{52}, перед жуткими таинствами посвящения в их черные мистерии, — как все это связано с моей вечерней прогулкой на крепостном валу и с живописным появлением ночного светила над нашим прекрасным старым городом? При чем тут я, какое отношение это имеет ко мне, человеку двадцатого столетия?!
Вчерашний вечер не прошел даром. Спал плохо, снились непонятные, тяжелые сны. Запомнилось: я прыгаю, усевшись верхом на колено деда, английского лорда, а тот все шепчет и шепчет мне на ухо два слова, какие — я забыл, но вроде бы «копье» и «венок». Еще привиделось, что опять я стал двуликим и во сне мое «второе лицо» имело сосредоточенное, как бы предостерегающее выражение. Однако, насколько помню, мне не снилось чего-то жуткого или тревожного, чего стоило бы опасаться. И еще в грезах проступил образ княжны, — ничего удивительного! — но опять-таки не помню, было ли ее появление с чем-то связано. Впрочем, что за вздорная мысль — искать смысла в фантастических видениях наших снов!
Короче говоря, голова с утра тяжелая, я рад, что меня ждет архив покойного кузена, — занявшись им, отвлекусь от моих собственных не в меру разгулявшихся фантазий. В моем нынешнем расположении духа самое милое дело — углубиться в старинные рукописи. Очень, очень приятно, тем более что записки Джона Ди неплохо сохранились, следов огня не видно, начиная с той страницы, на которой вчера пришлось прервать чтение. Итак, продолжим:
«В наше узилище, слабо осветившееся первыми лучами утренней зари, вошел некто в черном. Человек сей явился без сопровождающих лиц. Роста он был среднего, телом дороден, однако отличался завидным проворством и легкостью походки. Тотчас я почуял крепкий запах, исходивший от развевавшихся на ходу складок его черной сутаны. Пахло же и впрямь хищной бестией. Духовный пастырь имел приятно округлые розовые ланиты, и можно было бы счесть его эдаким благодушным ходячим винным бочонком, каких немало среди монахов, если б не взгляд желтых глаз, на удивление неподвижный, одновременно властный и настороженный; на сутане не было знаков, позволяющих узнать сан, и явилось сие духовное лицо без сопровождения, если таковое и было, то не показывалось; но я сразу догадался: к нам пожаловал его преосвященство епископ лондонский сэр Боннер, Кровавый епископ, собственной персоной. Бартлет Грин безмолвно сидел напротив меня. Неторопливо и спокойно, одними глазами внимательно следил он за каждым движением нашего посетителя. Едва я это заметил, страх, охвативший меня при виде Боннера, исчез, и, взяв себе в пример жестоко измученного разбойника, я остался сидеть, где сидел, и притворился, будто никакого интереса не имею к посетителю нашему, тихими стопами прохаживавшемуся туда и сюда.
Однако тот неожиданно остановился перед Бартлетом Грином, пнул его слегка ногою и проревел грозным голосом:
— Встать!
Бартлет и бровью не повел. Искоса поглядел с ухмылкой на истязателя своего тела и ответствовал голосом глубоким, каковой и подобает столь могучей груди, да еще в насмешку передразнив грубый окрик епископа:
— Рановато ты протрубил, архангел! Не пробил час воскресения из мертвых. Ибо, зри, мы еще живы!
— Узрел с отвращением великим, исчадие ада! — Сии слова епископ произнес на удивление мягким, кротким, отечески благожелательным тоном, что не подходило к смыслу сказанного и разительно отличалось от грозного львиного рыка, какой мы услышали вначале.
Теперь он сладко мурлыкал:
— Послушай меня, Бартлет! Неисповедимым милосердием Всевышнего тебе уготован путь покаяния и… исповеди. Признайся во всем без утайки, и предание тебя адским мукам в пламени костра будет отложено. А то и вовсе избегнешь казни, и тогда времени для земного покаяния останется у тебя предостаточно.
Лишь сдавленным, странно урчащим смехом ответил ему Бартлет Грин. