Валькирия революции — страница 70 из 95

Итоги работы комиссии убедительно говорили о весомости ее мнения: все те, кого Коллонтай «отдала», были устранены, но никто из тех, за кого она поручилась, не пострадал. Она явно набирала очки в Кремле, оттого в такой испуг повергло ее неожиданное письмо от Чичерина, который вообще не баловал Коллонтай вниманием, а тем паче особым доверием. «Что же это делается? — восклицал он. — Проституированный наркоминдел! Хулиганизированный Коминтерн!» Отвечать на такое письмо было немыслимо. Промолчать — вроде бы тоже.

Она терялась в догадках: что случилось с Чичериным? Кто он — провокатор? безумец? самоубийца? Разъяснение пришло через несколько дней: Чичерина просто сняли с работы, отправив на пенсию. Наркомом иностранных дел стал Литвинов.

Лето выдалось жарким. В Москве прошел Шестнадцатый партийный съезд, разгромивший «правую» оппозицию — Бухарина, Рыкова, Томского. Из всех партийных деятелей именно к этим людям Коллонтай испытывала особую симпатию, Бухарина еще с дореволюционных лет считала талантом, умницей, добряком, видела в нем надежду на обновление и уж конечно же разделяла все его взгляды на так называемую внутрипартийную демократию и на отношение к крестьянству. Но откликнулась на его низвержение восторженным письмом Сталину, благодаря его за «замечательную речь на съезде» и за «мудрость партии, ведомой таким великим вождем».

О том, как на практике проявляется эта мудрость, рассказал ей некий «гость из Москвы». Имени этого прибывшего в Осло «посланца партии» открыть не удалось, сама Коллонтай в дневнике его инкогнито не раскрывает, но служебная принадлежность визитера не вызывает сомнений.

«Этот товарищ, — записала Коллонтай в дневнике, — сопровождал эшелон выселяемых с юга в Арктику кулаков. Забирали их, — говорит московский гость, — огулом, не всегда точно проверив, есть ли на деле наличие кулачества. Никто не предусмотрел, как это пройдет. Подлое вышло дело, — продолжает товарищ, — прямо смертоубийство без дурных намерений. Везли мы их в товарных вагонах, навалили народ, как баранов, детей, стариков, больных и калек. Кто самовар захватил, кто сбрую, кто настенные часы. Гвалт, писк, драки, спят вповалку, воды не припасли».

Рассказ «этого товарища» в записи Коллонтай длинный, с подробностями — выделим из него еще несколько пассажей.

«Начались зимние холода, снежные вьюги, непроходимые леса. Полное безлюдье. А везут людей из плодородной полосы, из зажиточных деревень степного приволья, бабы леса испугались, никогда не видели. Вагоны нетопленые, из щелей дует. Мороз! Младенцы у груди матери замерзали, трупики из вагона прямо в снежные сугробы выкидывали. Бабы голосят! Старики и больные смерти просили, да и помирали. Одного старика — решили, что труп, — выволокли на снег, он вдруг закашлялся, втащили обратно, отходили. Молодка одна косы отрезала и укутала ими младенца, а я ему на голову шапку свою нахлобучил. Спасли! Кто свиней взял, — те выжили, а бараны и куры от холода сдохли».

Решив, как видно, что «товарищ из Москвы» сочувствует жертвам, которые он «сопровождал», Коллонтай отважилась напомнить, что арестованному министру Временного правительства Сергею Прокоповичу Ленин велел послать в тюрьму подушку и одеяло, а другого министра того же правительства, непримиримого меньшевика Ираклия Церетели, отправил в Финляндию, чтобы спасти от расправы. «Вы берете из биографии Ленина, — не без резона возразил ей московский товарищ, — лишь то, что вас устраивает. Ленин одобрил красный террор, он расстреливал заложников без всякой пощады, пособников буржуазии приказывал вешать на вонючих веревках, а вопли о гуманизме называл не иначе как интеллигентским слюнтяйством».

Беседа с инкогнито оставила у Коллонтай тяжелый осадок. Не столько сам рассказ, сколько доверие, которое ей оказал незнакомец. Мысль пошла по привычному пути: похоже на провокацию. Разоблачать болтливого гостя не стала, но отправила Сталину еще одно письмо с выражением полной поддержки его курса на ликвидацию кулачества как класса. Письмо было призвано обеспечить ей политическое алиби, поэтому писала она его долго, тщательно выбирая слова и превозмогая тягчайшую головную боль. Едва поставила точку, как в глазах потемнело, карандаш вывалился из рук, она свалилась на пол захлебываясь рвотой. Прибежавшая Пина вызвала скорую помощь. Там поставили диагноз: тягчайший гипертонический криз. В больнице, придя в себя, Коллонтай первым делом спросила, сообщено ли в Москву о ее болезни. «Ждали ваших указаний», — успокоила Пина. «Ни слова!» — дала их Коллонтай. Но в Москве о болезни уже знали: доброхоты, конечно, нашлись.

Пока она возвращалась к жизни, тот, чьей смерти ждали, из жизни ушел. О кончине Коппа Коллонтай узнала из шифровки, которую ей принесли в больницу: «Вы назначены полпредом в Швеции. Выезжайте за инструкциями в Москву».

«Прощай, Христиания! — записала она в дневнике. — Здесь догорели последние дни моей личной жизни».

