Семену Мирному только что исполнилось 32 года, он был на 26 лет моложе Коллонтай и на четыре года — Марселя Боди. Про таких, как он, говорят, что они «горят на работе»: безотказно, с энтузиазмом выполнял любые задания, был компанейским человеком в советской колонии, светским — в общении с иностранцами, к тому же безупречно владел пятью языками, норвежским и шведским в том числе, что многократно повышало его акции в глазах полпреда. Сочетание европейской культуры и партийной восторженности относилось к числу таких качеств, которые Коллонтай ценила выше всего. Но в полной ли мере он заменил ей Боди, об этом можно только гадать. Нет никаких свидетельств того, что она доверяла ему свои тайные мысли. Он не стал для нее тем конфидентом, который мог бы хоть в малой степени избавить от гнетущего одиночества. Тем более в городе, который пока что был для нее совершенно чужим.
Шведские власти предпочитали не вспоминать, что совсем еще недавно Александре Коллонтай был навеки запрещен въезд в эту страну. Запрета больше не было, но не было и чувства близости ни к стране, ни к ее столице. Ничто не могло заменить ей ту Христианию, о которой, как писала она Зое, «страшно вспоминать. Взяла газету, там описание вечера осеннего, когда город начинает оживать после летних каникул. Бросила газету, вскочила. Если читать дальше — сделается дурно. Дурно от тоски по всему, что ушло, отрезано. Боль души, превращенная в физическое страдание. […] Восемь лет жизни — это отрез крупный. […] А сейчас […] только дым воспоминаний. […] И вот от этого сознания — до дурноты безотчетно жутко, страшно и больно».
На третьем этаже дома, который купило полпредство, Коллонтай оборудовала себе квартирку из трех маленьких комнат и украсила ее портретами тех, к кому постоянно возвращались ее мысли. Дяденька, Петенька, Санька и Павел мирно соседствовали на общей стене, напоминая хозяйке о бурно прожитой ею жизни. Чуть поодаль — в гордом одиночестве — висел портрет Боди, а фотографиям родителей, сына и внука был отведен столик возле кровати. Снимку мужа — Владимира Коллонтая — места нигде не нашлось. Ленин за рабочим столом украшал стену гостиной, а Сталин с трубкой и Ворошилов в парадной форме занимали положенное им место в служебном кабинете полпреда этажом ниже. К ним шли из Стокгольма ее письма с выражением преданности, чаще всего без какого-либо формального повода — так сказать, по зову сердца и от души. А Зое она писала: «Что Петр Павлович [Маслов], где, как он сейчас? Случайно не знаешь?» В другом письме: «Душа болит за А. А. [Саткевича]. Ничего о нем не знаю. А ты?» От Шляпникова приходили письма, полные тоски и отчаяния. От Дыбенко — столь же тоскливые, но прикрытые натужной бодростью и казенным оптимизмом.
Он жил теперь в Ташкенте — командовал Среднеазиатским военным округом. Валентина ехать с ним не пожелала, осталась в Москве и все никак не могла «найти себя», собираясь то в один институт, то в другой. И сына не отдала, хотя в Москве он жил не у матери, а у родственников. Валентина время от времени наезжала в Ташкент, чтобы проверить «нравственность великого полководца», освободив при этом себя от чрезмерно стесняющих правил. «Мадам стала совсем не выносимой, — жаловался Дыбенко в одном из писем. — […] Так хочу видеть тебя, так мало отрадного в личной жизни и так мало минут, похожих на те, которые проводишь с тобой». О его связи с известной в то время спортсменкой — рекордсменкой-бегуньей на короткие дистанции Зинаидой Ерутиной — знали тогда не только в Ташкенте. И даже не только в Москве.
В шведской компартии разразился кризис, как всегда основанный на борьбе личностей за влияние и посты, но прикрытый — опять-таки как всегда — расхождением в политических ориентирах. Сначала от промосковской группы отделился Карл Чильбум, приняв линию Троцкого, потом верного сталиниста Свена Линдеруга попытался теснить Хуго Силлен, которого заводила его энергичная и честолюбивая супруга. Дуэль партийных лидеров превратилась в дуэль их жен: против мадам Силлен активно выступала Герда Линдерут, с которой Коллонтай во время их потайных встреч сумела найти общий язык. Это и определило характер рекомендаций, направленных ею шифровкой лично Сталину и в Коминтерн.
Сталин снова вызвал ее в Москву — доложить обстановку. Поездка совпала со скандалом, поднятым в печати. Шведский инженер Карл Россель, давным-давно обосновавшийся в России, был арестован в Ленинграде по обвинению во вредительстве, и все обращения из Стокгольма к советским властям остались без ответа. Министр иностранных дел Рамель попросил Коллонтай перед ее отъездом лично похлопотать за арестованного. Шеф Лубянки Менжинский, к которому она обратилась сразу же по приезде, сослался на то, что заниматься «таким рядовым делом» ему недосуг.
На следующий день ее принял Сталин. Он одобрил ставку на чету Линдерутов — Коллонтай поняла, что Сталин располагал не только ее рекомендацией. Значит, она не ошиблась, и Сталин оценил это. Без видимой логической связи он предложил ей передать «шведским товарищам» его дружеский совет: изучить гитлеровскую «Майн кампф», которой зачитывались тогда все советские шефы (Сталин приказал ее издать на русском языке «для служебного пользования»), и направить свои мысли «на эту стезю». Коллонтай не осмелилась просить о дополнительных разъяснениях: значит ли это, что коммунистам надо учиться у Гитлера или, напротив, готовиться к борьбе с ним.
