Суд был назначен в одном из пригородов Петрограда — городе Гатчине. Из расположенного там царского дворца недавно бежал Керенский, теперь дворцу предстояло стать местом судилища. Накануне Коллонтай написала подробный конспект речи, которую предстояло произнести Дыбенко. Точнее, она начала писать речь, но времени, видимо, не хватило, и уже через два абзаца связный текст перешел в конспект.
«Каков бы ни был приговор, я жду приговора справедливого от представителей той же трудовой массы. Я не боюсь приговора надо мной, я боюсь приговора над Октябрьской революцией, над теми завоеваниями, которые добыты дорогой ценой пролетарской крови. Помните: робеспьеровский террор не спас революцию во Франции и не защитил самого Робеспьера.
Нельзя допустить сведения личных счетов и устранения должностного лица, не согласного с политикой большинства в правительстве.
Я в оппозиции. Решение уйти из комиссариата. Спешный секретный арест. 48 часов без пищи и воды. Следственный комитет. Доносы. Секретность вредна. Народ должен знать правду о деятельности наркомов. Нарком должен быть избавлен от сведения с ним счетов путем доносов и наветов. Поведение Крыленко: он пачкает мое имя до суда на митингах и в газетах.
Во время революции нет установленных норм. Все мы что-то нарушали. Показания свидетелей, что я не пил. Говорят, я спаивал отряд. А я как нарком отказывал в спирте судовым командирам. Честно сделал, что мог и как умел. Мы, матросы, шли умирать в защиту революции, когда в Смольном царили паника и растерянность».
Невзирая на то, что очень многие обвинения, содержащиеся в этой речи, Дыбенко мог бы обратить и к себе самому, интриги и склоки, начавшие раздирать вчерашних товарищей, равно как и вся их «идейность», переданы в ней достаточно ярко. Впрочем, это был ход мыслей Коллонтай — Павел светил лишь ее отраженным светом. 9 мая «народный суд», то есть несколько подобранных рабочих, солдат и матросов, отказались подвывать Троцкому и Крыленко и оправдали Павла. Матросы вынесли его из дворца на руках Дыбенко тут же укатил в Москву, оставив Коллонтай провести в Петрограде еще один день с Мишей и Зоей. В Москве его уже ждало сообщение, что он исключен из партии: не преуспев на суде, Троцкий мстил ему — неизвестно за что — тем способом, который ему был доступен.
Приговор суда стал для Коллонтай и торжеством, и ударом. Торжеством — поскольку оправдана, в сущности, была и она, а ее Герой, ее Орел вышел победителем из схватки с теми, кого она считала своими личными врагами. Но и ударом, поскольку Дыбенко уже не в первый раз беды и неудачи делил с нею, а радость лишь со своими друзьями-балтийцами.
Когда Коллонтай вернулась в Москву, Дыбенко там уже не было. Прокутив, по рассказам «свидетелей», вместе с дружками целую ночь в подмосковном ресторане «Стрельна» и наслушавшись песен знаменитой цыганки Марии Николаевны, он утром уехал в Орел, к брату, работавшему в местном Совете. За ним увязались матросы, чтобы продолжить ликование по случаю гатчинской победы: партийные дела «братишек» не интересовали. В это самое время другие балтийцы, верные великим традициям русского флота, пытались спасти обреченные Брестским договором на сдачу немцам военные корабли, стоявшие в порту Гельсингфорса. Именно там было сейчас место Дыбенко, но кто знает, как бы он поступил, действительно на нем оказавшись?
В одном из цекистских коридоров Коллонтай внезапно лицом к лицу столкнулась с Лениным. Он пригласил ее зайти в первую же ближнюю комнату. Работавшие там сотрудники, слегка опешив, сразу вышли, сопровождавшие Ленина люди остались ждать в коридоре. «Ну-с, голубушка, что это там вытворяет ваш рыцарь? — вопрос Ленина поразил не столько своей неожиданностью, сколько нескрываемой иронией. — Если уж это вам так необходимо, так влияйте хотя бы, как следует. Похоже, не вы влияете на него, а он на вас». Ленин отчитывал ее, как девчонку. Она молчала. Может быть, и хорошо, что Павел уехал, — могла бы не удержаться и все ему рассказать…
Это был не разрыв, но глубокая, очень ранившая ее размолвка. Уязвленная до глубины души, Коллонтай сразу же приняла приглашение сформированной в ЦК агитационной бригады отправиться на открывавшем навигацию пароходе «Самолет» по Верхней и Средней Волге. Отрезвевший от ликований Дыбенко, узнав, где находится Коллонтай, поручил неотлучно находиться при ней своему другу, матросу Львову. Верный Львов воспринял поручение буквально — несмотря ни на какие протесты, он даже спал на полу возле ее койки. Ярославль, Рыбинск, Кострома, Нижний Новгород, Казань — повсюду на ее выступления сходились тысячи людей. Лекции сопровождали плакаты: «Отчет народного комиссара трудовому народу». Она рассказывала о том, что успела сделать за четыре месяца своего пребывания у власти. Сохранились свидетельства очевидцев: после ее выступлений Коллонтай забрасывали букетами сирени, и она несла их в каюту, тесня цветами безответного Львова…
Где-то между Ярославлем и Нижним на пароход поднялась выехавшая подработать и подкормиться из голодной Москвы труппа Художественного театра во главе с Василием Качаловым. Вечерами в кают-компании Коллонтай наконец-то могла отвлечься от своих агиток и рассуждать об искусстве. Разговор не клеился, поскольку у собеседников были несколько разные взгляды: Художественный театр переживал тогда глубокий кризис и еще не перешел, пусть и неискренно, на позиции большевиков. Но артисты хотели понять, чем Коллонтай удается магически влиять на публику. Качалов рассказал ей о впечатлении Станиславского, который слушал Коллонтай в Москве. С первых же фраз, отмечал Станиславский, она вносила в речь столько подъема, сколько нужно, чтобы голосом и интонацией захватить аудиторию. Ослабляя модуляцию в середине речи, она в конце снова набирала полную силу, но не переходила при этом на крик. Станиславский считал, что актеры должны учиться у популярных ораторов, среди которых Коллонтай была тогда одной из первых.
