Валькирия революции — страница 31 из 95

Ленин повелел Коллонтай любой ценой пробиться в здание «своего» министерства. Так она и поступила. Арестовав всех сотрудников, отказавшихся с ней работать, она вынудила их отдать ключи от кабинетов и сейфов. Но те оказались пусты. Второй задачей было найти помещение для Дома инвалидов войны. Не долго думая, она решила штурмом взять Александро-Невскую лавру. Ее встретил колокольный звон, созвавший сотни прихожан, попытавшихся воспротивиться силе. Но живые человеческие тела остановить Валькирию, разумеется, не могли. На следующий день во всех церквах Александру Коллонтай предали анафеме. Узнав об этом, она расхохоталась. Вечером, измученный несколькими бессонными ночами, Дыбенко принес в наркомат огромную бутыль водки, и группа наркоматских сотрудников вместе с сопровождавшими Дыбенко матросами отметили отлучение Коллонтай от церкви дружеской попойкой.

Еще два дня спустя Коллонтай внесла на заседание Совнаркома проекты двух декретов, принятие которых она считала важнейшим и первостепеннейшим делом революции. Вскоре оба они были приняты — практически без обсуждения. Декрет о гражданском браке, заменявшем собою брак церковный, устанавливавший равенство супругов и равенство внебрачных детей с детьми, родившимися в браке. И декрет о разводе, признававший брак расторгнутым по первому же, не нуждавшемуся ни в каких мотивировках, заявлению одного из супругов. Так она сама осуществила свою давнюю мечту, вряд ли предполагая, что абстрактно теоретические умствования так быстро будут практически реализованы, притом ею самой. Одним махом она уничтожила институт семьи, служивший основой общества и превращавший совокупность человеческих индивидов в цельный, подчиняющийся единым законам организм, придававший жизни и цель, и смысл. Вместе с «водой» (унизительное бесправие внебрачных детей) был выплеснут и «ребенок»: взаимные обязательства супругов друг перед другом, их совместные обязанности перед обществом, обязанности взрослых детей перед родителями.

Дыбенко тем временем вместе со своими матросами на подступах к Петрограду старался распропагандировать казаков, которых генерал Краснов собирался повести на мятежную столицу. Акция полностью удалась, Дыбенко принял капитуляцию генерала и отпустил его «под честное слово» не воевать против большевиков, а Керенский, поняв, что все проиграно, бежал, переодевшись сначала в женское платье, а затем в матросскую робу, из Гатчинского дворца, где он скрывался.

В Петроград Дыбенко вернулся победителем и успел вместе с Коллонтай принять участие в очередном заседании Центрального Исполнительного Комитета (ЦИК), который выполнял тогда роль «законодательного» органа. Заседание было очередным, но поистине историческим: обсуждался вопрос о свободе печати. Ленинцы, естественно, считали такую свободу исключительно «пресловутой» и успели уже за кратчайший период своего пребывания у власти закрыть так называемые буржуазные газеты. Это вызвало возмущение даже многих большевиков. «Пора покончить с политическим террором, — заявил большевик Юрий Ларин под гром оваций. — Печать должна быть свободной!» Ему вторил левый эсер Карелин: «Еще три недели назад большевики были самыми яростными защитниками свободы печати. Что заставило их повернуться на сто восемьдесят градусов?» Вслед за Лениным и Троцким Коллонтай, естественно, была за «свободу печати» лишь в большевистском ее толковании. Она поддержала главный аргумент Ленина: «Если первая революция (февральская) имела право воспретить монархические газеты, почему бы нам не воспретить буржуазные?»

Драматичное голосование принесло ленинцам очередную победу: за совместную резолюцию Ларина и Карелина проголосовали двадцать членов ЦИК, против — двадцать пять. В знак протеста из Совнаркома вышли Рыков, Ногин, Милютин, Теодорович и Шляпников, из ЦК — Зиновьев, Каменев, Рыков, Милютин, Ногин. «Совнарком вступил на путь политического террора, — было сказано в совместной их декларации. — Мы уходим в момент победы, потому что такая победа противоречит целям борьбы, которую мы вели». Что бы ни случилось потом, необходимо все же признать — ради истины: нашлись люди, ужаснувшиеся бездны, которая открывалась этой победой. Люди, осознавшие подлинную цель своих вчерашних единомышленников и друзей — политических авантюристов, захвативших власть с помощью одураченной ими толпы, у которой они пробудили самые низменные инстинкты.

Взбешенный Ленин готов был воздействовать любыми средствами, чтобы остудить горячие головы бунтовщиков. Коллонтай пришлась кстати и здесь. Разорвав личные отношения, она и Шляпников остались друзьями, к ее слову он по-прежнему относился с вниманием. Между ними произошел разговор, после которого Шляпников уступил нажиму — вернулся в правительство, а в благодарность получил от Ленина еще и второй портфель: «сдвоенный» пост наркома торговли и промышленности, оставленный несломленными Милютиным и Ногиным. Никогда потом он этого не мог себе простить. Только себе? Или ей тоже?..


Отношения с Павлом дошли тем временем до своего пика. Не сразу, но все же о них узнали сначала более близкие, а затем и страна, поскольку и Коллонтай, и Дыбенко были тогда в числе немногих, чьи имена находились у всех на устах.

