Пароход прибывал в мексиканский порт Вера-Крус. Еще с палубы она увидела довольно большую толпу с плакатами «Вива Унион совьетика!» и с превращенными в грязные тряпки американскими флагами. Из доносившихся с берега звуков Коллонтай поняла, что встречающие выкрикивают нечто антиамериканское. Сталин же категорически ей повелел ни прямо, ни косвенно «не встревать» в мексиканско-американские отношения и держаться как можно дальше от местных друзей Советского Союза (читай: коммунистов). Она уже приняла решение, как следует себя вести, и поэтому ничто не помешало ей любоваться белой крепостью на фоне ярко-синего моря, живописной грядой низких домов, роскошными пальмами, которые — в таком изобилии и такой пышности — она видела только на фото. «А над головой, — торопливо записывала в свою тетрадку, — вовсе не синее небо, а молочно-голубое, будто выцветшее. Синева морского залива убивает его цвет».
На палубу поднялся, встречая ее, единственный дипломатический сотрудник советского представительства Леон Гайкис. Она не слышала приветственных слов, а с ужасом разглядывала его потрепанный серенький костюм и мятую кепку — вместо положенной соломенной шляпы. «Стараюсь быть вежливой, но первое впечатление не по мне» — такова ее первая запись о первых минутах в порту. Впечатление стало еще хуже, когда Гайкис восторженно сообщил, что на берегу «делегаты трудящихся» ждут ее приветственного напутствия мексиканскому пролетариату. «Вы забываете, что я официальное лицо, представляющее здесь не партию, а государство», — дала она отповедь Гайкису. «Шарже д’аффер онемел», — позже вспоминала она.
Уже на берегу какой-то черный от избытка чувств бросился жать ей руку, бормоча что-то невнятное (она поняла лишь одно слово — «Ленин»), и хотел поднять на руки. Коллонтай отшатнулась — возможно, не слишком вежливо, но обстановка к нежности не располагала. В отеле, походившем на сомнительную ночлежку, ее ждала комнатенка с двумя металлическими кроватями, а за занавеской — умывальник и клозет. Оставаться тут и несколько минут было выше ее сил, благо близился вечер, и вместе с Гайкисом они отправились в таверну. Ритмичная музыка отвлекала от мрачных дум: вот здесь, в такой обстановке, предстоит ей жить и работать?!
Ночью она не сомкнула глаз — от духоты и от пения птиц. После полуночи вдруг наступила прохлада, с океана подул ветер, раздавались крики — не то людей, не то животных. Но вытерпеть было можно, ведь уже утром отходил поезд в столицу страны. Денег за гостиницу с нее не взяли: губернатор велел передать, что сеньора Коллонтай его гость. Все складывалось благополучно, но тут ее ждал новый удар. Гайкис взял билеты в третьем классе, а не в пульмане, считая, что скромность произведет хорошее впечатление на мексиканскую публику. «Где вы набрались таких извращенных понятий о демократизме?» — спросила она, в отчаянии оттого, что ей предстоят тринадцать часов пути в переполненном, жарком вагоне на высоте три тысячи метров. От духоты, от запаха чеснока и человеческих испарений она начала задыхаться, закружилась голова, появились все признаки повышенного кровяного давления. Но вагон-ресторан соединялся только с вагоном первого класса, из других туда не пускали. Продававшуюся на станциях воду в глиняных кувшинах, как и тропические фрукты, она использовать не могла без длительной акклиматизации — об этом предупредили еще в Москве.
В пульмановском вагоне уже не было ни одного свободного места, но перетрусивший Гайкис добился, чтобы в порядке исключения Коллонтай принесли кофе, минеральную воду и сандвичи. Еще полезнее оказалась нюхательная лечебная соль — она сняла головокружение, стало легче дышать. Вечером подъехали к Мехико, на перроне и тут оказалась кучка коммунистов, яростно кричавших «вива компаньера Коллонтай!». Гайкис не мог ничего понять: она категорически отказалась встретиться с «делегатами». На приветствие шефа протокола мексиканского министерства иностранных дел — «салюдо, компаньера Коллонтай» — вообще не откликнулась, и лишь когда сообразительный чиновник назвал ее «экселенца», крепко пожала его руку. Чиновнику это явно понравилось, и всю дорогу до отеля они обменивались шутками на английском языке.
В отеле «Хенова» — он располагался в десяти минутах ходьбы от полпредства — для Коллонтай был заказан апартамент из двух комнат с ванной комнатой и гардеробной. В первую же ночь начался сильный сердечный приступ с признаками затяжного удушья. Гостиничный врач дал успокоительные таблетки, заказал, подняв на ноги спавшую обслугу, несколько бокалов выжатого лимона, а главное — развесил в обеих комнатах для увлажнения воздуха мокрые простыни. Коллонтай, не вставая, лежала два дня, вспоминая добрые советы Сталина и Молотова подумать о своем здоровье. Вместе с деловой почтой ей принесли письмо от Дыбенко — оказалось, оно плыло тем же пароходом «Лафайет», которым добирался до Мексики его адресат.
«Дорогая Шура, после твоего отъезда я получил новое назначение начальником снабжения Красной Армии. Я боюсь, хватит ли у меня силы и энергии все повернуть по-своему. […] Единственная надежда на Климента Ефремовича Ворошилова, который мне всемерно оказывает поддержку. […] Я его не только уважаю, но и люблю. […] Жаль, что перед отъездом не мог видеть тебя. Сегодня как-то особенно хочется твоего тепла. Искренний привет от Вали. Павел».
