Целый день мы ходили за ним по пятам. Он, конечно не мог рассказать нам, непосвящённым, что было с ним за дверью Перуна. Я только спросила его, всё ли время он спал или мог хоть что-нибудь вспомнить Ярун ответил, что ничего не забыл. И сколь я могла судить по лицу — до смерти не позабудет.
Новогородец Блуд заметил моё жадное любопытство и, как обычно, не удержался, съязвил:
— Твоего побратима Перун иголкой колол, а с тебя-то как знать, что ещё спросит… Он муж доблестный, а ты девка у нас…
Ребятам смех!..
Я полагала, и тут мне придётся ждать долее всех. Готовилась мучиться неизвестностью и умолять грозного Бога: пускай примет или отвергнет — на всё его воля, — только скорей. Я ошиблась. На другой же вечер гридница вдруг поплыла перед глазами, я вспомнила побратима, успела понять, что произошло, потом испугалась, не задерётся ли подол, когда упаду — хотя сидела в штанах… и навалилась истома, начал мягко втягивать водоворот, я уже не могла бы твердо сказать, где нахожусь, то ли в гриднице, то ли дома в клети, под тёплой старенькой шубой… почувствовала подхватившие руки и смекнула, что дремлю у стола, намаявшись за день в лесу, и дедушка несёт на полати, не дав матери даже щёлкнуть меня ложкой по лбу…
Боги живут в своём собственном мире, там, где не скоро ещё отгорит заря начальных времён. Люди ставят изображения, сделанные из дерева или камня, и молятся им. И никто, конечно, не думает, будто вот эта резная личина и есть Лада или Даждьбог. Точно так же, как отражение в зеркале ещё не есть сам человек. Деревянный Перун стоял и у нас, и в Новом Граде, и в Ладоге, и мало ли ещё где. В которое зеркало ныне глянет могучий воинский Бог, заранее не угадаешь. Может, в то, где о нём думают пристальней и молятся горячей…
Глубокое забытьё владело мною недолго. Я проснулась с чудесным ощущением ясности и немедленно вспомнила всё. Потом открыла глаза. Я лежала кверху лицом на широкой скамье, и Перун смотрел на меня с того конца храмины, поверх негасимого огня в тяжёлом каменном алтаре. У Бога Грозы, прожившего страшную жизнь, была сиво-серебряная бородатая голова. И неулыбчивое, немолодое лицо, вырезанное из тёмного дуба, — совсем человеческое и всё-таки не совсем… А за ним, в красных бликах огня, появлялась и пропадала целая стена черепов. Их по своим галатским законам дарил Богу Мстивой, покорял ему жизненную силу пленённых и убитых датчан… Я снова перевела глаза на Перуна и вдруг заметила, что он как будто начал двоиться. Он по-прежнему стоял на том самом месте, что и вначале, и одновременно шёл ко мне, медленно, осторожно, словно боясь испугать. Глубоко внутри мгновенно взвыл ужас, слепой и необоримый, как в том давнем сне про голого волка… Я дёрнулась — тело было чужим, не хотело повиноваться. Вот почему меня не стали привязывать. Я стиснула зубы и стала смотреть в глаза подходившему. Пусть не думает, что я убежала бы, если бы могла. Голый волк был живой страх, не объяснимый словами. А здесь, передо мной, явился Перун, пришёл дать мне свой знак. Или отвергнуть.
Я напряглась что было сил и сумела кое-как шевельнуть правым плечом, выставить из широкого ворота. Навстречу острой игле, смазанной ядовитыми зельями… Лицо, освещённое пламенем, приблизилось ещё на полшага. Я смотрела не отрываясь. Я определённо видела его раньше. Неторопливо ступая, в обличье Перуна шёл ко мне Тот, кого я всегда жду. Точно такой, каким я не раз встречала его во сне. Я рванулась к нему и с немым отчаянием взмолилась: не исчезай, не уходи, дай хоть мало полюбоваться тобой, дай огнём твоим согреться хоть мало!..
Он сел на скамью подле меня, и сквозь него я явственно видела того, другого Перуна, оставшегося у стены черепов. Но когда он взял в ладони моё лицо, я столь же явственно ощутила прикосновение жёстких мужских рук и шедшее от них живое тепло. Он наклонился совсем близко ко мне, и я жалела больше всего, что не могу обнять его, прижать к своей груди его голову и никогда больше не отпускать… Он поцеловал меня. Очень бережно и один-единственный раз, а я и словечка сказать в ответ не могла… Потом он вправду отвёл с моего плеча ворот рубахи и — не иглой, остывшим мажущим угольком — положил на белое тело священное соколиное знамя. Осыпятся чёрные крошки, но я буду знать его там, ибо знаки на теле со временем всё равно истираются, если нету знака в душе.
Он ещё раз провёл рукой по моему лицу, и я послушно закрыла глаза, но не перестала видеть ни его, ни деревянного Перуна подле стены. Постепенно они снова начали сливаться в одно.
Когда дурман спал с меня окончательно, я лежала в дружинной избе, на нижнем ложе под одеялом. В самой избе, а не в горнице; я поняла это по голосам и запаху дыма. И на мне был воинский пояс, я ощущала его, как объятие. Его застегнул мне Тот, кого я всегда жду. Я вспомнила руки, гладившие моё лицо, и по всему телу прошло радостное тепло, похожее на боль. Каким ты, воинский Бог, явился Яруну? И Блуду, когда его опоясывали?