Никогда не публиковавшееся письмо, важнейшие отрывки из которого приводятся ниже, помогут многое понять и в характере отношений «героев революции», и в их облике. Вот что написал ей (скорее всего — во второй половине ноября) на старом бланке первого помощника морского министра один из лидеров балтийских моряков Федор Раскольников, о чувствах которого к Коллонтай никто и не подозревал.

«Дорогая моя, славная моя Александра Михайловна!

То, что вчера сказал мне Павлуша, было для меня полной неожиданностью. Нельзя сказать, чтобы я ни о чем не догадывался. Нет, замечал известную интимную близость, определенную нежность отношений между Вами и им. Но я не думал, что это зашло так далеко, я совершенно не подозревал, что фактически Вы являетесь его женой. А раз это так, — это значит, что Вы его сильно любите. Такая женщина, как Вы, не может отдаваться без любви. И, поскольку я могу видеть, ваше чувство не одиноко, не односторонне, а спаяно узами взаимной любви. Павлуша сказал, что откровенно объяснить мне истинные отношения его с Вами просили Вы. Милая, милая Александра Михайловна, как я Вам благодарен! […]

Это Ваше желание поставить меня в известность о таких тайниках Вашей жизни, которых не знает почти никто, растрогало меня до глубины души, едва не до слез. Я нахожу, что Вы поступили очень честно, дорогая Александра Михайловна. Когда Вы заметили, что я жадно, как подсолнечник к солнцу, тянусь к Вам, вы правильно поняли, что здесь с вашей стороны требуется абсолютная откровенность, полная ясность всего существующего.

[…] Вы инстинктивно почуяли, что я начинаю увлекаться Вами. И в самом деле, я сам заметил, как в моей груди стало копошиться нечто более жгучее, чем простое товарищеское чувство. Вы маните, влечете меня к себе с такой же неотвратимой силой, как магнит притягивает железные опилки. К ужасу своему, я стал замечать, что во мне пробуждается самая настоящая, самая доподлинная любовь. Не проходило буквально ни одного часа, чтобы мои помыслы не возвращались к Вам. Я ложился спать и засыпал с Вашим именем на устах; когда я просыпался, то прежде всего вспоминал именно Вас. […] Когда на днях я ночевал у мамы, то, по ее словам, я и во сне бредил Вами и […] громко шептал: «Александра Михайловна! В какое отделение ушла Александра Михайловна?» […]

Я боготворю Вас […] Но […] раз Вы и Дыбенко любите друг друга, то я, как третий, как лишний и ненужный, должен уйти. […] В отношении к такому товарищу, каким для меня был и остается Павел Дыбенко, соперничество, борьба из-за женщины, является низким, неблагородным […]».

Возраст безоглядно влюблявшихся в нее мужчин, как видим, неуклонно снижался. Раскольников был ее моложе уже на двадцать лет. Но это ничуть не уменьшало накала его бурных чувств к женщине, достигшей сорока пяти. Отвергнутый и смирившийся со своей неудачей, он ревновал куда меньше, чем преуспевший счастливчик. Похоже, он гораздо искреннее относился к «Павлуше», чем тот к нему. Зоя Шадурская, которой Дыбенко сразу же приглянулся — уже потому хотя бы, что в нем души не чаяла Александра, — слушала его россказни о «коварстве» Раскольникова и верила каждому его слову. Именно с легкой руки «Павлуши» Зоя окрестила Раскольникова «гаденышем». Как ни была Коллонтай ослеплена страстью к красавцу бородачу, она понимала, что за его наветами нет ничего, кроме ревности. Но именно это и грело, возвышая ее в собственных глазах.

Молва о пылкой любви Валькирии Революции со ставшим знаменитостью вождем балтийских матросов дошла едва ли не до каждого российского гражданина, а в армейских и флотских кругах обсуждалась поистине повсеместно. Узнав о том, что подруга его детских игр, в которую он некогда был влюблен, сошлась с матросом Дыбенко и эпатирует этим Россию, морской офицер Михаил Буковский пустил себе пулю в висок. Он мог пережить все ее бесчисленные романы, но то, что дочь дворянина и генерала, всю семью которого он чтил, пала так низко, — этого вынести он не мог. Известна реакция Коллонтай на информацию об очередном самоубийстве, которое — хотела она того или нет — легло на ее совесть: «Этого еще не хватало!»

Наркому дали наконец трехкомнатную квартиру — одну из многих, стоявших без призора после бегства от большевиков прежних хозяев. Коллонтай поселилась здесь, на Серпуховской улице, 13, с Мишей и Зоей. Оба они деликатно уходили из дома, когда заявлялся Дыбенко. Впрочем, случалось это не очень часто: у обоих было дел по горло. Кроме того, знаменитый матрос боялся себя уронить в глазах других матросов: как-никак, он был их вождь. Известна фраза, будто бы сказанная им в ответ на вопрос матроса Ховрина, верно ли, что их матросскую дружбу он променял на женщину. Дыбенко ответил; «Разве это женщина? Это Коллонтай». Своей братве он, возможно, и мог так сказать, но для него Коллонтай была именно женщиной, перевернувшей всю его душу: ни в каком сне не мог он представить, что ему, малограмотному крестьянскому парню, достанется такая любовь.