«Валгаллы белое вино…» — страница 14 из 21

4.1. К вопросу о генезисе формулы «тоска по мировой культуре»

Центральное место в немецко-литературной теме в творчестве Мандельштама занимает Гете. В свете полученных в нашем исследовании данных можно констатировать, что произведения Гете являлись для Мандельштама константным предметом рефлексии и поэтизации, а творческая биография немецкого поэта — объектом идентификации, с годами только нараставшей. При этом поэтической и эссеистической тематизации подверглась вся творческая биография Гете, от ее начала (франкфуртские годы в HP), через дружбу с Шиллером, «Бурю и натиск», годы странствий (в том числе по Италии) вплоть до смерти (реминисценции тютчевского стихотворения на смерть Гете). Мандельштамовские аллюзии охватывают многочисленные произведения Гете: от «Вертера», «Вильгельма Мейстера» и «Поэзии и правды» до «Фауста» и «Западно-восточного дивана». В случае реминисценций из «Фауста» нами было прослежено полемическое отношение к символистскому использованию «Фауста», коренящееся в акмеистических установках раннего Мандельштама. Религиозно-мистическому опыту прочтения «Фауста» противопоставляется поэтический и поэтологический. Заостряя формулировку, можно говорить о том, что «Фаусту II» как источнику зарифмованных сентенций и афоризмов для символистских самоконцептуализаций Мандельштам противопоставил «Фауста I», состоящего из конкретных мотивов («турецкие» разговоры в сцене «У ворот», Гретхен, прогулки Фауста и Мефистофеля).

Хотя «Фауст» и представлял собой константный предмет поэтической рефлексии Мандельштама, еще более частым и важным объектом реминисценций является тематический комплекс «Гете и Италия». Так, если в центр биографии Гете он поставил поездку немецкого поэта в Италию, то романтическая тоска по блаженному югу, воплощающему для Мандельштама Европу, образует, согласно его взглядам, характерную константу поэтического и культурософского мышления Гете.

Эти выводы позволяют на новом уровне вернуться к проблеме генезиса мандельштамовской дефиниции акмеизма как тоски по мировой культуре. Дифференцирующей интерпретации содержательных особенностей мандельштамовской формулы должно предшествовать изучение контекста ее произнесения и собственно ее лексического оформления. Но именно здесь и возникли интерпретационные проблемы, причем как касательно лексического происхождения формулы, так и в вопросе о ее датировке. «Официальной» является так называемая «итальянская» версия. Она базируется на воспоминаниях А. Ахматовой, которая датирует знаменитую формулу 1937 годом (1995: 35). В том же самом году Мандельштам написал стихотворение «Не сравнивай: живущий не сравним…», в котором, обыгрывая фонетическую близость «ясной тоски» и Тосканы, паронимически развил культурософское видение «всечеловеческих холмов» Тосканы (или Италии). Надежда Мандельштам первой указала на лексико-семантическую связь паронимий тоска — тосканских (1999: 296)[371]. В то же самое время вдова поэта высказала неуверенность в точности ахматовской датировки, оставив вопрос о 1933-м или 1937-м годе как времени первого произнесения формулы открытым. Эта неуверенность говорит, по нашему мнению, в пользу 1933 года: как известно, Надежда Яковлевна, создавая мемуарный миф о Мандельштаме, согласовывала его, где только можно, с ахматовскими высказываниями и легендами. Поэтому вдова поэта, не будь у нее оснований для сомнений в датировке, спокойно могла бы оставить дату Ахматовой. Помимо этой неуверенности Н. Я. Мандельштам, в пользу 1933 года говорят многие другие факторы: так, на поэтических вечерах 1933 года (на них Ахматова не присутствовала), на которых его также спрашивали об акмеизме, Мандельштам мог в первый раз произнести свою формулу. Не исключено, что в 1937 году Мандельштам просто повторил свои ответы 1933 года.

Вопрос о датировке формулы (1933-й или 1937 год) не может быть однозначно решен в мемуарном порядке. Поэтому его решение следует искать в исследовании лексического оформления формулы. 1930–1933 годы прошли у Мандельштама под знаком Гете, с 1933 года — и под знаком Данте: если верна датировка 1933 года, то произнесение формулы попадает как раз в переходный период от Гете к Данте[372]. Постоянное присутствие мотива блаженной тоски в контексте Гете наталкивает на предположение, что мандельштамовская дефиниция акмеизма как тоски по мировой культуре — немецко-романтического, гетевского происхождения. Тоска соответствует немецкому Sehnsucht, а мировая культура является метонимическим расширением гетевского понятия мировой литературы[373]. Не исключено, что Мандельштам, с начала 1930-х годов интенсивно занимавшийся Гете, знал и единственный известный нам случай произнесения Гете самой формулы «мировая культура» («Welt-Cultur»), затерявшейся в разговорах с Эккерманом (разговор в среду, 17 января 1827 года, ср. Eckermann 1836: 297). Но главным аргументом в пользу «немецкого» генезиса является тот конкретный текстовой факт, что уже в 1925 году, задолго до итальянских штудий поэта, в предисловии к сборнику Бартеля, Мандельштам в гетевском контексте заговорил о «тоске по обетованной стране культуры» (II, 422).

