Она так увлекалась своей повестью, что забыла и про политику, и про страхи. Но туг вдруг пришла телеграмма от Литвинова: ее включили в состав советской делегации на Ассамблею Лиги Наций. Никакой особой чести в этом не было: предстояло обсуждение вопроса о равноправии женщин, и лучшей кандидатуры, чем известная всему миру Коллонтай, подобрать было трудно. Но по советским нравам это означало «доверие партии». И каждый знак такого доверия в разгар начавшейся «охоты за ведьмами» снимал, пусть только на время, камень с груди.
Неменяющаяся Женева, отель Ричмонд, вид из номера на Монблан, безмятежные лица прохожих, тишина и покой… На заседаниях, где она энергично защищала советские позиции и делала вид, что внимательно слушает делегатов, Коллонтай отбывала повинность. Вечерами, гуляя по улицам хорошо знакомого города, отдыхала душой, возвращаясь в мыслях к тем далеким годам, когда надежды казались вполне достижимыми, а жизнь — прекрасной. Литвинов, несмотря на свою капризность, ничуть ее не раздражал. Суховатый Яков Суриц, полпред в Германии, добивавшийся летом 1917 года ее освобождения из-под ареста, всегда помнил о своем меньшевистском прошлом, но оживлялся, лишь речь заходила о музыке или литературе. Ближе всех был Борис Штейн, недавний полпред в Финляндии, переехавший в Рим: они понимали друг друга с полуслова.
В Стокгольме все было иначе, уровень присылаемых из Москвы дипломатов удручал своей примитивностью, воспитанность и культура к ним даже не прикасались. Зою, с которой Коллонтай была неразлучна, отозвали в Москву, теперь рядом не оставалось ни одного близкого человека, к тому же никто не мог предсказать, что ждет Зою в Москве. Уезжая, она оставила Александре послание, в котором привычная политическая риторика скрывает страх перед грядущим.
«Бесстрашный ты мой трибун! […] Своим пылающим сердцем, ясной логикой ума и обаянием своей личности ты несешь пролетариату […] уверенность в победе, тепло горячего сердца, любящего каждого человека и потому умеющего ненавидеть всех, кто защищает изуверство, тиранию, эксплуатацию […]»
Из Москвы тем временем шла информация, не оставлявшая ни малейших сомнений: массовый террор начался. По этой ли причине или по случайному совпадению, Коллонтай свалилась с двумя приступами сразу: тяжкого нефрита и столь же тяжкой невралгии. Непостижимым образом сообщение о ее болезни появилось в советских газетах. Кто и зачем дал на этот счет указание редакторам? Сообщения подобного рода вообще не характерны для большевистской прессы, исключения были сделаны лишь дважды: по случаю болезни Ленина (тринадцать лет назад) и по случаю болезни Горького (только что). Кому-то — ради явно не мелкой игры — понадобилось к ним «приравнять» Коллонтай. Ничего не зная об этом, а просто тревожась за Павла, она написала ему письмо и довольно быстро получила ответ.
«Шура милая, родная, я безумно рад получить твое письмишко. Получил его в поле, во время поездки и здесь, в степи, со всей яркостью ожили все моменты нашего красивого и незабываемого общего. […] Когда я прочитал в газетах о твоей болезни, тут же написал тебе телеграмму и стал в тупик с адресом, на второй день уехал. Так телеграмма и не была отправлена, но я прошу поверить мне […] Вот уже месяца два и у меня невероятные головные боли, нарушилась нервная система. […]» Коллонтай умела читать между строк, да и кто бы не догадался, от чего теперь начинают шалить нервы?
Сообщение о состоявшемся в Москве первом из больших политических процессов совсем подломило ее. Зиновьева она не терпела, но казнь по вздорному обвинению в шпионаже, диверсиях и терроре привела в содрогание. К Каменеву вообще относилась с душевным теплом и его гибель ощутила как потерю близкого человека. С каждой диппочтой приходили известия о новых арестах, о людях, чьи имена полагалось вычеркивать из всех словарей, а их книги уничтожать. Неведомая сила побуждала ее при получении очередного крамольного списка прежде всего отыскивать букву «К»: она боялась найти там свою фамилию…
В состоянии особого нервного возбуждения она вспомнила о Боди. Заранее обговоренным способом — на чрезвычайный случай — Коллонтай дала ему знать, что просит о встрече. Тем же способом он сообщил, что сигнал принят и что приезд его состоится в ближайшие дни.
Чтобы восстановить силы после перенесенной болезни, Коллонтай уехала в санаторий и попросила не беспокоить ее без сколько-нибудь важной причины. Санаторий был расположен неподалеку от Гетеборга, в густом сосновом бору. По давней договоренности Боди должен был прибыть пароходом из Норвегии. Так он и сделал. В том же санаторном отеле «Турист» для него уже была заказана комната на вымышленное имя. Боди ожидал увидеть подавленную болезнью и переживаниями старуху, но встречавшая его на шоссе Коллонтай поразила поистине неувядающей молодостью. Ее вид находился в полном контрасте с тем паническим письмом, которое позвало его в дорогу.
Каждый день они уходили в лес на прогулку, только там позволяя себе говорить о главном. Суждения Коллонтай поразили его своей отчаянной жесткостью и отсутствием каких бы то ни было иллюзий. Больше всего угнетала ее та обстановка, в которой ей приходилось работать. «Старые работники постепенно исчезают, — говорила она, — приходят новые люди, не способные ни к критическому анализу, ни к самостоятельному принятию решений. Им нужны только указания из Москвы. Товарищеских, а тем более дружеских отношений с этими людьми у меня быть не может. Ни у кого ни к кому нет доверия, все следят друг за другом и друг на друга доносят. Это не жизнь, это пытка».
