Сперва я хотела идти со своей бедой к Славомиру. Опамятовалась. Вспомнила, как он темнел и ожесточался лицом, когда парни затевали со мной шуточную перебранку. Нет уж. Да и при чём тут Славомир. Я собралась с духом и пошла прямо к вождю.
До сих пор вождь ни разу не гневался на меня по-настоящему. Однажды я видела его ярость со стороны и знала, что не решусь больше восстать, как зимой или ныне, при Посвящении. Глупая щенячья отвага два раза меня выручала. Больше не выручит.
Я выбрала время, когда он расседлал серебряного Мараха и чистил его после скачки по берегу. Мне показалось, он был доволен конём. Глядишь, и ко мне вдруг окажет себя немного добрей.
Он посмотрел на меня, как обычно, без всякого выражения.
— Девка глупая… — сказал негромко. — Того ли тебе надобно?
Он видел меня насквозь и, конечно, был прав, под стрелами недосуг отказываться и плакать, проситься домой….
— Будешь ходить на моём корабле, — приговорил он наконец. — Дело найдёшь, но у весла чтобы я тебя не видал.
Я успела уже понять, что в его глазах соколиное знамя прибавило мне не много достоинства. Я почувствовала, что краснею… Я выговорила:
— Я умею грести…
Воевода молвил спокойно:
— Пока меня здесь ещё слушаются, грести ты не будешь. А не любо, так я никого силком не держу.
Мне потребовалось усилие, чтобы сказать не слишком поспешно:
— Любо, вождь…
— Дитятко, — улыбнулся мой наставник, когда я пришла к нему за советом. — А ведаешь ли, где Бренн добыл своё прозвище?..
Этого мы с Блудом не знали, и я наморщила лоб: в самом деле, я нарекла бы Мстивоя… Строгим. Может быть, ещё Гордым. Но Ломаным? Того ради, что жизнь нелёгкую видел?..
— Однажды, — поведал нам Хаген, — ему перебило ноги веслом в бою, когда сталкивались корабли.
Я хотела сказать, что не боюсь всё равно, но рот не открылся. В четырнадцать лет я сломала правую руку. Споткнулась, пришибла нежные косточки о бревно. Я помнила, как перепуганные братья тащили меня через двор, сама я не шла, подгибались чужие коленки, даже и говорить не могла, плакала только… Вождь ходил не хромая, но прозвищ зря не дают.
Хаген добавил задумчиво и печально:
— Они оба потом сожалели, что не погибли. И Бренн, и Вольгаст.
Вольгаст, это был другой птенец разорённой Неты-Гнезда, тот, что ныне сидел воеводою на озере Весь. Стало быть, и ему крепко досталось в памятной битве. Моя мать тяжело рожала Белену, в отчаянии сама звала к себе смерть. Я рассудила: если меня в бою не прикончат сразу, лишь искалечат, пусть кто-нибудь иной жалеет о смерти, не я. Подумаешь, рука или нога!.. Голова была б на плечах. Мой наставник разгладил седую бороду и сказал:
— Их всего-то тогда двое выжило… из тридцати трёх.
На другой день я впервые смотрела на берег с корабля… Раньше, владея лёгонькой лодочкой, я никогда не отваживалась высовываться далеко. Да и незачем было. Когда берег уже совсем отодвинулся и начал прятаться в редкой серенькой дымке, я раскрыла припасённый мешок и вытащила чёрного петуха.
Непокорённая птица тотчас метнула клювом мне в руку — я едва успела отдёрнуть. К жилистым лапам был привязан камень. Этого драчливого я выменяла на полное решето плещущих карасей. Всем хорош был горластый, но хозяева ловили его чуть ли не с радостью: не давал проходу малым ребятам, злого пса не пускал из конуры. Я разглядывала тугой малиновый гребень, роскошный переливчатый хвост и предвидела: ныне уже восплакали по нему, в самую крепость кинулись выручать… пусть опять выдирает наседкам перья из спин, взлетает на голову самому хозяину и хозяйке — утро не утро без хлопанья его крыл, без оглушительного гортанного крика! Кто встретит ясный рассвет, кто прогонит злобную нечисть, рыщущую в ночи?..
Я взяла петуха, подняла камень и пошла на нос корабля. Здесь качало заметно сильнее, чем на корме, палуба под ногами дыбилась и ныряла. Славомир баял мне, хмурое Нево рождало совсем особенную волну, не такую, как их Варяжское море. Тут, говорил, нужна особенная сноровка, иначе немудрено и пропасть. Он всё знал про море и корабли. Я с ужасом чувствовала, как вздымалось и опадало что-то в желудке. Я не чаяла скорей ступить снова на твердь и смутно тешилась только тем, что воевода, державший правило, впервые взял его в руки в тот год, когда я родилась.
Белая пена вспучивалась и разверзалась перед форштевнем, холодные брызги били в лицо шумным дождём… Глубоко подо мной, в зелёных хоромах, пировал в торжественной гриднице Морской Хозяин. Он видел корабль, знал на нём новую душу и ждал подношения. Я как следует размахнулась и кинула петуха в море, как можно дальше за борт. Могучие, в голубой окалине крылья тотчас развернулись и ударили с такой яростной силой, что я поневоле перепугалась — взлетит!.. Нет, не взлетел. Камень косо упал под гребень волны, скользнул в глубину. Широкие крылья ударили ещё раз, уже по воде… и пропал огненный гребешок, исчез пышный выгнутый хвост. Я долго смотрела на беспокойные хляби, где и кругов уже нельзя было различить, и представляла, как мой петух уходил всё дальше в пучину, паря над мглистыми долами и озираясь, как подплывали к нему любопытные рыбы и отбегали, страшась сердитого клюва… как, наконец, он спустился на самое дно, возмутив шёлковый ил. Станет похаживать по двору, поклёвывать червяков и водяную траву… веселить Морского Хозяина звонкой утренней песней!
