Валькирия революции — страница 87 из 95

Обстоятельства сложились так, что Коллонтай лишилась и той единственной отдушины, которая позволяла ей не чувствовать своего одиночества. Почти полностью прекратилась ее переписка. Мало того что в условиях войны это становилось порой неразрешимой проблемой. Но и писать-то было некому, будь даже условия совершенно иными. Компенсируя эту потерю, Коллонтай установила переписку с людьми хотя ей и симпатичными, но все же относительно далекими в личном плане. От этого письма лишались какой бы то ни было сердечности, обретая характер вежливых посланий уважающих друг друга людей.

По ответному письму советского посла в Лондоне Ивана Майского от 15 октября 1941 года можно судить о стиле той переписки, которая теперь стала уделом Коллонтай.

«[…] Стараюсь делать для нашей героической страны все, что могу, — писал Майский в личном, а не официальном письме. — Однако события так грандиозны и носят такой стихийный характер, что нередко чувствуешь себя песчинкой, кружащейся в вихре исполинского самума. Тем не менее и песчинка должна иметь волю, мужество, целеустремленность. […]

С большим вниманием и — не скрою — с известной тревогой слежу за Вами и Вашей работой. Положение Швеции очень сложное, и возможны всякие неожиданности. Я тоже слышал из самых разнообразных уст самые лучшие отзывы о Вашей деятельности и нахожу, что они вполне заслуженны. Желаю Вам дальнейших успехов и достижений».

Переписываться в подобном — сухо вежливом, официальном — стиле не представляло для нее ни малейшей сложности, но и не давало ни малейшего удовлетворения. Оставался единственный верный клапан — всегда доступный и всегда ее выручавший даже в самые горькие минуты отчаяния и тоски: дневник. Но, похоже, она разучилась общаться и с ним. То, что является маской, при слишком частом и неразборчивом употреблении неизбежно и незаметно становится сутью. Так случилось и с Коллонтай. Ее записи в дневнике этих лет мало чем отличаются по содержанию и по стилю от статей, которые она могла бы предложить как советским, так и шведским газетам. Впрочем, Сталин, скорее всего, не допустил бы их до печати, но вовсе не за чрезмерное вольнодумство, а, напротив, за митинговую одержимость времен революционного романтизма и коминтерновских догм.

«Война — неимоверная. Жуткая. Кровавая. Какой еще не бывало. И это лишь преддверие — впереди перерастание этой войны стран и держав в войну гражданскую.

[…] Моя любимая, горячо любимая Норвегия! Как ее топчут нацисты! И как норвежцы упорны в своем сопротивлении! […] Но это вступление в новую эпоху человечества. Это подготовка социальной революции. Где, как будет переход? По существу […] восстание против системы капитализма с ее высшим политическим выражением — нацизмом — уже началось. […] Буржуазия во всех странах еще не ухватила, что происходит. Она боится «большевизма», и две самые могущественные страны — Америка и Англия — вынуждены помогать Советскому Союзу. Вынуждены укреплять тот строй, то мировоззрение, которое таит в себе их гибель.

Война — ужасна. Чудовищна. И все же… Я вижу ее превращение — неизбежное — в социалистическую революцию. Через это надо пройти человечеству.

Интеллигенты здесь часто вопрошают меня: «Как, чем окончится война?» Они мыслят себе «мирную конференцию», может быть даже в Стокгольме. Ничего подобного! […] И в Германии, и в Англии, и повсюду уже идет брожение. […] Начавшееся народно-национальное движение перерастает неизбежно в классовое.

Рабочие, крестьянская беднота, малоимущие классы, передовая интеллигенция не удовлетворятся борьбой с завоевателем, с немцами. Они захотят «сами» решать свою судьбу. Не оставлять ее в руках Штрассеров, Рузвельтов, Бенешей и Черчиллей. Новые люди возглавят движение. Как у нас в 17-м году.

[…] Война жуткий, безумно ужасный факт. Эта война — сплошная кровь и разрушение. Но она расчищает в Европе, во всем мире путь к новому строю. Она наносит смертельный удар капитализму. Уже никогда не будет «прежней Англии». […] Уже не сможет Уолл-стрит дирижировать политикой мира через банки и тресты. Чем Скорее Союз победит […] тем легче и скорее вступит человечество в новый этап своей истории: переход к социалистическому строю. И к победе всех тех великих и чудесных принципов, какие заложены в мировоззрении коммунизма […]»

Скорее всего, Коллонтай все же не была столь наивной, чтобы всерьез рассуждать о глобальных политических перспективах на уровне партийного ликбеза для сельских ячеек двадцатых годов. Идеологические штампы не покидали ее, жесткие конструкции, с которыми она сжилась, оставались не только в сознании, но и в подсознании. Но десятилетия, проведенные на Западе не в качестве политэмигранта, а посла, близкое общение с государственными деятелями высшего ранга освободили ее ум от догматического примитива и дали возможность видеть реальность, не зашоренную очередными решениями партийных съездов. Как же тогда объяснить убогость ее «прогнозов», доверенных к тому же не докладной записке в ЦК, а личному дневнику?

Ответ может быть только один. Он объясняет к тому же и содержание писем Майского, отправленных ей кружным путем через Москву дипломатической почтой, и другие письма, время от времени приходившие к ней или отправлявшиеся ею. Страх от все более ужесточавшегося контроля, потребность каждый день доказывать свою верность, окончательно вошедший в норму отказ от всякой индивидуальности и подчинение «спускавшимся сверху» нормам самовыражения — все это толкало на такой образец письма, где личность автора растворялась в привычных стереотипах и свидетельствовала о том, что он полностью поддался нивелировке. Сами «нивелированные» не всегда даже сознавали это, но исправно подчинялись новым установкам, вошедшим в жизнь.

Многочисленные документальные свидетельства подтверждают, каким полчищем доносчиков был окружен в Лондоне Майский, откуда на него клеветали не только люди типа Чичаева, но и сам посол при эмигрантских правительствах Александр Богомолов, ничем не отличавшийся от рядового стукача. Ничуть не меньшая слежка была установлена за Коллонтай (как и за Литвиновым, которого в ноябре 1941 года Сталин был вынужден извлечь из политического небытия и отправить послом в Вашингтон). Она не раз замечала, возвратившись с какого-нибудь приема или деловой встречи, что в ее отсутствие кто-то рылся в ее вещах, в шкафах и письменном столе. На всякий случай она нашла способ часть личного архива укрыть у шведской подруги — доктора Ады Нильссон. Это был конечно же акт отчаяния, ибо мог ли кто-нибудь поручиться, что и Аду не завербует Лубянка или, на самый худой конец, так запугает, что она безропотно отдаст все, что хранит?..


В августе 1942 года случилось несчастье. Поднимаясь в лифте посольского здания на свой третий этаж, Коллонтай внезапно потеряла сознание и упала на руки оказавшихся вместе с ней в кабине лифта Зои Рыбкиной и горничной-норвежки фрекен Рагна. Они внесли ее в спальню и вызвали «скорую помощь». Это был смелый шаг — разрешение на вызов «иностранной» медицинской помощи мог дать в подобных случаях только советник. Но Семенова в полпредстве не оказалось, и Рыбкина, хорошо зная свои полномочия, взяла всю ответственность на себя. В бессознательном состоянии, с почерневшим лицом, Коллонтай отправили в больницу. Ее сопровождали сын, секретарь Эми Лоренссон и, конечно, «наш милый пресс-атташе», не отходившая от больной ни на шаг.

Доктор Ада Нильссон и профессор Нанна Свартц поставили мрачный диагноз: тромбоз сосудов головного мозга, вызвавший тяжелый инсульт. Консилиум врачей предупредил сотрудников полпредства, что в любую минуту можно ожидать, самого печального исхода. Семенов отправил срочную шифровку в Москву и получил столь же срочный ответ: установить возле постели больной круглосуточное дежурство абсолютно верного человека. Стоит ли говорить, что таковым опять оказалась Зоя Рыбкина, практически поселившаяся не просто в больнице, но в той же палате, где лежала Коллонтай. Опасались всего: вдруг больная в беспамятстве о чем-то проговорится? Вдруг врачи ей впрыснут какой-нибудь препарат, который вынудит ее проболтаться? Но, кажется, обошлось.

В ответной шифровке Семенову за подписями Сталина и Молотова содержалось и еще два важных указания: регулярно информировать их лично о состоянии здоровья Коллонтай и немедленно, соблюдая строжайшую секретность, вскрыть ее личный сейф, сфотографировав содержимое. Указание было выполнено, но ничего компрометирующего в сейфе не нашли. Не было там и вообще никаких серьезных личных бумаг, в том числе и дневников. Даже за очень далекие годы!.. Скорее всего, они были заблаговременно укрыты у Ады или у совершенно неведомых лиц, близких к преданной Коллонтай ее секретарше Эми Лоренссон. Участвовавший в акции шифровальщик Шорохов («Петров») писал впоследствии, как огорчила агентов спецслужб пустота вскрытого сейфа: Сталин мог заподозрить исполнителей в обмане.

Полное отсутствие личных бумаг было, впрочем, еще большим компроматом, чем содержание тех, что были припрятаны: значит, автору было что скрывать, значит, Коллонтай имеет какие-то тайные связи, неведомые или не полностью ведомые надзирающим за нею. Реакция Сталина на эту несомненно заинтриговавшую его новость не известна, зато известно, что впоследствии, по крайней мере, часть (причем немалая часть) ее ненайденных бумаг оказалась у Коллонтай и что она смогла привести их в приемлемый, с ее точки зрения, вид. Значит, человек, спрятавший у себя взрывоопасную часть архива, имел возможность беспрепятственно ее вернуть.

Профессор Нанна Свартц совершила чудо — таким было общее мнение медицинских светил. Коллонтай постепенно возвращалась к жизни. Инсульт стоил ей неподвижности левой руки и ноги и некоторой замедленности речи, но она сохранила полностью сознание, память, живость ума — словом, ту работоспособность, которая была необходима послу. Она стала к тому времени дуайеном дипломатического корпуса как старейшина по времени пребывания в стране и получила формально звание Чрезвычайного и Полномочного Посла, ранее вообще не существовавшее в советской дипломатической терминологии. Сталин постепенно возвращал страну к «доброму старому времени», вводя прежние чины — не только военные, но и гражданские, — прежние мундиры для чиновников, разделив школы на мужские и женские и даже вызвав из небытия допотопные бальные танцы, которые стали усиленно насаждаться на вошедших в моду балах — в тылу продолжавшей изнемогать от кровавой войны многострадальной России.