Став одновременно и полпредом, и торгпредом, Коллонтай, как и в Норвегии, тянулась больше к коммерческой деятельности, чем к политической. Там все было ясней и конкретней, а главное — меньше опасности «проколоться». «Надо прежде всего налечь на торговые дела […] — повторяла она в дневнике то, что записывала в дневник официальный, полпредский. — Каждая наша торговая сделка — лучшее доказательство серьезности наших дружеских намерений в отношении Мексики». Вступив в переговоры с мексиканскими партнерами о закупке у них хлопка, свинца и кофе, Коллонтай сразу же заявила о себе как о человеке дела, а не светского пустословия. В обмен предложила Мексике прославленную (тогда!) русскую пшеницу — целых 25 тысяч тонн, о чем тут же с восторгом сообщили газеты. Но особое удовольствие доставляло ей «размещение» (это слово почему-то ей полюбилось) советских фильмов. Рынок был заполнен, естественно, американской кинопродукцией, ненавистной здесь уже потому, что была она американской, — качество фильмов значения не имело. Советские тоже встречали сопротивление — у тех влиятельных лиц, которые боялись распространения коммунизма, — но у публики, в том числе вполне респектабельной, встречали горячий прием.
Однажды Коллонтай устроила «чай» с показом советских фильмов. Приглашенные сановники явились все до одного, но почему-то не с официальными, а с «нелегальными» женами. Эту загадку, столь близкую ее теоретическим интересам, она никак не могла разгадать, но поняла, что проблема «свободной любви» волнует мексиканцев ничуть не меньше, чем комсомолок и комсомольцев в далекой Сибири.
Немыслимая тоска не покидала ее ни на час: по-прежнему не было рядом ни одного человека, с кем можно было отвести душу. Круг новых знакомых ограничивался дипломатическим корпусом. В германском посольстве разговоры велись на высоком интеллектуальном уровне, но больше походили на научные симпозиумы, чем на нормальные беседы нормальных людей. Полной противоположностью было французское посольство: овдовевший посол Перье, бонвиван и жуир, зазывал к себе местный бомонд на вечеринки, ничего не дававшие ни уму, ни сердцу. Сухость и чопорность английского посла оттолкнули ее, а непременные здравицы итальянского в честь Муссолини и «великой идеи фашизма» — вызывали стойкое отвращение. Был единственный дом, где она себя чувствовала хорошо и уютно: у посла Швеции Андерберга и его жены Розарии, с которыми Коллонтай познакомилась еще на пароходе.
Приехав в шведское посольство на прием, к которому она тщательно готовилась (специально подобрала платье в «скандинавском» стиле), Коллонтай застала там леденящую кровь картину: Андерберг рыдал, как ребенок, не заботясь ни о каком дипломатическом этикете. За полтора часа до начала приема Розария внезапно скончалась от разрыва сердца. На постели лежало белое нарядное платье, которое она собиралась надеть… «Проклятая разреженность воздуха! — так прокомментировала это горестное событие Коллонтай в своем дневнике. — Убийственная его сухость! Я ведь тоже скандинавка, житель ленинградских болот. Тоскую по воде!»
Она тосковала не только по воде — по привычной среде, по близким людям. Единственный сотрудник раздражал ее и пугал Мало того что Гайкис непрерывно поучал полпреда, как учитель бестолкового ученика, он еще был неотлучно при ней, что заставило ее заподозрить советника в принадлежности и к другим службам. Ведь кто-то же обязательно должен был за нею следить! Это не помешало ей однажды сказать Гайкису, когда совсем уже стало невмочь: «Вы не дипломат, вы парторганизатор». По тому, как вытянулось и застыло его лицо, она поняла, что попала в самую точку. Раньше Гайкис был секретарем наркома Чичерина, она же — без всякой видимой причины — считалась «литвиновкой». Отношения между Чичериным и его замом Литвиновым дошли до того, что они перестали разговаривать друг с другом и обменивались только записками. Возможно, за повышенной бдительностью Гайкиса скрывалось вовсе не поручение Менжинского, и даже не Сталина, — просто-напросто он исполнял деликатное поручение своего шефа. Ей не было от этого легче.
Праздником была очередная почта — это совпадало с приходом парохода из Европы в какой-нибудь мексиканский порт. Почти никто из близких ей не писал — сознание того, что ответ придет не раньше чем через два месяца, не способствовало переписке. Пройдут десятилетия, прежде чем в Советском Союзе свыкнутся с тем, что письма даже из соседней страны путешествуют почему-то неделями, если не месяцами… Единственным исключением была Татьяна Щепкина-Куперник, она писала регулярно, и Коллонтай охотно отвечала ей длинными, подробными письмами.
«[…] Как мне здесь тоскливо, дорогая Танечка, как немыслимо одиноко, как плохо без всех вас, любимых, дорогих! […] Нахожу утешение, читая книги по истории человечества. В каждую эпоху люди думали, что их эпоха особенно тяжелая, особенно кровавая и особенно нуждающаяся в переменах. […] Редкому поколению удавалось прожить без войн или других социальных потрясений и бедствий. […] Каждое поколение всегда говорило о том, что заработки стали хуже, что жить стало труднее и что человечество еще никогда не знало столько страданий и бедствий. […] На нашу долю выпало уж очень много […] но когда оглянешься, невольно спрашиваешь себя: когда же такого не было? […] Когда же на земном шаре было хоть полстолетия, чтобы не было полей сражения, взаимного убийства, преследования за убеждения […] и всяких других социальных страданий».
Трудно не заметать в этих размышлениях попытки взглянуть по-иному, без сложившихся догм, на события 1917 года. Октябрьская революция, хотя и не названная по имени, предстает в процитированном пассаже уже не как смена эпох, не как уникальный социальный катаклизм за всю историю человечества, а как довольно ординарная реакция на всегда ощущавшуюся людьми социальную несправедливость и извечное стремление всех поколений ее преодолеть.
Не будь Коллонтай здесь так одинока, не страдая от вынужденного безделья, вряд ли могла бы она остаться наедине со своими мыслями и подвергнуть жестокой ревизии казавшиеся бесспорными идеи, которым посвятила всю жизнь. И только то, к чему пришла она сама, а не взяла у других, — ее концепция женской свободы и права на любовь, не ограниченную никакими рамками, — по-прежнему оставалось незыблемым, не поддающимся коррективам. Этому способствовали известия из разных стран об успехе «Любви пчел трудовых». Книга издавалась в Нью-Йорке, Буэнос-Айресе, Амстердаме, выходила вторым изданием в Берлине, авторские права запрашивали из Копенгагена и Рима.
Зоя сообщила Коллонтай тревожную весть: Боди все еще не дают разрешения покинуть Советский Союз. Обычно крайне осторожная в столь щепетильных делах, Коллонтай отважилась за него заступиться. Отсюда — за тысячи километров от дома… Она отправила несколько телеграмм — Бухарину, заменившему Зиновьева в коминтерновском руководстве, и старой своей подруге Елене Стасовой, ставшей — ни много ни мало — консультантом Сталина по делам Коминтерна. Трудно сказать, кто сыграл решающую роль, но, так или иначе, Боди разрешили вернуться во Францию. Встреча с ним в Европе становилась реальной.
Деть себя было некуда, особенно в выходные дни. Город пустел, работы не было никакой, вентиляция в отеле, где она по-прежнему жила, работала из рук вон плохо. Однажды новая знакомая мексиканка — очаровательная Элеонора, владелица новенькой американской машины — пригласила ее на экскурсию в загородный монастырь. У него была дурная слава — там, по преданию, заживо замуровывали еретиков. Коллонтай жаждала хоть каких-нибудь приключений, поэтому ничто ее не остановило. Даже предупреждение, что комната, которую им отвели, расположена как раз над тем подземельем, где совершались эти жестокие казни.
Едва улеглись, откуда-то стали доноситься крики и стоны. Зажгли свет, осмотрели комнату и коридор, выглянули во двор: полная тишина и безлюдье. При погашенном свете сразу началось то же самое. Элеонора разбудила хозяев, с зажженными фонарями обошли весь монастырь и, естественно, никого не нашли. Не желая искушать судьбу, Коллонтай потребовала счет и уехала посреди ночи.
На другую экскурсию они поехали с Пиной. В таверне, за соседним столом, кутил красавец генерал, облаченный в расшитый золотом красочный мундир. Он, не отрываясь, восхищенно смотрел на Коллонтай, и ей показалось, что генерал любуется ею не как знатной иностранкой, а как женщиной. Что-то снова зажглось… Генерал представился губернатором здешней провинции, пригласил на следующий день разделить с ним компанию в прогулке по окрестностям. К договоренному часу никто не приехал. Хозяин отеля сообщил, что ночью в перестрелке между враждующими хунтами генерала убили.
Все это не столько пугало, сколько заставляло снова и снова почувствовать себя в совершенно чуждой среде. Сердечные приступы следовали один за другим, просыпаться посреди ночи от жестокого удушья стало для нее просто привычным делом. Она решилась написать Литвинову, что по состоянию здоровья оставаться в Мексике больше не может и что готова занять любой другой пост. Шифровальщика в посольстве не было, дипкурьеры не приезжали — приходилось пользоваться обычной почтой.
Ответ пришел гораздо раньше, чем она ожидала. Литвинов предлагал сменить Мексику на Уругвай, где климат, по его данным, гораздо лучше. Но Уругвай еще дальше, чем Мексика! — сразу же сообразила она. Сам ли Максим Максимович придумал для нее эту запредельную ссылку или просто выполнил сталинский приказ? В Москве борьба с зиновьевцами и троцкистами достигла уже апогея, нарыв вот-вот должен был прорваться, Сталин явно не хотел ее видеть в Москве или даже поблизости. Между тем никаких поводов сомневаться в ее отношении к «новой» оппозиции она не давала.
Мысль о том, что ей опять грозит заточение в Латинской Америке, хотя бы и не на такой высоте, была невыносима. Коллонтай написала Литвинову, что готова выполнить любое задание партии, но только в Европе. Когда-то она мечтала о путешествиях в разные страны, ее манила экзотика и вообще любая непохожесть на то, что привычно. Теперь она осознала себя европейкой, поняла, что ничего другого, кроме любимых европейских пейзажей и столь же любимого европейского комфорта, ей просто не нужно. К тому же всех «сомнительных» Сталин ссылал в европейские страны, почему ей одной, с ее здоровьем, в ее возрасте, предстояло мучиться на краю света? Каменева назначили п