Еще более жесткими были ее суждения о том, что происходит в Советском Союзе. «Я наконец поняла, — сказала Коллонтай, — что за несколько лет Россия не сможет перейти от абсолютизма к демократии. Это нереально. Диктатура Сталина — а на его месте мог бы оказаться и кто-то другой — была, увы, неизбежной. Да, она сопровождается морем крови, но кровь лилась и при Ленине. Вспомните казни заложников, устроенные Зиновьевым в Петрограде в ответ на «белый террор». Сколько лет потребуется России, чтобы придти к свободе? Не знаю. Наверное, бесконечность».
Еще в предыдущее их свидание, при всем своем пессимизме, Коллонтай сохраняла веру в возможность каких-либо положительных перемен. Теперь от этой веры буквально ничего не осталось. «Россия с ее неисчислимыми массами, — утверждала она, — не приученными ни к культуре, ни к самодисциплине, вообще не создана для демократии. Настоящей демократии не будет здесь никогда». Называя Сталина тираном и деспотом, она тем не менее считала, что в интересах страны, диктатором которой ему привелось стать, он действует как государственный муж.
Это заявление показалось Боди нелепым, он попросил уточнений и получил их. Коллонтай выдала ему самую большую государственную тайну, которой тогда обладала, пусть и без важнейших подробностей, ей, естественно, неизвестных. Она рассказала Боди о той тайной миссии, с которой Сталин направил в Германию Давида Канделаки. Сталин панически боится войны, утверждала она, и поэтому делает все, чтобы ее избежать: он готов на любые условия Гитлера, лишь бы только отодвинуть войну, повернув нацистское оружие на Запад. Ради этого, без конца повторяла Коллонтай, Сталин не остановится ни перед чем.
О возможности своего бегства на сей раз она не сказала ни слова. Вероятно, окончательно отказалась от этого замысла, сочтя его абсолютно неосуществимым. Она вверила Сталину свою судьбу, внутренне готовясь к любому ее повороту. Но мысль продолжала фиксировать происходящее и оценивать его. «Мы проиграли, — сказала она Боди. — Идеи рухнули, друзья превратились во врагов, жизнь стала не лучше, а хуже, мировой революции нет и не будет, а если бы и была, то принесла бы неисчислимые беды всему человечеству. Но все равно надо жить и бороться». С кем и за что? Про это она ничего не сказала.
Коллонтай и Боди собирались провести вместе еще несколько дней, но внезапный звонок из Стокгольма изменил все планы. Первый секретарь полпредства, о чьей принадлежности к соответствующим службам Коллонтай знала, предупреждал о своем приезде через несколько часов по делу первостепенной важности. Времени для размышлений не было — Боди спешно собрал свой чемодан и вызвал такси. «Расскажите норвежским друзьям то, что услышали от меня» — такой была последняя просьба Коллонтай.
Эта просьба, находившаяся в кричащем противоречии не только с хорошо ей знакомыми правилами конспирации, но и с элементарной заботой о своей безопасности, наглядно свидетельствовала о том отчаянии, которое ее охватило. Она жила в свободной стране, но сознавала всю призрачность этой свободы: ведь лубянские щупальца нашли бы ее везде. Она верой и правдой служила Сталину, но в глазах людей, чьим мнением дорожила, хотела остаться человеком, не изменившим простой порядочности и основным человеческим ценностям. Она жила сегодняшним днем, но видела себя с исторической высоты, стремясь сохранить для потомков образ жертвы романтических заблуждений, а не соучастника творящихся преступлений. Она была искренней во всех своих ипостасях, даже самых несовместимых, но для любого нормального человека такая искренность выглядела как фарисейство, и она тоже понимала это, не утратив способности видеть себя со стороны. Понимала, но отказаться от роли, которую избрала сама для себя, в состоянии не была…
Секретарь полпредства прибыл через час после бегства Боди, но дело «первостепенной важности» оказалось самым рутинным и заурядным: подписать несколько пустяковых бумаг. Коллонтай еще больше укрепилась в своем подозрении: скорее всего, из Москвы пришло указание не оставлять ее без контроля, и лубянские агенты в полпредстве не смогли найти никакого другого предлога. Но знали ли они о приезде Боди или так случайно совпало? Тревожные мысли терзали ее, но ясности не было и быть не могло.
Боди в точности исполнил ее просьбу. Добравшись в Осло через Гетеборг, он сразу же связался с лидером рабочей партии фру Грепп. На обед, который та устроила для Боди, пришел и другой лидер рабочей партии Транмель, и еще несколько норвежских друзей Коллонтай. В Париже, не имея ее поручения, но чувствуя, что она одобрила бы его поступок, он рассказал о том же в доверительной беседе с Леоном Блюмом. В отличие от норвежцев, Блюм не поверил, что Сталин ищет контакта с Гитлером. «Это неправдоподобно, — сказал он Боди. — Между ними столько антагонизма, что ни о каком союзе, даже временном, не может быть и речи». Наивный Блюм!.. Во всяком случае, Коллонтай сделала то, на что была способна. Подвергая себя смертельной опасности, она попыталась предупредить западные демократии о готовности Сталина к сговору с Гитлером. Не ее вина, если мир ее не услышал.