Осколки разбитого вдребезги

Никаких инструкций в Москве не дали. «Какие вам нужны инструкции, — удивился Литвинов. — Вы сами все знаете». Сталин в кратком телефонном разговоре пожелал успеха — этим его указания на сей раз исчерпались. Зато повелел ей продекларировать свою лояльность: после низвержения самой опасной из всех оппозиций он требовал от каждого «бывшего» заявления о согласии с «генеральной линией партии». Две ее статьи, опубликованные в «Правде» и перепечатанные в «Юманите», не оставляли никакого сомнения в том, что она думает и как она себя будет вести. Нарочитая расплывчатость формулировок свидетельствовала о том, что Коллонтай не считает позицию «правых» столь уж порочной. Категоричность в выражении личной преданности Сталину говорила о том, что в любом случае она сохранит верность ему и его политике.

Сталин удовлетворился. Проявив заботу о ее здоровье, он приказал ей сначала «подлечиться дома» и лишь потом отбывать к новому месту службы. Ей предписали поехать в Сочи, в начавший обретать свой статус курортной «столицы» Черноморья городок, где близ источника сероводородных термальных вод был построен правительственный санаторий. Цари и вся русская аристократия, не будь дураками, отдыхали в благодатном Крыму. Теперь по прихоти грузина Сталина началось освоение полюбившегося ему Кавказского побережья, куда до революции, из-за гиблости здешних малярийных мест, ссылали врагов режима.

«Подлечиться» — притом гораздо успешнее — Коллонтай могла бы в Германии, сероводородные ванны не имели никакого отношения к ее недугам. В Сочи ей непременно предстояло увидеть кого-то из давних знакомых, а этого она боялась пуще всего. Но ослушаться приказа, естественно, не могла. Первая же встреча повергла в отчаяние: у ворот санатория, словно поджидая машину, которая ее привезла, стоял Крыленко. Весь вид его говорил о том, что он готов забыть прошлое и ее призывает к тому же.

Еще несколько лет назад Коллонтай не приняла бы, наверно, этой игры. Но боевой дух давно покинул ее, к выяснению отношений она не стремилась, а сторониться тех, кто вместе с нею удостоился чести быть гостем этого санатория, позволить себе не могла. Вместе с Крыленко они, как ни в чем не бывало, гуляли по тенистому парку и обсуждали текущие дела. Он сам затеял разговор о Сталине, позволившем — в связи с недавним празднованием его юбилея — возвести себя в ранг вождя мирового пролетариата. «Диктатор России, — кипятился Крыленко, — это бы я еще понял, но при чем тут мировой пролетариат?» Он размахивал «Правдой», на первой странице которой был воспроизведен транспарант над гигантским портретом человека с усами: «Да здравствует вождь мирового пролетариата товарищ Сталин». Подошел Григорий Петровский — Коллонтай с ним работала на Украине, считала его порядочным человеком. «Разве Ленин допустил бы такие восхваления в свой адрес? — поддержал Петровский. — А темпы коллективизации, которые он навязал?! На Украине доходило до прямых антисоветских восстаний».

Коллонтай явно втягивали в политическую драку, от которой она успела отвыкнуть. По существу она была, конечно, согласна и с тем, и с другим. Но уже научилась держать язык за зубами. Чего от нее хотят эти товарищи, обнажая столь недвусмысленно свои затаенные мысли? А что, если это провокация? Спасительное словечко, недавно вошедшее в обиход, помогало взять себя в руки и не дать обвести вокруг пальца. «Не уверена, что вы правы», — сухо сказала она, прерывая беседу.

Утром, затребовав машину и ни с кем не простясь, Коллонтай отправилась на вокзал. В этом санатории врачи не имели права задавать лишних вопросов: пациенты так же неожиданно уезжали, как и приезжали, никому не давая никаких объяснений. Литвинову сказала, что «прохлаждаться в санаториях» она не имеет права. Тот согласился.

В Стокгольме ее ждал сюрприз: пока она «прохлаждалась» в Сочи, прибыл новый торгпред. С первой же минуты она почувствовала к нему полное расположение. Об этом — спонтанная, по горячим следам — запись в дневнике: «Очень, очень симпатичный кавказец, культурный, умный, приятная внешность, приятные манеры. Интересно разговаривать с таким эрудированным и внимательным собеседником. […] Уверена, что сработаемся […]» Это был Давид Канделаки — молодой человек с туманным прошлым, недавно начавший работать в наркомате внешней торговли. Про него говорили, что он очень близок к Сталину, точнее, к Алеше Сванидзе — брату первой жены Сталина и его личному другу. Вхожесть в дом вождя делала нового торгпреда в глазах Коллонтай еще более симпатичным, а его очаровательная молодая жена — врач Евгения Бубнова — покорила своей готовностью немедленно включиться в общественную работу.

Все складывалось как нельзя лучше: штат новых сотрудников не мог идти ни в какое сравнение с тем, какой ее окружал в Норвегии, а единственного тамошнего сотрудника, с которым она ни за что не хотела расстаться, перевели по ее просьбе в Стокгольм. Это был секретарь по политическим вопросам Семен Мирный, с которым Коллонтай познакомилась еще в Крыму, где он выполнял тайные поручения Дзержинского. На счет того, что здесь, в Скандинавии, Мирный по-прежнему выполняет задания наследников «железного Феликса», сомнений у Коллонтай не было никаких, но это, как видно, ее не смущало. О том — вполне недвусмысленная фраза из ее письма Зое Шадурской, которая к тому времени снова вернулась на работу в Москву: «Главное утешенье — тот, кто заменил мне Б[оди]».