Никакой официальной встречи на Внуковском аэродроме в Москве не было. Коллонтай встречали внук Владимир и санитарная машина. «Где больная?» — спросил врач «скорой помощи». «Больных здесь нет», — с удивлением ответила Коллонтай, которая сама вышла на летное поле, опираясь на плечо Нанны Свартц здоровой рукой. С опозданием примчался поприветствовать «дорогую коллегу» Владимир Семенов — он уже заведовал отделом в наркомате иностранных дел. Широко улыбаясь, Семенов осчастливил Коллонтай своим дружеским поцелуем. Таким был поистине царский подарок, которым встретила Москва Валькирию Революции после четвертьвекового ее служения на дипломатических постах.
Кровавая пустыня
Свою 73-ю годовщину Коллонтай встречала в наконец-то (впервые за всю жизнь!) обретенном ею «собственном» доме: с аэродрома ее привезли в выделенную ей квартиру, куда за ночь успели доставить мебель. Этот дом на Большой Калужской, 11, был только что построен руками немецких военнопленных для политической, военной и научной элиты. Скромная (большая — по советским критериям) трехкомнатная квартира номер 149 позволяла кое-как устроиться самой Коллонтай и ее секретарю Эми Лоренссон и — главное — удовлетворяла честолюбие отставного посла, которая чувствовала бы себя ущемленной, живя в непрестижном доме.
Круг близких людей сузился до предела. Из самых дорогих остались только Петенька и Танечка. Вернувшийся из эвакуации Петр Павлович Маслов и сам-то был не слишком ходячим, пришлось ограничиться телефонной беседой, убедительно показавшей, что говорить им, в сущности, не о чем. Заехала «проведать больную» Елена Стасова, вышедшая на пенсию два года назад, после роспуска Коминтерна, где она занимала декоративную должность члена «контрольной комиссии» (то есть партийного трибунала). Но и с ней разговора не получилось: время беспощадно их развело.
Зато Татьяна Львовна Щепкина-Куперник, по-прежнему деятельная и энергичная, стала завсегдатаем дома на Большой Калужской, служа незримым мостом между прошлым и настоящим. Наносили визиты и «последние из могикан» — немногие выжившие и дожившие до этих дней люди ее круга, с которыми ее связывали в прошлые годы какие-то отношения и общаясь с которыми она не чувствовала себя неуютно: Литвинов, Майский, Илья Эренбург, художник Петр Кончаловский, историк Евгений Тарле, «красный граф», бывший царский военный атташе в Париже Алексей Игнатьев, мемуары которого пользовались тогда большой популярностью. Изредка приходил Семен Мирный, с которым она, не вдаваясь в политику, вспоминала любимый Осло и прочно оставшийся в сердце Стокгольм. Из Ленинграда иногда приезжал племянник Евгений Мравинский, оправдавший надежды тех, кто предрекал ему большое будущее: он стал выдающимся симфоническим дирижером.
Лишь 27 июля 1945 года — через четыре с половиной месяца после ее внезапного бегства из Стокгольма — Москва уведомила шведские власти, что с этого дня госпожа Коллонтай перестала быть Чрезвычайным и Полномочным Послом Советского Союза и, стало быть, дуайеном дипломатического корпуса. Ей дали — опять же декоративную, но поднимавшую дух — должность советника министерства иностранных дел. Все понимали (и она сама не хуже других), что ни Сталин, ни Молотов, ни кто-то еще не имеют нужды в ее советах, но к новому своему посту она относилась, однако, с полнейшей серьезностью, время от времени напоминая о себе деловыми письмами и откликами на какие-либо внешнеполитические события. Но главное — взялась привести в порядок свой архив и продолжить свои мемуары.
Впрочем, прежде, чем их продолжить, Коллонтай решила отредактировать то, что уже написано, сделав его созвучным сталинскому «взгляду» на историю партии и революции. То есть, иначе сказать, — всюду, где только возможно, вставить имя вождя как непременного участника, еще лучше — руководителя, всех важнейших событий. Получалось комично — совсем в духе известного каламбура: «Врет, как очевидец». Вспоминая, к примеру, похороны жертв февральской революции в Петрограде, Коллонтай вписала в написанный ранее текст фразу о плачущем Сталине, идущем во главе колонны («помню, как сейчас…»). Но Сталин в похоронах не участвовал и плакать, стало быть, мог лишь где-то в другом месте. Один из тех, кому Коллонтай давала на прочтение новую версию своих мемуаров (Стасова — скорее всего), обратил ее внимание на «ошибку». В рукописи «ошибка», однако, осталась: зачеркнутой, но неуничтоженной.
