Вальпургиева ночь. Ангел западного окна — страница 11 из 113

одну муху.

И еще он ломал голову над тем, что скрывается там, за мутными окнами, перед которыми сидела графиня. Куда они выходили: во двор? В сад или на улицу? Но решить эту загадку он не осмеливался. Для этого надо было пройти мимо графини, о чем он и помыслить не мог.

Вечно неизменный образ этой комнаты парализовал в нем всякую решимость. Стоило ему только переступить порог, как он снова переживал тот миг, когда его впервые привели сюда, и ему казалось, что все его существо зашито в серый холщовый мешок — для «защиты от мух», которые сюда даже не залетали.

Единственным предметом, лишенным текстильного покрова, по крайней мере отчасти, был мужской портрет в полный рост. Окруженный множеством миниатюрных изображений, он был прикрыт серым коленкором, в котором, однако, была вырезана четырехугольная прореха, ее края служили своеобразной рамкой для лысой головы грушевидной формы с водянисто-голубыми глазами, бесчувственными, как пуговицы. Этой вислощекой физиономией природа наградила покойного мужа старой дамы, обергоф-маршала Заградку.

Оттокар когда-то слышал, хотя давно забыл, где и от кого, что граф был человеком не только твердого характера, но и неумолимо жестоким. Глухой к чужим страданиям, он в то же время был беспощаден и по отношению к самому себе. Говорят, в детстве он просто от скуки вогнал себе в ступню гвоздь и таким образом пригвоздил себя к половице.

В доме было полно кошек, все как одна старые, они бродили где-то рядом медленно и бесшумно, словно тени.

Оттокар не раз наблюдал, как в коридоре, где их набиралась целая дюжина, они расхаживали вдоль дверей, серые и тихие, и смахивали на свидетелей, вызванных на судебное заседание и ожидавших своей очереди для дачи показаний. Но в комнату они заходить не смели, и если когда-нибудь одна из них по ошибке совала голову в приоткрытую дверь, то сразу же почтительно ретировалась, как бы извиняясь: понимаю, понимаю, еще не время…

По отношению к студенту графиня вела себя довольно странно.

Иногда она выказывала такие чувства, которые грели его, подобно нежной материнской любви, но это всегда было мгновенной вспышкой, через секунду-другую его уже окатывала волна ледяного презрения, почти ненависти.

В чем тут дело, он понять не мог, сколько ни пытался. Похоже, причиной тому — сословные амбиции, вошедшие в плоть и кровь; быть может, сказывалось психологическое наследие древних дворянских фамилий Богемии, у которых за несколько столетий выработалась несокрушимая привычка видеть в окружающих всего лишь безропотную челядь.

Ее любовь к нему — если о таковой вообще можно вести речь — никогда не облекалась в слова, зато ужасающее высокомерие графини зачастую бывало весьма красноречивым, пусть даже оно выражалось скорее в жестком тоне, нежели в смысле ее слов.

В день конфирмации Оттокару надлежало сыграть на своей детской скрипочке чешскую народную песню «Андулка, моя милая, любимое дитя…» Позднее, по мере совершенствования исполнительской сноровки, ему стали под силу и вещи из благородного репертуара — хоралы, серенады и даже бетховенские сонаты, но никогда — хорошо ли, плохо ли у него получалось — на лице графини нельзя было заметить никаких признаков одобрения или неудовольствия.

Он и по сей день не мог с уверенностью сказать, способна ли она вообще оценить его искусство.

Порой он пытался тронуть ее сердце собственными импровизациями и по тем переменчивым флюидам, которые исходили от крестной матери, угадать, нашел ли он ключ к ее душе, но часто случалось так, что при каких-то огрехах, когда скрипка немного завиралась, он чувствовал, что ему отвечают внезапным приливом любви, и напротив, ежился от молчаливой ненависти графини, когда его смычком водила рука вдохновенного мастера.

Возможно, в силу безграничной сословной спеси, которая была у нее в крови, она воспринимала его мастерство как посягательство на привилегии своей породы, и тогда ее душила ненависть; может быть, в ней говорили также инстинкты славянки, повелевавшие любить лишь слабых и несчастных. Или же все выходило совершенно случайно, но, как бы то ни было, между ними оставалась непреодолимая преграда, сокрушить которую он уже и не надеялся, так же как не нашел в себе смелости подойти к окну и выглянуть наружу.

— Итак, пан Вондрейц, можете начинать, — сказала она, как всегда, привычно бесстрастным тоном, когда Оттокар, отвесив молчаливый почтительнейший поклон, открыл футляр, достал скрипку и взялся за смычок.

И еще больше, чем прежде, погружаясь в прошлое (возможно, так подействовали переживания в саду Вальдштейнского дворца и вид этой серой комнаты, означавшей для него давно застывшее время), он без раздумий, ненароком выбрал песенку своей конфирмации, глуповатую и сентиментальную «Андулку». Уже после первых тактов Оттокар опомнился и в испуге посмотрел на графиню, но она не выказала ни удивления, ни досады. Старая дама пустыми глазами смотрела куда-то в пространство, как и ее супруг на портрете.

Постепенно он начал варьировать мелодию, следуя мгновенным подсказкам вдохновения.

У него была характерная особенность: он как бы отделял себя от своей игры и мог воспринимать ее как удивленный слушатель, будто не он, а кто-то другой извлекал эти звуки — некто, заключенный в нем самом, но все же не он, а скрипач, о котором Оттокар не знал ничего и не мог сказать, как он выглядит и какова его натура.

Воображение уносило его в чужедальние края, погружало в такую глубь времен, которая недоступна человеческому взору, и он извлекал из этих глубин невиданные звучащие сокровища. Это настолько захватывало юношу, что стены вокруг исчезали и его обступал новый и вечно обновляющийся мир, сверкающий красками и полный звуков. И порой казалось, будто мутные стекла промываются потоками света, и он вдруг открывал за ними сказочное царство несравненного великолепия, белокрылых мотыльков, танцующих в воздухе, — живой снегопад в летнюю пору. И вот он уже видел себя шагающим по нескончаемым жасминовым аллеям, он шел, хмелея от любви и прильнув к горячему плечу девушки в подвенечном уборе, и всем существом впитывал аромат ее кожи.

А потом, как нередко бывало, холстина вокруг портрета гофмаршала превращалась в ливень светлых, пепельных волос, они обтекали девичье лицо, рот чуть приоткрыт, а из-под соломенной шляпки смотрят большие темные глаза.

И всякий раз, когда оживали эти черты, которые во сне, наяву и в минуты мечтательного забытья настолько сроднились с ним, что он ощущал их как свое истинное сердце, ему казалось, будто в нем по ее тайному приказу просыпался тот, «другой», и тогда голос скрипки приобретал неожиданно мрачную окраску, словно смычком водила яростная, чужеродная жестокость.


Створки двери, ведущей в соседнюю комнату, вдруг раскрылись, и в гостиную тихо вошла та самая девушка, которая занимала его воображение.

Лицом она напоминала даму в наряде эпохи рококо, изображенную на одном из портретов в доме барона Эльзенвангера. Столь же юное и прекрасное создание…


В проеме мелькнуло несколько пар кошачьих глаз.

Студент спокойно и без всякого удивления смотрел на девушку, как будто она была здесь всегда. А чему, собственно, удивляться? Она же вышла из него самого и просто встала чуть поодаль!

Он продолжал играть и не мог остановиться. Он играл упоенно, забыв все на свете, кроме своих грез. Он видел, как они стоят рядом во мраке склепа базилики св. Йиржи[4], трепещущее пламя свечи, которую несет монах, тускло отражается на черном мраморе статуи — полуистлевшая женская фигура в лохмотьях, высохшие глаза, а под ребрами в разорванном чреве вместо ребенка — свернувшийся кольцами змей с омерзительной, плоской треугольной головкой.

И музыка становилась речью, говорила голосом монаха, монотонным и замогильным, который ежедневно бормочет, как литанию, свою притчу в назидание посетителям склепа:

«Много лет назад жил в Праге один ваятель, у него была женщина, с коей он, потакая своему любострастию, состоял в греховной связи. Когда же заметил, что любовница его понесла, заподозрил ее в неверности, подумав, что она изменила ему с другим мужчиной. Злодей задушил ее, а мертвое тело бросил в Олений ров. Там оно было изъедено червями, а когда его нашли, то в скором времени изловили и убийцу. Вместе с трупом его заточили в склеп, где в наказание ему надлежало высечь в камне фигуру убиенной и обезображенной, а по завершении работы ваятель сей был колесован…»

Оттокар вздрогнул, пальцы замерли на грифе скрипки, он очнулся от забытья и прояснившимися глазами увидел вдруг за креслом графини девушку, которая с улыбкой смотрела на него.

Не смея, да и не в силах шевельнуться, он словно оцепенел, а смычок прирос к струнам.

Графиня Заградка сверкнула лорнетом.

— Ну что ты стоишь, как чурбан. Играй же, Оттокар. Это — моя племянница. А ты не мешай ему, Поликсена.

Студент не двигался, только рука со смычком упала, точно при сердечном спазме.

Полная тишина. Не меньше минуты длилась немая сцена.

— Так и будешь стоять?! — гневно воскликнула графиня.

Студент встряхнулся, едва совладав с руками, которые теперь предательски дрожали, и скрипка тихо и жалобно запела:

Андулка, моя милая,

Любимое дитя…

Воркующий смех юной дамы прервал простенькую мелодию.

— Лучше скажите нам, господин Оттокар, что за прелестную вещь вы играли перед этим? Фантазию? — И, подчеркивая каждое слово паузой, Поликсена задумчиво добавила: — Мне… так живо представился… склеп у святого Йиржи… господин… господин Оттокар.

Старая графиня чуть заметно вздрогнула, ее чем-то насторожила интонация, с какой племянница произнесла эти слова.

Смущенный студент пробормотал что-то невразумительное. На него в упор смотрели две пары глаз: юные были исполнены такой всепоглощающей страсти, что его бросило в жар; старые же впивались холодным подозрительным взглядом, словно сверля и пронзая его насквозь клинками лютой ненависти. Он не знал, кому ответить своим взглядом, опасаясь нанести глубочайшее оскорбление одной и выдать свои чувства другой даме.