Валькирия революции — страница 54 из 95

Карл Брантинг был одним из основателей и лидеров шведской социал-демократической рабочей партии, многолетним председателем ее исполкома, депутатом парламента. Вот уже не один год он возглавлял правительство Швеции, а недавно стал вдобавок и министром иностранных дел. Наконец только-только отгремели пышные торжества по случаю присуждения ему Нобелевской премии мира. Его авторитет был безграничным — не только в столь пустяковой, но и в куда более серьезной просьбе ни один норвежский политик не смог бы ему отказать. Захочет ли, однако, он вмешаться в такой щекотливый вопрос? Их прежняя близкая дружба давала надежду.

Брантинг откликнулся незамедлительно, и вопрос с въездной визой был тут же решен. Оставалась еще выездная. Снова Сталин пришел на помощь, разрешив Дыбенко поехать «в отпуск для лечения легких в горах Норвегии». Такой была официальная формулировка, устранившая последние барьеры. Тянувшаяся пять лет и прогремевшая на весь мир история их любви получала нежданный post scriptum.

Приезд Павла сопровождала шумная газетная кампания. Каждый писал, что знал, что думал и что хотел все больше про «аморальность», «распущенность» и «наглый цинизм» советской дипломатши, приехавшей сюда «развращать благовоспитанных норвежцев». Отчеты об этой кампании исправно посылались в Москву — их читали (кто знает, с каким чувством) и Сталин, и Зиновьев, и Троцкий. Но эти стрелы летели мимо нее — другие уколы жалили больнее. Уже через несколько дней Коллонтай поняла: разбитое вдребезги склеить не удается.

Из дневника: «Ложь, помноженная на ложь! Каждый день, каждый час. […] Он пишет ЕЙ все время, неумело скрывая от меня […] Невероятная усталость и тупая до отчаяния тоска. Сознание […] непоправимого. Наконец-то я поняла: надо уступить, немедленно уступить Павлиной красавице место жены. […] Если ему нравится молодая содержанка, это в конце концов его дело. […] Говорят, что она из типа совбарышень. […] Ну и вкусы у нее! Заказала Павлу список заграничных подарков. Вполне типично для этого типа. Des maillots de soie, de la belle langerie etc[2][…] Павел о ней говорит как о дочери польского аристократа. А по-моему, просто плебейка […]».

Твердо приняв решение, Коллонтай умела его осуществлять. Доводить до логического конца. Разговор с Дыбенко был коротким и жестким. «Это конец, — сказала она. — Раз и навсегда». Он мог бы, видимо, вспомнить, что точно такие же слова она говорила ему уже не однажды. Что «конца» не получалось. Что расстаться друг с другом они никак не могли. Но, пожалуй, и сам понимал: пришел действительно конец.

Они кинулись друг другу в объятия. Именно так и бывало всегда. Никогда еще их ласки не были столь бурными. Столь истерически бурными, если точнее… «Пик страсти», «угар» — так сказано об этом в ее дневнике. Она не вышла ни к чаю, ни к ужину. И утром прибыла в миссию подчеркнуто деловой и спокойной. Обычно после таких катаклизмов их любовь обретала второе дыхание, жизнь возвращалась в привычную колею. На этот раз было иначе: Дыбенко моментально собрал свой багаж и тотчас уехал, хотя виза его была действительна еще целый месяц. С дороги послал телеграмму — ее содержание комментировать трудно, смысл очевиден, цель не ясна: «Мой большой крылатый голуб моя голандская девочка Павел любит тебя последней встречи твой твой Павел». Ей хотелось ответить, что надо бы, мол, обратиться к врачу, подлечить нервы и голову. Не ответила — никак, вообще…


Из дневника: «Вот и конец! […] Вот и конец! […] Вот и конец! […]»

Вот и конец…


Пока шел эпилог ее затянувшейся любовной драмы, Михаил Кобецкий находился в Москве, срочно вызванный туда Зиновьевым. По его возвращении Марсель Боди доверительно поделился с Коллонтай информацией, которую тот привез и, конечно, не скрыл от Боди, ведь они были в одной упряжке! За Коллонтай необходим постоянный контроль, на нее ни в чем нельзя полагаться, она крайне опасный человек, от которого можно ждать любых выходок. Это были слова Зиновьева, который никогда не видел нужды выбирать обтекаемые формулировки. «Наблюдайте внимательно, — напутствовал он Кобецкого, — другой такой женщины в природе не существует». И — он же, со ссылкой на Сталина: «У нее дружба с Транмелем, который не скрывает своих симпатий к Троцкому».

