Они прошли в номер, и Зуперман сокрушенно покачал головой:

– Такой великий артист и в затрапезном номере? Разве можно…

Ефим Михайлович исчез, а спустя некоторое время Валерины вещи будто сами собой перенеслись в огромный люкс с балконом и роялем в гостиной.

Не скрывая приятность, которая читалась в его прищуре, Валера молодцевато приосанился. Выйдя на балкон, он крутанул на руке новые часы «Сейко». Широкий браслет сверкнул дорогим серебром:

– Здесь мне нравится гораздо больше. Может, чаю?

Ефим Михайлович снова скрылся, словно джинн, а через пять минут официантка накрывала стол с чаем и ватрушками.

– Я бы не отказался от такого администратора, как ты. – Окончательно сраженный обходительностью, улыбнулся Валера. – Коган со мной сейчас не ездит. А Алов… – Валера сокрушенно махнул рукой.

Двое уселись на балконе под старым кленом, прильнувшим к зданию. Темно-зеленое дерево, слегка тронутое медным оттенком, диковинно отливало на солнце. Ободзинский расслабился, расстегнул концертную рубаху, поводя шеей, и перешел на откровения:

– Знаешь, вот ты говоришь, большой артист. А ведь большому артисту у нас везде дороги закрыты. Я метаюсь уже больше года. Не пускают в Россию. И, честно говоря, не знаю, чем кончится. Боюсь, как бы не пришлось уехать из страны. Я могу с тобой на «ты»?

– Конечно. – Фима энергично раскрыл руки, показав, что открыт к общению. Его выразительные глаза светились доброжелательностью. – Валер, я верю в жизнь. И верю, что, пока ты жив, нет сложных ситуаций, из которых нельзя выпутаться.

– И я с тобой согласен. Я одессит, унывать не имею права. Работы у меня много. Денег достаточно. Донецкая филармония даже квартиру выделила двухкомнатную.

– А потому и оставить нас права не имеешь. Это ж не так просто. Уехал и забыл… Надо еще оторвать от себя все, к чему прикипел. Я думаю, у тебя есть все шансы вернуться в Москву и продолжить работу. – Фима едва заметно прикрыл глаза, давая понять: мы что-нибудь придумаем.

Когда ударили первые заморозки и обрамили снегом дороги, Зуперману удалось организовать Валере передачу на Киевском телевидении.

– Вы просто прогуливайтесь с женой, – объяснял видеооператор, – общайтесь, а я подсниму вас с разных ракурсов.

– Просто ходить? – удивился Валера.

– Так точно. Забудьте обо мне. Потом мы наложим на видеоряд ваши песни и сделаем получасовую программу.

Валера с Нелей взялись за руки и пошли по Андреевскому спуску.

– Надо говорить о чем-то, – сконфузилась она, улыбаясь. – А когда надо о чем-то говорить, то ничего в голову не идет.

– Ты расскажи мне про какую-нибудь книжку умную.

Она задумалась и нерешительно произнесла:

– Недавно фильм выпустили. Булгаковский «Бег». Я уже говорила…

– Который про эмигрантов, что ли? – напрягся Валера.

– Не совсем. Он о революции. Люди вынуждены были покинуть страну. И физически-то они ее оставили… Валер, – она примирительно взяла его за руку, словно хотела усыпить бдительность. – Тебе обязательно стоит посмотреть. Ты все поймешь. Увидишь Серафиму, генерала Хлудова, Черноту. С какой болью он вспоминал в Константинополе о том, как пахнет сено на Днепре. Они все, эти эмигранты, бежали куда-то, как проклятые, из города в город. А Чернота говорит, все можно купить, и деньги, и славу, только не Родину.

– Это уж точно, – усмехнулся Валера, качая головой. – Родина сама кого хочешь купит. Ты вот начитаешься своих книжек и все за чистую монету держишь.

– Да куда мы без родины! – раскраснелась Неля, выходя из себя. – Ты первый не сможешь ее оставить. А лицо улыбчивого мальчика средь войны, как показали? Это же лицо России. Откуда, думаешь, ты такой маятный? Все русские такие. Ведь ты сам всегда говорил, что ты дитя уличное. А улица тоже родина!

Валера сел на лавку и водя ногой по снегу, сгребал его в кучу. Что-то билось в нем неясное, непознанное. Хотелось отшутиться, но отчего-то не мог улыбнуться.

– Теперь возьмите Нелю за руку еще раз и повернитесь ко мне. Мне надо, чтоб вы медленно прошлись еще раз до собора, – послышался баритон. Валера вздрогнул, обернулся на оператора, позируя. Затем поднялся с лавки и протянул Неле руку.

– Пойдем к храму и домой. А то ты совсем замерзнешь.

Они двинулись по Андреевскому спуску мимо невысоких, желтых, уютных зданий с лепниной и красавицы Андреевской церкви. Снег ложился на ее плечи, Валера всматривался в царские купола. Говорить не хотелось.

