Валерий Ободзинский. Цунами советской эстрады — страница 87 из 91

– Так что же мне делать? Онегин?

Тот приобнял и тихонько шепнул:

– Молиться иди. Я давно за тебя молюсь.

Проснулся Валера под утро от холода. Гаджикасимова нет. Да и был ли?

Ободзинский поправил куртку и долго, медленно шел куда-то. Подойдя к голубому, с золотым куполом храму, заглянул внутрь и несмело остановился у порога. Подуло теплом. Немноголюдно. Слева бабушка в сером вязаном платке кротко стояла перед иконой. Чуть подальше… мужчина с женщиной и двое детей возле них. Правее мужичок с красноватым лицом и бородкой.

– …Божья Матерь простирает свою милость на всех скорбящих, на всех, кто обращается к ней. В мирской жизни много скорби… И только вера дарует нам радость, – говорил батюшка.

Валерий рассматривал иконы, восковые свечи под ними. Пахло чем-то сладким.

– Живем в суете, в духовном разорении, в служении маммоне. Думаем только о себе. Господь говорит: «Кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною. Ибо какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?»

– Приобретет весь мир, а душе своей повредит… – зачем-то повторил Валерий.

Через узкие овальные окна едва проникал отблеск солнца, но горели люстры, светильники, лампады с елеем, свечи разливали туманный прозрачный свет.

– Бывает, человек имеет все блага мирские, а сердце его полно уныния и печали. Оно не утешается настоящим, но хочет приобрести еще больше. Потому что ищет на земле радости, какая обретается на небесах.

Что-то в Валере безудержно расхохоталось на эти слова. Выходит, искал он того, чего и не существует? Нет на земле радости?

Выйдя на улицу, достал из кармана таблетки, повертел в руках и запросто бросил в урну. Труднее стало потом. Когда, лежа в комнате у Светланы, он угнетенно глядел в никуда. Сперва исчез сон. Еда внушала отвращение. Болели челюсти. То знобило, то бросало в жар. Мышцы сводило, а он нарочно не поднимался.

Наконец опять невыносимость. Но и она не сломила. Истязания Валерий сносил недвижимо, с равнодушием уставившись в потолок. Он стал угрюм. Говорил о самых простых вещах, не имея надежд, ничего не ожидая от жизни.

Здоровая внешность утратилась безвозвратно, но Валера не стыдился располневшей фигуры, бесформенной одежды. Да и перед кем? Детей он почти не видел. И как можно было бы устыдиться перед ними, когда они боялись его?

Он лишь корил себя, что наградил их страданием и не дал чего-то, про что и сам не знал. Он судил себя. По-прежнему не понимая, к чему стремиться.

«Это все от самости…» – говорила ему в детстве Мария Николаевна, подводя к иконам.

Но разве самость не есть проявление духа? Просто кому-то по силам идти по головам. А ему оказалось – нет. Он просил прощения у многих. Но не менял взгляда на жизнь. Выходит, что и раскаяния не было. Иначе непременно что-то поменялось бы.

Проходили дни, недели, месяцы. Вновь и вновь, ничего и никого не замечая, он равнодушно смотрел в потолок. Не осталось слез, боли. Прежде хотел быть любимым. Сейчас, свободен и от этого. Не нуждается в утешении гордости, позабыл о любви публики. На улице от него брезгливо отшатываются. Этим он теперь утешается. Уединение приносит покой.

Все ему давалось слишком легко. Стоило захотеть, как любой мчался через города, чтобы привезти кодеин. А Валера бежал, бежал. Стремился познать все блага человеческие. А может, от себя бежал? От пустоты разъедающей, от недостатка внутреннего наполнения? И это наполнение с исступлением искал в вине, в женщинах, славе и деньгах. Но ничем не восхищался. А только вновь ставил недоступные маячки, которые с новым рвением пытался достичь. Лишь утратив все, перестал искать. Чудовищно обманулся. И впрямь, всегда хотел лишь того, чего не имел. Не замечая настоящего, искал в будущем. Но что в настоящем? Ему по-прежнему все дается. А он продолжает брать. Светлана давно не может кормить его.

Ободзинский заставил себя встать. Нет, не в славе и не в деньгах счастье. Человеком быть или нет – выбор каждого.

Валерий устроился на работу. Не певцом, любимцем публики, а сторожем на галстучную фабрику и на склад стройматериалов. Ночевал в бытовке, подметал. Когда замечал на улице бродяг, старался помочь. Деньгами ли, сигаретой, простым словом. Это приносило радость. Не ту буйную, всепоглощающую, разрушающую, но тихую и наполненную. Иногда заходил в храм, останавливался в стороне. Смотрел, слушал. Как-то набрал Шахнаровичу. Поинтересовался про Гаджикасимова, но тот ровным счетом не знал ничего. Говорят, пропал человек, исчез.

В один из дней Валерий позвонил по телефону. Надев куртку, напоминающую балахон, пригладил седину и направился к троллейбусной остановке. Щурясь от чистого сверкающего снега, он созерцал прохожих и светлое, еще заспанное небо. Неспешным шагом ходил взад-вперед, сложив руки за спину, и вопреки словам того батюшки из храма отчего-то все-таки радовался. Значит, есть радость, существует! Радость обретения, радость смирения и покаяния. Надо ценить то, что есть сейчас, не ожидая иллюзорного «завтра».