На каждой стоянке она прежде всего мчалась за свежими газетами. Жизнь в Москве по-прежнему отличалась накалом борьбы. Сталин и Шляпников были назначены «руководителями продовольственного дела на юге России», и Александра порадовалась за Саньку: подружится со Сталиным! Этот грузин был ей симпатичен уже потому, что не выносил Троцкого: об этом знали все, кто хоть как-то входил в «верха». Но больше радоваться было нечему. Наркомат по морским делам влился в наркомат по делам военным, и наркомом стал Троцкий, а Раскольников остался председателем Комитета морских комиссаров — именно от них так страдал Дыбенко, поскольку матросы ни в какую не хотели подчиняться политическим агитаторам, стремившимся надеть на них партийную узду.
К тому же на флоте назревал новый скандал, и Коллонтай опасалась, что Дыбенко ввяжется и в него: только этого еще не хватало! Балтийским флотом командовал тогда кадровый морской офицер Алексей Щастный, которого молва и газетчики возвели в адмиральский чин, упраздненный большевиками. Еще до того, как в Гатчине начался суд над Дыбенко, Щастный совершил один из самых великих подвигов за всю историю русского военного флота: пробившись сквозь льды, он вывел из осажденного немцами Гельсингфорса и привел в Кронштадт почти весь Балтийский флот — 200 боевых кораблей: линкоров, крейсеров, эсминцев, тральщиков и подводных лодок. Нет ни одного достоверного свидетельства, чем именно Щастный (или его героический поступок?) пришелся Троцкому не по душе. Известно лишь, что его вызвали в Кремль и арестовали в кабинете Троцкого на глазах у ординарца.
Дело передали в Верховный трибунал Республики, куда все тот же Крыленко на правах «общественного обвинителя» вызвал Троцкого в качестве единственного свидетеля. От ТАКОГО свидетеля доказательств не требовалось — вполне достаточно было его заявления, что Щастный готовил переворот. Предрешенный приговор был приведен в исполнение в ту же ночь.
Волна протестов прокатилась по России — особенно возмущались в военной среде. Вернувшись в Москву, Коллонтай получила письмо от Дыбенко — вместе с вырезкой из орловской газеты, где был опубликован коллективный протест против расстрела Щастного. К величайшему удивлению, она нашла среди подписавших протест и свое имя. Дыбенко в письме объяснял, что знает Шуру как принципиального противника смертной казни и как человека, который «с удовольствием ударит по Троцкому». Оттого и поставил он самовольно ее подпись…
Ее возмущению не было предела. Отзвуки его — в сохранившихся строках дневника: «Как Павел посмел считать меня карманной женой?! Забыть, что у меня есть свое громкое имя, что я — Коллонтай?!!» Реакция, как всегда, была импульсивной и решительной: даже не отчитавшись в ЦК о своей агитационной поездке и, естественно, не дождавшись возвращения Дыбенко, она укатила в Петроград.
Было лето, пора белых ночей. Внезапно ставший провинциальным, город казался пустынным. Коллонтай поселилась в Царском Селе — бывшей летней резиденции императора, который в это время перемещался из Сибири на Урал навстречу своей мученической смерти. Здесь, в Царском, Миша подрядился на лето работать в созданных еще наркомом Коллонтай «детских общественных учреждениях», патронессой которых стала жена Луначарского, а помощницей у нее служила вторая жена Владимира Коллонтая Мария Скосаревская. В этом семейном кругу Александра надеялась отойти от бесконечного стресса, в который ее вовлекала судьба. «Только бы подольше не видеть Павла!» — записала она в дневнике.
Ей выпали три недели уединения, причем в условиях, о которых она никогда и не смела мечтать. Из дневника: «Я не знала, что Царское Село так полно красоты и поэзии. Дворец Екатерины, ее личные комнаты и половина императора Александра I это же чудо красоты, вкуса, изящества. А парк! Царское вполне может соперничать с Версалем и затмевает Потсдам. Мне все мерещится молодой Пушкин в тенистых аллеях парка. […] Но то, что строили последние цари, скучно и безвкусно».
Имея возможность выбора, она устроилась в покоях Екатерины Великой. Найдя в библиотеке описания нравов и привычек бывших обитателей Царского, выбирала для прогулок те аллеи и тропинки, по которым особенно любила гулять императрица со своими знаменитыми фаворитами почти полтораста лет назад. Анна Луначарская, напротив, облюбовала комнаты д