Датировка 1937 года и связанные с ней тоска-тосканские паронимии нисколько не снимают «гетевского» подтекста. Стихотворение «Не сравнивай: живущий не сравним…» содержит мотив путешествия, восходящий, в свою очередь, к мотиву итальянского путешествия Гете, а «всечеловеческие холмы» тонко связаны с «всепониманием» Гете. Гетевская тоска по блаженному югу метонимически включает в себя Италию. Италия, представляющая pars pro toto мировую культуру, и является содержанием этой тоски. Генезис от немецкой поэзии, которая, как мы помним, была «самой близкой» для Мандельштама, имплицирует «итальянский» генезис. Гетевско-римские пассажи поздней лирики Мандельштама говорят о том, что как раз интенсивные занятия Гете (в 1930–1935 годах) и привели Мандельштама к возврату к римско-итальянским мотивам поздней лирики. Мандельштам познакомился с Гете еще в детстве, в момент формирования его будущих вкусов и концепций. Античная и римско-итальянская темы, без сомнения, представляют собой императивное ядро мандельштамовской культурософии, но оно в трансформированной форме (через Батюшкова и Тютчева) имеет немецкие корни.

4.2. «Я не Генрих Гейне»: Мандельштам И Гейне

Если свою увлеченность творчеством Гете Мандельштам постоянно тематизировал, примеряя развитие Гете на себя и на русскую поэзию, то связь с Гейне остается у Мандельштама неотрефлектированной, и в этом смысле Гейне занимает особую позицию в творчестве Мандельштама[374]. Вопрос этот получает еще большую остроту в связи с тем, что Мандельштам не только не проговаривал своей связи с Гейне, но и практически не рефлектировал важность Гейне для русской поэтической традиции. Между тем центральный образ немецкой темы — образ Лорелеи — заимствован из Гейне. Один из вариантов стихотворения «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…» предварялся эпиграфом из Гейне, «двойник» третьей строфы стихотворения — однозначно гейневского происхождения. Не исключены подтекстуальные гейневские ресурсы в антивагнеровскмх «Валкириях» и в заговорщицкой тематике, уводящей к «Карлу I» Гейне (в обработке И. Анненского). Образ бога Нахтигаля из кульминационного стихотворения HP также гейневского происхождения. Три важнейших «немецких» стихотворения Мандельштама (причем важнейших не только для развития немецкой темы, но и для мировоззренческих установок поэта) — «Декабрист», HP и «Стансы» (1935) — содержат образы из стихотворений Гейне. Причем в «Декабристе» и в HP образы Гейне появляются в композиционно-семантическом смысле в решающей позиции. В «Декабристе» образом Лорелеи заканчивается медитация о германо-русских исторических судьбах, а в HP псалмодическим призывом к гейневскому богу Нахтигалю в двух последних строфах стихотворения Мандельштам, обратившийся за опытом бесстрашия к немецкой поэзии, вновь обретает чувство внутренней правоты, искомое в атмосфере лести и соблазнов 1930-х годов.

В связи с этим напрашивается вопрос о специфике значения Гейне в творчестве Мандельштама. По мнению С. С. Аверинцева,

«Мандельштам в течение всей своей жизни последовательно игнорировал Гейне, что на фоне рецепции Гейне в русской лирической традиции от Тютчева и Фета через Блока и Анненского вплоть до 20-х годов выглядит контрастом. Тривиально рассуждая, можно было бы ожидать, что у Гейне и Мандельштама найдутся сближающие моменты — от еврейской судьбы и еврейской впечатлительности до схожей позиции в литературе (Гейне — постромантик, Мандельштам — постсимволист)» (Аверинцев 1996: 206, прим. 6).

Результаты наших исследований не позволяют говорить о мандельштамовском «игнорировании» Гейне. Странно, что С. С. Аверинцев в своих рассуждениях закрыл глаза не только на гейневские места в творчестве Мандельштама (Лорелея «Декабриста», «Двойник» в «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…» и др.), очевидные и известные к моменту написания статьи, но и на имеющие гипотетический характер интертексты из Гейне, названные в книге Ронена в 1983 году[375].

Проблемы Гейне, правда в другом исследовательском контексте, коснулся Л. Кацис. Исследователь-иудаист на протяжении всего своего исследования (2002) проводит мысль о более широком знакомстве Мандельштама с творчеством Гейне и косвенно выдвигает гипотезу о том, что Мандельштам сознательно моделировал свое литературное поведение по образцу Гейне[376]. Таким образом, даже если только часть текстов Гейне, выявленных О. Роненом, Л. Кацисом и нами, действительно содержится в подтекстуальном поле мандельштамовской образности, то вопрос о месте Гейне в творчестве Мандельштама заслуживает особого обсуждения. В любом случае, находки исследователей говорят в пользу того, что Мандельштам не «игнорировал Гейне», как пишет С. Аверинцев, а сознательно замалчивал свою связь с немецко-еврейским поэтом.