* * *

Зима искрилась калейдоскопом сибирских городов, а точнее – концертных залов, которые Валера знал уже лучше, чем свои пять пальцев. Под Новогодние праздники поздней ночью странствия привели в Свердловск. Дом Кучкильдиных на этот раз собрал под крышей всех родственников. Из Москвы прилетели и родители Валеры с Анжеликой.

Поутру Валерий проснулся с улыбкой. Под стрекотание дочери он слышал негромкие разговоры мамы с тещей. Доносился успокаивающий однообразный шум с улицы – это отец работал лопатой. Валера прикрыл веки, и снова Домна мела дворы, пока он верхом на ветке каштана осматривал окрестности.

Тихо, чтоб не разбудить жену, надел тапочки и сел за стол начеркать бабушке пару слов в поздравительной открытке.

– Как же хорошо дышится здесь, – потянулась Неля на кровати.

– Знаешь, о чем я думаю? – Валера мечтательно поднял взгляд и указал на репродукцию Поленова «Московский дворик», что висела справа от окна. – Вот бы нам такой дом. Жили бы с родителями. У нас появились бы еще дети.

Неля радостно выскользнула из кровати и обняла мужа:

– Я с детства в таком жила. Мама забрала к себе сестру, папину родню. Бабушке было восемьдесят, когда она лазала на деревья за яблоками для меня. Это чудо, а не жизнь. И никакой эмиграции не надо!

Валера обернулся к ней, сдвинул брови, и убрав открытку в стол, поспешил на завтрак.

При дневном свете просторная гостиная заставила замереть от изумления. Гирлянды маленькими бумажными арлекинами бежали по потолку. На оконных рамах еловые ветки с шишками и бусинами. Над дверьми огоньки. Повсюду игрушки и мишура.

– Ну что, Валерка? Гоголь-моголь тебе? – Утерев белые от муки руки о длинный цветастый фартук, теща похлопала его мягкой рукой по щеке.

Мама за столом продолжала лепить пельмени. Валера сел рядом.

– Как дела с работой? – вырвал из сказки Иван Васильевич, показавшись из тени комнаты. – Неля говорила, в Москве запретили выступать?

– Да не только в Москве. Во многих крупных городах, – скривился, показывая, что говорить о работе желания нет. Тесть поглядел участливо:

– Отчего ж так?

Что ответить? Может, песни не те. Может, все-таки дело в левых концертах. Сейчас Фурцева распинает всех и каждого за то, что приказы министерства игнорируют. Ходил слух, что она хочет не только администраторов, но и артистов, как соучастников, судить за нарушение трудового законодательства. А какой внушительный аргумент представить отцу Нели?

– Получаем слишком много, – шутливо отмахнулся певец. Хотел сказать скромно, а вышло грубо. Однако казалось, что сам ответ говорил в его пользу. Хорошо получает – значит, может семью содержать. Но тесть недоверчиво нахмурился:

– Прежде известные люди нашей страны свои сбережения передавали на народные нужды. Шолохов вон, не польстился на деньги, всю Сталинскую премию отдал. Школы строил.

– Иван Васильевич, мы вовсе не имеем таких средств. Придраться можно ко всему. Им и фамилия моя поперек горла. Евреи в Союзе не в чести.

– Валера, у власти не самодуры, – спокойно рассуждал Иван Васильевич. – Еще со времен Российской империи евреи только прославятся, – сразу бегут за кордон. Вот и отношение. К полякам, к евреям нет доверия. И не без основания. Лучше награждать тех, кто останется петь для нашей страны.

– Вообще-то я не еврей. И не считаю еврейство преступлением.

Иван Васильевич не отреагировал на выпад, отвернулся и зашуршал в ящике шкафа. Порывшись в каких-то бумагах, достал газету:

– Вот, про поэта вашего читал. Плохие о нем отзывы. Примитивные, пошлые, бездуховные стихи, говорят, пишет.

Валера мельком взглянул на «Советскую культуру».


Уже через минуту звонил Онегину:

– Я статью про тебя видел. Ты читал?

– Да. – отстраненно, словно чужому, ответил поэт.

Валера запнулся:

– Ну… И как сам?

– С работы уволили. Но я в порядке, – снова отрезал Онегин. – И, кстати, ты знаешь, что печать пластинок твоих запретили? А те записи, что на мои стихи подлежат размагничиванию.

Эти слова, прозвучавшие грубо, нырнули в глубину, жахнув под дых. Валера сглотнул. Нечто поднималось в нем волной, заполняло череп, распирая голову.

– Ладно. У тебя есть что-то еще? – лениво отозвался Гаджикасимов.

– Нет. Больше ничего.

В смятении Валера вышел на двор. Отец стоял на площадке и протягивал Анжелике детскую лопатку:

– Анжевочка, ты хватай этот снежок и туда его, вон в ту кучку кидай.

Анжелика кивнула. Загребла, как показали, снег в лопату и, бросив им в дедушку, расхохоталась.

Размагнитить. Его, Валеру, уничтожить. Он пытался свыкнуться с этой мыслью, но она не укладывалась, не вмещалась.