Сам Зиновьев ее мало интересовал, зато опасения Сталина она понимала и смогла бы его переубедить, если бы он к ней обратился. Но главное — этот разговор заставил ее пересмотреть свое отношение к Боди. Он был явно не тем, за кого она его принимала. Боди все больше и больше нравился ей — восторженной почтительностью, которая вовсе не рвалась наружу, быстротой реакции и вместе с тем неторопливостью суждений, европейским лоском — она очень его ценила в людях коммунистической ориентации. Ей казалось, что это вполне совместимые вещи, как бы жизнь ее ни учила иному. И, наверно, чем-то еще — неуловимым, не поддающимся объяснению. Тем, чем тянет к мужчине… Боди не был классическим «рыцарем ее мечты», его облик отличался от всех, в чьи объятия до тех пор ее кидала судьба. А уж от Дыбенко, который предстал пред Боди «неотесанным грубияном» (так он о нем отзовется впоследствии), — просто как день от ночи. Разве что возраст — моложе, чем Александра, на 21 год — вполне соответствовал…

Только ли доверие, которое он сумел ей внушить, подвигло ее поделиться с ним новостью, которую доверяют обычно лишь ближайшим из близких. Положение, в котором Коллонтай оказалась, ее саму повергло в полное замешательство. Врач, рекомендованный верной Эрикой, вскоре после отъезда Дыбенко констатировал у нее беременность. Вот уж чего она никак не ожидала! Мысль о каких-то предохранительных мерах ей даже в голову не приходила. В ее 51 год да еще после полного разрыва с Дыбенко, это могло стать истинной катастрофой. Но Эрика, как бывало уже не раз, в беде ее не оставила. Исчезнуть, не уведомив никого из полпредства, Коллонтай, естественно, не могла. Выбор пал на Боди.

Ее приютила небольшая частная клиника при французской религиозной общине. Служители этой общины сопровождали французскую военную миссию на русский фронт, потом с миссионерскими целями обосновались в Норвегии. Еще по России они знали и Коллонтай, и Боди, но его появление в лазаретных стенах встретили холодно: оно нарушало правила этого заведения. Для Коллонтай же уважительное соучастие Боди в ее личных проблемах было еще одним тестом на доверие: по каким-то неуловимым признакам она поняла, что его жена — переводчица и машинистка Евгения Орановская — ничего не узнала. Теперь у Коллонтай и Боди появилась общая тайна. Но если есть одна, могут быть и другие.

Операция прошла успешно. Сославшись на нездоровье, она снова уехала в Хольменколлен. Здесь, в так благотворно действующей на нее тишине, Коллонтай по привычке сублимировала переживания последних недель в черновых набросках к будущему эссе, уповая на то, что мысли, рожденные ее драмой, помогут другим избежать таких же. Холодным скальпелем — не хирурга, а патологоанатома — она препарировала свои чувства, стремясь на привычном для нее философско-канцелярском сленге теоретически обобщить опыт, поставленный ею на себе самой.

«Ревность — это конгломерат биологических и социальных факторов. В ревности есть биологическое начало воссоздания себя в потомстве: стремление получить ласку, связанную с воспроизводством. Чем больше этой ласки (полового акта) достается на долю другой особи, тем меньше вероятия воспроизводства для обойденного субъекта. Тот же физико-биологический инстинкт подсказывает, что чем больше половой энергии растрачено в половом общении с другими, тем меньше этой энергии остается на мою долю и тем ограниченнее удовольствие и радость, порождаемые половым общением, каковые выпадут на мою долю. Таково было интуитивное начало ревности.

Дальше оно усложнилось еще социальным фактором: УСТАНОВЛЕННЫМ, ВНЕШНИМ ПРАВОМ одного лица на всю половую энергию другого, на весь запас половых ощущений, им порождаемых. Чем крепче внедрялся в человечестве принцип частной собственности, тем больше крепло исключительное право одного лица на ласки другого, купленного им или добровольно отдавшегося ему.

Еще позднее к ревности примешалось чувство оскорбленного самолюбия, вытекающее из той же биологической основы: стремление через половой акт утвердить воспроизводство и продление своего биологического существования в потомстве. Эти мотивы порождают слепую, инстинктивную ревность к самому факту полового общения. Но ревность, как и все душевные эмоции, отрываются постепенно от своей биологической основы, осложняясь душевно-духовными переживаниями. […]

Что победит ревность?

1) Уверенность каждого мужчины и каждой женщины, что, лишаясь любимых ласк данного лица, они не лишаются возможности испытать любовно-половые наслаждения (смена и свобода общения служат этому гарантией). 2) Ослабление чувства собственности, отмирание чувства ПРАВА на другого […]. 3) Ослабление индивидуализма, из которого вытекает стремление к самоутверждению себя через признание себя любимым человеком. При самоутверждении личности через коллектив, а не через признание отдельными людьми, отомрет оскорбленное самолюбие при измене. 4) Тогда не будет страха душевного одиночества, даже без общения с любимым и горя от лишения его ласк.

ОСТАНЕТСЯ ОДНО: поскольку Эрос налицо, измена будет лишь порождать боль, что половые и душевные радости любви любимый делит не со мной, а с другими. Но это будет горе ослабленное, без примеси горечи ОБИДЫ. Чем в более очищенном виде предстает Эрос в новом человеке, тем реже будут факты измены. Самое понятие «измена» отпадет».

Похоже, эти «философские» экзерсисы «ослабляли», если пользоваться ее же терминологией, муки, которые она переживала. Уйти просто в «работу», как было уже множество раз, она не могла: не помогало! Выход давало лишь другое могучее ее увлечение — тяга к перу и бумаге: тривиальная графомания была великим спасением для нее и великим даром для нас