Сталин был благодушен, много, хоть и плоско, шутил. Коллонтай решилась напомнить о деле Росселя и даже пожаловалась на Менжинского, который не видит в «рядовом деле» большого политического смысла. Сталин молча поднял телефонную трубку аппарата прямой связи с Менжинским: «Чтобы этого Росселя, — жестко сказал он, — через двадцать четыре часа не было на территории Советского Союза».
Россель прибыл в Стокгольм раньше, чем туда вернулась Коллонтай. Едва дождавшись ее, он вломился в полпредство, потребовав немедленной встречи.
— Зачем вы, мадам министр, — чуть ли не кричал он, отказываясь сесть, — разбили мою жизнь? Зачем добились моей высылки из Союза? Я же хотел не в Швецию, в эту насквозь буржуазную страну, где эксплуатируют трудящихся, где царит безработица, я хотел оправдания в советском суде и возвращения на любимый завод. Верните меня в свободную советскую страну, которая идет к коммунизму под водительством великого товарища Сталина. Я ни на кого зла не держу. Ну, арестовали по ошибке, что ж тут такого? Бывает… Это шведские власти подняли шум из ничего, я-то ни о чем не просил…
Но вернуть Карла Карловича, как себя называл Россель, «в самую свободную» Коллонтай не смогла. Зато на собрании советской колонии, рассказав о его судьбе, восхищалась тем, как трудящиеся всего мира любят Страну Советов и лично товарища Сталина. Давид Канделаки сидел в первом ряду и благосклонно внимал этой восторженной речи: Коллонтай знала, что слова ее дойдут до того, к кому обращена любовь мирового пролетариата. Вечером она написала Зое: «Живу на людях, будто на сцене. Играешь, играешь, не скажешь же того, что думаешь, напротив, все чаще говоришь то, что не думаешь…»
По множеству признаков она все более убеждалась в том, что торгпред действительно близок к вождю и выполняет здесь его личные поручения. Все друзья, которые приезжали к нему в Стокгольм или состояли с ним в переписке, относились к узкому кругу сталинских родственников или домашних приятелей: кроме Алеши Сванидзе, еще и Шалва Элиава, Станислав Реденс, Иван Аллилуев, Зураб Мголоблишвили… Для чего послал его Сталин в Стокгольм? Следить за полпредом? Или с тайными поручениями, исполнить которые, по его мнению, она сама не способна? Эти вопросы мучили ее, и ответа на них она не находила. Но одно не вызывало сомнений: появился прямой канал связи с вождем, до которого она могла довести информацию, не подходившую ни для официальных, ни для личных писем.
Какая-то неведомая сила побуждала ее к тому, чтобы в присутствии Канделаки все время доказывать свою лояльность. Больше того — личную преданность Сталину и его политике. Встреча в Сочи оставила горький осадок, разговор с Крыленко и Петровским пугал своей неясностью. Зачем они ТАК говорили с ней, на кого «работали», чьи поручения выполняли? Мысль о том, что старые товарищи могли без всякого поручения, «просто так» отвести душу с человеком, которому доверяли, — эта мысль ей в голову не приходила. Искренние беседы друг с другом без конкретной цели и личной выгоды давно уже вышли из партийного обихода. Особенно угнетало ее замечание Петровского о «немыслимых» темпах коллективизации: как раз на отношении к сталинской мании сплошной коллективизации проверялась в Москве верность генеральному секретарю и «генеральной линии партии».
Восьмого марта Коллонтай решила отпраздновать особым образом Международный женский день. К этой дате она сочинила пьесу в трех актах, которую предстояло разыграть сотрудникам советской колонии. Роль одной из комсомолок («красавицы Ани», как сказано в авторской ремарке) она поручила жене Канделаки. Сам торгпред, как всегда, сидел в первом ряду и хлопал оглушительней всех.
Красавица Аня втолковывала своей косной, отставшей от жизни матери:
— Я тебя уму-разуму научу Добро копишь, а радости нету. Ты погляди, как в колхозе живут: работа, учеба, трудовой коллектив. Растет колхоз, богатеет. Есть трактор, сепараторы, электричество. И повышение трудовой квалификации. А у тебя — что за жизнь?
Пока мать размышляла над монологом дочери, из радиорепродуктора доносился голос диктора: «В Швеции кризис сгущается. Экспорт падает. Армия безработных принимает угрожающие размеры. За ней черной, мрачной тенью плетется проституция». После столь мощной атаки на ее отсталое сознание мать наконец прозревает.
— И я за тобой, дочка! — восклицает она. — В колхоз! В колхоз!
На следующий день Канделаки докладывал по своим каналам в Москву: «Пьеса товарища Коллонтай, выдержанная в русле поддержки генеральной линии партии, прошла с успехом».
Чтобы сблизиться еще больше с этой полезной семьей, Коллонтай под началом доктора Бубновой создала «Линию-клуб», который, согласно его «устава», имел целью «сохранение линии, а также исправление испорченной; возбуждение аппетита и обмена веществ, при одновременном обмене мячами; физкультурное времяпрепровождение и сближение членов клуба (до определенных границ)». Экспертом и казначеем клуба была определена совсем юная дочь Канделаки — Тамара, а почетным членом клуба — кот Канделаки по имени Васька — «вследствие образцового умения обращаться с мячом». Таким образом, ни один член семьи Канделаки не был забыт, каждому нашлось подобающее ему почетное место. Следует ли удивляться, что титул «мисс Линия» достался Тамаре, а титул «мистера Линия» ее отцу?