Потом я почувствовала людей подле себя. Парни благоговейно молчали, ожидая, пока я проснусь. Я улыбнулась, не открывая глаз: мне совсем не хотелось пускать привычный мир туда, где я всё ещё находилась. Ярун и ребята страсть желали бы знать, что там было и, главное, как поступил со мною стоявший у стены черепов. Ну нет уж. Я разрешу им взглянуть на соколиное знамя, но ни за что не стану рассказывать о Перуне. Дедушка понял бы. Ярун, может, поймёт, другие… посмеются, станут болтать… чего доброго, дознается вождь!
…Вот и прошла я все испытания, сделалась кметем. Говорят даже, будто само это слово, кметь, родилось из другого, давно забытого и означавшего — посвящённый. Теперь и меня принял Перун, приняли незримые покровители здешней дружины. Я ждала: будет счастье, когда это случится. Ведь я прошла путь, который сама себе избрала, никто не неволил.
Я долго раздумывала, чего же мне всё-таки не хватало, и наконец поняла. Я согласна была ещё раз на всё — прожить зиму в служении, вновь встать под копья, даже биться опять с самим воеводой… лишь бы вновь, хоть в дурманном сне, повстречать Того, кого я всегда жду.
Я пыталась вспомнить лицо и, конечно, не вспомнила. Только глаза. Гордые были глаза, суровые… и горестные. Я подумала: а если мы с ним разом снились друг другу, оба рвались навстречу и не могли сойтись потому что жили в разных мирах? И он, мудрый, знал это всегда, а я догадалась только теперь?..
Судьба не зря зовётся судьбой: она редко расспрашивает, чего хочется человеку, и с ней не поспоришь. Какому Богу молиться, какие жертвы готовить, чтобы дал видеться хотя немного почаще?..
Вождь Мстивой внимательно осмотрел доставшееся мне знамя и недовольно нахмурился, и я испугалась, но он пожал плечами и промолчал. Даже ему не с руки было перечить Богам.
Последний из новых воинов побывал в неметоне как раз перед купальскими праздниками. Я не знаю, нарочно подгадывал вождь или само так получилось. Должно быть, всё же подгадывал.
Купальская ночь всегда короче других, потому что наутро Даждьбог правит свадьбу с девой Зарёй и не может уснуть, думая о любимой. Солнце толком и не заходило, лишь ненадолго пряталось за вершинами леса, выбери высокую горку и глянь с неё, как раз и увидишь пригожего юношу, купающегося, готовящего себя для невесты. Говорят, что на юге, там, где стоят сильные города и живёт много народу, Даждьбогу каждый год дарят красную девушку — топят в реке. Люди думают, что так верней сбудется небесная свадьба, обильней удастся зрелое лето. У них там засевали хлебом большие поля. Мы, северные словене, были слишком малы числом, да и жили всё больше лесом, не пахотой.
Стали бы собирать невесту Даждьбогу, разве что если бы среди лета ударил мороз. А в обычные годы делали так избирали самую милую, одевали в праздничные одежды, давали в белые руки миску блинов и ковшичек мёда и девка с поклонами входила в воду по грудь, протягивала угощение солнышку, непогасимо светящему из-за кромки лесов… Потом возвращалась.
Дома с таким подношением отправляли обычно меня. Я никогда не была красивей Других, а уж милой меня и дедушка не называл — но зато не липла к парням, и все это знали. В роду Третьяка купали, понятное дело, Голубу. Я уже сказывала, как легко сбежал с неё стыд неправого наговора. Едва не быстрей, чем вода с пупырчатой кожи. Была она вновь удивительно хороша, а разодели её… я тайно вздохнула о вышитых платьях, слежавшихся в горнице на дне сундука. Два дня перед тем я провела в кузне — под стук молотка переделывала кольчугу, подаренную наставником, кроила железную рубаху, до крови изодрала себе всю шею, а чёрных рук не выбелила даже баня. Вот такой наряд я отвоевала, меч да боевую броню. Неужели только затем, чтобы вздыхать о девичьем платье?
Я сидела меж побратимов, я впервые смотрела со стороны на священную купальскую пляску, на летящие длинные рукава и расплетённые косы… и счастье опять было далеко впереди, недосягаемое, как раньше.
Два вождя, Третьяк и наш воевода, скатили с горушки солнечное колесо. Скатили отменно, не оступились, не уронили. Пылающим свергли в воду с обрыва, на благоденствие и достаток деревне. Тогда под завитыми берёзами начали возгораться костры, и парни с девчатами принялись об руку прыгать сквозь пламя: Огонь Сварожич, младшенький брат Перуна и Солнца, гадал им о любви. Голуба переменила мокрое платье на новое, чуть ли не краше, и всё похаживала вокруг воеводы. Ждала, чтобы варяг крепко сжал её ладошку в своей и пронёс над костром в крылатом прыжке. Он мог перепрыгнуть самый высокий костёр, держа её на руках.
Девичьей надежды не разглядел бы только слепой, но вождь к Голубе так и не повернулся. Я рассудила: всё потому, что возле костров было слишком много берёз. Я даже подосадовала на Голубу. Ей ведь ни о ком не было печали, лишь о себе. И если подумать как следует, зачем бы Мстивою Ломаному прыгать через костёр? Любую поманит, и та бегом побежит, и прежний жених счастливицу не осудит…
Я в глубине души знала, что он никого не станет манить. Он даже для праздника не сменил печальной рубахи. Там на плече заплатка была, которую я положила. Мне всё казалось, она получилась очень заметной.