Славомир — говорил нам, молодшим: есть люди, которым любой шторм нипочём. Он сам был из таких. Мальчишкой дивился, когда другие метали съеденное за борт, — ему, весёлому, при любой качке только давай хлебца с жирной жареной рыбой, вмиг уберёт, попросит ещё. Есть иные бедняги, по двадцать лет моря не покидают, и все двадцать лет море их бьёт. Оттого людям кажется иногда, будто Морской Хозяин если невзлюбит, то навсегда. На самом деле не так. Наш воевода лежмя лежал в своём первом походе. Привык потом… Славомир про то баял нам на ушко. Чтобы не раскисали, когда станет невмоготу.
Ребята гребли, откидываясь на скамьях. Я смотрела, жестоко страдая от зависти и дурноты: вот бы мне хоть один черёд у весла!.. Опытный Славомир меня упереживал — от качки нет другого спасения, только делом заняться. Делом, любо сказать!.. Ой, зря я тогда не пошла к нему, подумаешь, за руку взял бы, спросил, скоро ли вместе поедем рыбу ловить… Может, принял бы к себе на корабль да и сжалился, велел ребятам подвинуться… Мстивой не миловал никого, а меня и подавно. Небось, только ждал, чтобы я распустила слюни и сопли, испачкала скоблёную палубу, запросилась на бережок…
Вот каким киселём расползалась моя твердокаменная решимость. Мне смертно хотелось на берег, и даже не просто на берег — вовсе домой, в родное тепло, к материным милым коленям… Ой мне! Я нацепила воинский пояс, я силилась угадать, не струшу ли в битве, — а и немного понадобилось, уже заскулила, прав был воевода, что даже в отроки брать меня не хотел!
Я крепила себя, растравляла гордость обидами и почему-то очень ждала, чтобы гребцы стали меняться. Нет, воевода ни разу пока не пятился от обещанного, сказал не даст грести, так и не даст, но скорее бы уж менялись, какая ни есть, а всё забава, сколько можно сидеть, тупо глядя на серые волны, давя мучительную тошноту!
Крепких парней уморить было не просто. Однако потом я заметила, что Нежата стал всё ленивей двигать веслом, чуть макая гладкую лопасть, и наконец мотнул головой, подозвав сменщика — Блуда, — а сам закутался в плащ и лёг под скамью. Невольно я пожалела его. Даже занятый делом, он сумел выдержать ещё меньше, чем я.
Мой побратим с готовностью подхватил сосновую рукоять, но почти сразу, отдав Плотице правило, к ним подошёл вождь. Без лишних слов прогнал новогородца прочь со скамьи, скинул рубаху, сел сам.
— Думай, что делаешь, — сказал он Нежате. — Ему ещё до дому грести!
Я некоторое время смотрела на воеводу. Весло у варяга ходило сильно и ровно, без прохладцы и уж, конечно, без малейшей натуги, и я снова вспомнила о поганке и о белом грибке и вдруг рассудила — а может, и к лучшему, что мне не дали грести. Срамиться хоть не пришлось…
Семь годов ждут зиму по лету, другие семь — наоборот. Прошлое лето выдалось жарким и грозным, за ним поспела зима — трескучая, многоснежная. Нынешняя наверняка будет гнилой. Не зря кротовые норки уже теперь смотрели какие на запад, какие прямо на север, предрекая оттепели до самой весны! Чего доброго, и море не успокоится, не уснёт в тиши подо льдом, так и будет ворочаться, катить на берег стылые волны…
Стоял липень месяц, радостная маковка лета, но жары не было и в помине. Над самой землёй текла промозглая сырость, обволакивала когда дождём, когда туманом. Несколько раз Голуба с подружками подгадывали денёчек посуше, устраивали танок. Мы ходили смотреть. Как обычно, девки натягивали по сорок одёжек, вплоть до шапок и меховых шуб — хвалились друг перед другом, приманивали женихов достатком отеческим, собственным рукодельным искусством. О прошлом годе бедные парились, бывало — падали с ног. В это лето и в шубах было как раз.
Вот занятно! Наверное, не я одна, любой человек постоянно как бы зрит себя со стороны. И я не о поступках — о внешнем обличье. Когда мы с ребятами брали мечи и тешились поединками, я знала себя рослой, крепкой, широкоплечей. И хотелось вести себя, как пристало воину, живущему в дружинной избе. Совершать что-то смелое. Сильное… А потом шла смотреть девичий танок, и куда только пропадала моя гордая удаль, моя воинская стать! Даже косточки вдруг истончались по-девичьи, делались нежными и прозрачными. Я вдруг радовалась, что здесь были воины, которым я никогда не дотянусь и до плеча. Я ощущала себя тоненькой, хрупкой, хотелось не меч из ножен хватать — опускать долу глаза и робко краснеть, плести длинную косу и замирать с бьющимся сердцем… ждать неведомого жениха…
К концу месяца — не к началу, как след бы, — во мхах поспела морошка, девки-добытчицы стали похаживать за ней на болота. Кто в сапожках из рыбьей кожи, непроницаемых для воды, кто босиком. Я ходила oдна — Ведете не разрешил брат. Он теперь позволял ей только гулять по берегу возле крепости и в ближнем лесу, и не в одиночку: со мной, с Блудом, с кем-то ещё. На ней уже не сходился галатский затейливый поясок из бронзовых блестящих колечек. Иногда она выпускала Мараха. Могучий конь ходил за ней, как собака, баловался, валяясь в траве. Я потом вычёсывала из его хвоста колючки и мусор.