Оглядка на неизбежную цензуру была вполне очевидна, но и в такой необычной редакции письмо доставило ей радость — оно было ниточкой, связывавшей с домом, которого не было, и с прошлым, которое было. Здесь, на краю земли, в отрыве абсолютно от всех — не только близких, но и просто знакомых — людей, на немыслимой высоте, мучившей ее удушьем и тяжкими предчувствиями, оно побуждало снова и снова пересматривать свою жизнь, терзая навязчивым вопросом: где, когда и почему была сделана фатальная ошибка? И была ли она вообще?
Еще мучило сознание, что писем от Боди нет и не будет. Дыбенко, по крайней мере, мог не скрывать своих отношений с Коллонтай — они были общеизвестны. У Боди такой привилегии не было, а в реальных условиях Мексики получать от него письма по другому адресу или даже просто на почте она не могла. Что касается писем в адрес полпредства, то они, безусловно, проходили через цензуру, и Боди при шатком своем положении не мог позволить себе рисковать.
Двухэтажный особняк полпредства на кайя дель Рин располагался за высоким каменным забором. Весь дипломатический персонал, кроме Гайкиса, состоял еще из одного человека, совмещавшего в себе все возможные и невозможные функции, включая и функции машинистки. Сторожем служил хорватский коммунист Видас, потерявший в России на гражданской войне все пальцы правой руки. Дворник, кухарка и горничная были из местных и ни на одном другом языке не говорили. Еще жила смешная и умная обезьяна — Коллонтай сразу же показалось, что та понимает ее лучше, чем персонал В кабинете полпреда, над столом, висел огромный портрет Троцкого, и теперь, в самом конце 1926 года, Коллонтай могла себе позволить выразить личные чувства, совпадавшие с «генеральной линией партии»: портрет «этого товарища» (все еще, однако, товарища!) повелела тотчас убрать, не заменив его каким-то другим…
По-испански она не читала, хотя и начала спешно учить язык. Приходилось ограничиться американской прессой, оценка которой любой ситуации была диаметрально противоположна той, что давала мексиканская пресса. Столь странным образом — «с точностью до наоборот» — она сама, без посредников, постигала позицию страны пребывания. Но особенно забавляло то, что американские газеты уделяли много внимания ее собственной персоне. Они писали об известной всему миру аморальности Коллонтай и ее необузданном стремлении насадить коммунизм во вселенском масштабе. Авторы этих статей вряд ли подозревали, насколько в ту пору была она далека от подобных мыслей. Гайкис был убежден, что нет важнее задачи, чем контакты с близкими «нам» мексиканцами и компропаганда. Нет, возражала ему Коллонтай, главное — это торговля на взаимовыгодных условиях. Он пожимал плечами: они не понимали друг друга.
Президент Кальес держался не столько левых, сколько ультранационалистических взглядов. Он преследовал католическое духовенство, терпеть не мог американцев, весьма сдержанно относился к испанцам. Гайкис, следуя старым инструкциям, подбивал Коллонтай на поддержку этой политики («нам на руку все, что против американцев»), она же, помня напутствие Сталина, всячески уклонялась от выражения любых политических симпатий.
Строго говоря, ей было вообще не до этого: она задыхалась от сухости воздуха, от мелкой пыли — частичек лавы и пепла. «Чувствую, что под нами кипят и бурлят вулканы» — так — кратко и выразительно — отражено ее состояние в дневнике. Долгими ночами, не имея сил заснуть, она смотрела из окна на далекое красное пламя — «кипел и бурлил» вулкан Попокатепепель. Днем глаза не могли отдохнуть, созерцая всегда ее успокаивавшую зелень: трава и листья были не зелеными, а серо-голубоватыми, и от этого ей казалось, что она попала вообще на другую планету.
Как всегда, отводила душу наедине с пером и бумагой — сочиняла в основном «служебную вермишель» — отчеты, справки, доклады, — но еще и письма. Они создавали иллюзию не совсем потерянной жизни. «Хочу описать тебя во весь рост, — писала она Дыбенко. — Ведь ты дитя революции, ее создание. Я помню твой яркий образ в очистительном пламени революции. И таким я люблю вспоминать тебя и сейчас». Каким иным она могла бы его вспоминать? Что еще было связано с ним в ее воображении — лучшего, а не худшего? Здесь, в душной, обжигающей Мексике, ей только и оставалось жить в мире фантомов, мысленно возвращаясь к самым бурным и самым ярким страницам своей. жизни и видя их только в романтическом ореоле. Эти воспоминания помогали как-то переносить новую — уже даже и не почетную — ссылку.
Формально она все еще не была полпредом — Кальес никак не мог найти времени, чтобы принять у нее верительные грамоты. Наконец день и час были назначены, и накануне президент прислал ей букет фиалок, что считалось здесь особо хорошим знаком. Она все еще мучилась над церемониальной речью по-французски: едва ли не самый для нее легкий язык на этот раз почему-то отчаянно сопротивлялся. Церемония, однако, прошла хорошо. Коллонтай надела черное шелковое платье — строгое, но с рукавами «летучей мышью». Белые перчатки, шляпа, туфли… Кальес выслушал ее французскую речь, но отвечал по-испански, и беседовать пришлось через переводчика. Президент то ли не знал ни одного другого языка, то ли демонстративно утверждал равноценность испанского.