Вскоре из троллейбуса вышла девочка на вид лет двенадцати в белой безразмерной куртке с Микки Маусом на спине. Без шапки. Густые волосы мгновенно разлетелись от холодного порыва ветра. Кучки больших снежинок тут же облепили ее темные широкие брови, лоб и круглое, еще детское лицо. Она незадачливо провела рукой по лбу, смахивая снег, который тут же вновь повалил ей в лицо.

Хмурясь еще сильнее, опустила голову, втянув ее в плечи, и угловато, слегка сутулясь, обошла желтый киоск. По пути рассматривая витрину с безделушками, то и дело, как футболистка, кроссовками подбрасывала в воздух хрустящие ледяные комочки. Затем подняла глаза и поймала взгляд Ободзинского. Тут выражение ее лица сделалось невероятно серьезным. Опустив одно плечо ниже другого, она наконец подошла к нему. В ее походке, взгляде Валерий увидел себя, того глупого мальчишку, который так хотел казаться крутым пацаном. Ободзинский посмотрел на девчушку с глубокой нежностью, без намека на тяжесть или вину.

– Привет! – Тут же на детском личике появилась улыбка и знакомые складочки у губ, точь-в-точь, как у него…

Не спеша, он сделал шаг навстречу и крепко обнял нескладную фигуру:

– Здравствуй, Валерия… дочь моя.

Глава XXXX. Эпилог II1990–1997

– Здравствуй, Валерия, дочь моя, – улыбался мне папа одними глазами. От него веяло спокойствием, и он походил на умудренного опытом, святого отца. Уголки его губ чуть подрагивали, и он сдерживал радость в легкой улыбке. Взгляд излучал нежность и любовь.

Когда папа переехал к Светлане Силаевой, мне стукнуло девять. Он регулярно звонил домой, и я, садясь на четырнадцатый троллейбус в сторону Электрозаводской, прижималась к стеклу, разглядывая пасмурный пейзаж из окна.

Я чувствовала себя вымотанной после его последнего ухода. Словно все мы летели с многоэтажного дома и разбились. Не могла спать ночами. То вспоминала его глаза, где столько муки и мерцала безысходность, то рисовала страшные картины о том, где он и что с ним.

Всякий раз таская за собой эту боль за него, спешила к нему, и как только вырисовывалась знакомая фигура на остановке, как только показывалось его родное лицо, внутри меня трепыхалось что-то щемящее, теплое.

К дому шли молча. Потом он ложился. И все. Часами лежал без движений с открытыми глазами. Взгляд равнодушный, потухший. Его ломало после отмены кодеина, и мне казалось, он даже не знает, что я рядом. Не видит, что прихожу. Но Светлана показала мне, как вязать, и я заняла себя. Мне это здорово пришлось по душе. Петелька. Первый рядок, второй. Крючком не пробовала, а спицами постепенно навострилась. Только мертвая тишина и обездвиженность папы вводили в недоумение и страх. Я знала его активным. Эмоциональным, азартным, страдающим, отчаянным, живым.

Теперь стояла зима. Снег хрустел под ногами. Солнце, зависнув над облаком, бросало на дорогу оранжевые и голубоватые тени. Мы шагали с папой на неловком пионерском расстоянии. Я обдумывала расспросить у Светы, как вязать крючком. Папа вел меня мимо какого-то сквера. Потом остановился. Улыбчиво прищурился:

– На горку идешь?

Я ринулась вперед и увидела детей. Они шумели, весело съезжая на санках с небольшого холма. Папа протянул мне картонку, и я мигом полетела по заснеженному спуску.

Неожиданная радость, как счастье. Когда совсем не ждешь и тебе дается.

Так было с комбинезоном. Все годы в детском саду я мечтала о нем. Любовалась на детей в зимних костюмах, потом приходила домой, забиралась под кровать и представляла: какого это? Прийти в детский сад и наравне со всеми стянуть с себя новенький комбинезончик? Со временем эти мысли оставила. И во втором классе на Новый год папа принес… Синий, со светящимися накладками. Комбинезон! Возвращаясь вечерами с продленки в потрясающем прикиде, светилась и я, и фосфорные накладки на карманах.

Сейчас я испытала нечто похожее. Приземляясь на лед, всколыхнулось в памяти, как папа приходил на фигурное катание.

Мама заранее наряжала меня, выбирая лучшую кофточку из скудного гардероба:

– Пусть папа видит, какая ты у нас красивая.

А мне до разодранных коленок, до щемящей боли под ложечкой, хотелось показать ему, как здорово и чудесно я катаюсь. Я разгонялась и, конечно, падала. Пугаясь этого, подскакивала, будто ничего не случилось, краем глаза косилась в его сторону, надеясь, что в этот самый момент он отвернулся. Коленки горели, я изображала на лице безмятежность, словно всем только причудилось мое «носом об лед», а внутри ругала себя, что при папе так неуклюже распласталась.

Съехав с горки на картонке, я подняла глаза на отца. Он неспешно похаживал наверху горы мимо деревьев и глядел, как я, сидя на попе, летаю по заснеженному спуску. Вот тут я и увидела: он улыбается. Эта улыбка исходила откуда-то изнутри. Он улыбался природе, снегу, детям, миру. И мне.

Я почувствовала благодарность маме: она не отняла у меня отца. Поддерживала наши встречи. А даже если ругалась на него, то делала это так, что я убеждалась: мой папа для нее – космический герой, не иначе!