Попытка задним числом исправить не просто историю, а личный дневник — это самое безжалостное, что могла она теперь проделать со своим прошлым. Пошла и на это… Зачем? Вопрос этот лучше задать психологу. В дневниковую запись об учредительном конгрессе Коминтерна Коллонтай добавила: «Ни по одному вопросу не возникало разногласий, потому что направление давали Ленин и Сталин». В запись о поездке к Павлу на Украину (1919): «Надежда красных командиров и всего народа оправдалась. ЦК партии решил послать на юг товарища Сталина для спасения фронта. […] Сталин спас Донбасс. Сталин разгромил Деникина». И дальше — вставки, похожие друг на друга, как две капли воды: «Все надежды на Сталина», «Отстояли Петроград — это дело Сталина, молодец!», «В[ладимир] И[льич] очень долго и дружески тряс руку Сталина». От множества вставок на один и тот же манер рябит в глазах: Сталин, Сталин, Сталин…
Вместе с тем, и это нельзя не отметить, она не только не вытравляла из своих дневников запретные имена, но в начатых заново мемуарах смело писала о низвергнутых, оплеванных и убитых в самом уважительном тоне. Так, как будто эти дорогие ей люди — Шляпников, Дыбенко и другие — не причислены к заклятым врагам, не брошены в безымянные могилы с клеймом изменников и шпионов, а покоятся в пантеоне славы и по-прежнему числятся героями революции. Видимо, оказаться «под колесом» она уже не боялась, и пред ликом вечности ей хотя бы в этом не хотелось лгать самой себе. Хотя бы в этом… Ибо более близкие по времени события, сопряженные так или иначе с ее дипломатической работой, она по-прежнему трактовала и препарировала в духе «советника министерства иностранных дел», не считаясь ни с логикой, ни с правдой, ни со здравым смыслом.
Однажды ей позвонили из Стокгольма. О том, что это был за звонок и как она к нему отнеслась, видно из ее панического письма в МИД, сочиненного и отправленного немедленно после того, как краткий телефонный разговор завершился.
«Заведующему 5-м Европейским отделом МИД СССР товарищу Орлову П. Д.
Многоуважаемый Павел Дмитриевич! […] Час тому назад из Стокгольма мне позвонил мужской голос. Он спросил, сама ли это мадам Коллонтай. Я ответила «да», уверенная, что это от моих друзей Линдерутов или доктора Ады Нильсон.
Мужской голос сказал: «Я говорю по поручению жены Гюнтера. Ингрид Гюнтер шлет вам привет и напоминает разговор перед вашим отъездом из Стокгольма».
Я: «Когда это было и о чем?»
Он: «Это было в 1945 году и вы обещали узнать о судьбе Рольфа [так в тексте] Валленберга. Мадам Гюнтер спрашивает, нет ли у вас каких-либо сведений о нем?»
Я: «Никаких новых сведений я не имею и вообще к этому вопросу не имею касательства […]
Прошу по этому вопросу меня больше не беспокоить».
Считаю своей обязанностью, многоуважаемый Павел Дмитриевич, незамедлительно поставить Вас об этом в известность».
Этот, наводящий на грустные размышления, текст, написанный в смешанном жанре доноса и оправдательной записки, свидетельствует не только о том, что Коллонтай достаточно хорошо знала о взрывоопасном характере пресловутого «дела» и о том, кто в нем заинтересован, но и о том еще, что безумие страха, порожденного эпохой Большого Террора, так и не могло быть преодолено теми, кого коснулось дыхание того кошмарного времени. Простейший вопрос: неужели хоть что-то могло угрожать прикованной к постели старухе, если она проявит какую-то более пристойную реакцию в ответ на звонок из любимого ею Стокгольма по столь тревожному поводу, — такой вопрос перед ней не стоял и стоять не мог. Для людей той генерации, живыми выбравшихся из преддверия ада, существовали другая логика, другие нравы, другие правила поведения. И слова — тоже другие.
Даже для личного дневника… «Взволновал [еще бы!] телеграфный запрос гетеборгской газеты о судьбе молодого Валленберга. Телегр[амма] провокационная и все дело «нехорошее» — из него делают шум. Под суфлерство Валленберга […]» Эта запись не оставляет сомнения в том, что, пусть и без важных деталей, Коллонтай знала самое главное о «нехорошем» деле (то есть о том, что это работа спецслужб по высочайшему указанию). И что пред этим знанием на второй и на третий план отступают мораль и порядочность, совесть и чувство долга по отношению к людям, так прочно вошедшим в ее жизнь. Даже простейшее сострадание к безвинным жертвам.
Она продолжала оставаться дисциплинированным членом партии и соблюдающим все правила дипломатом, заботясь лишь о том, чтобы не впасть окончательно в забвение. В сущности, она была готова на все, даже на потерю лица, лишь бы ее имя в любом контексте продолжало появляться в печати и быть на слуху. «Приятный момент на несколько часов!» — радостно записала она в дневнике. Что же так вдохновило ее? «Задание МИД «открытым письмом» в редакцию «Известий» дементировать пасквиль американского журнала […]»
Журнал «Либерти» опубликовал статью журналистов Пауля Шварца и Гея Ричардсона о том, что в 1943 году при активном участии Коллонтай предпринимались попытки начать сепаратные переговоры с Берлином на шведской территории. Естественно, этот весьма щекотливый для Кремля факт по всем правилам дипломатии полагалось «опровергнуть». Но для какого порядочного человека такая служебная необходимость могла бы стать «приятным моментом» — хоть и «на несколько часов»?
Немедленно сочиненная Коллонтай статья — с характерными для советской печати словечками типа «наглая клевета» и «сущая чепуха» — застряла в редакции, подвергаемая правке и согласованию в различных инстанциях. Вместо того чтобы считать это редкой удачей (вот он где — действительно «приятный момент»!), Коллонтай испытала жестокую боль. «Как это возможно?! — сокрушалась она в дневнике. — Пусть бы хоть по телефону сказали, что по [таким-то] соображениям статья не пойдет. Удивительно холодные, формальные развились в Москве отношения к людям».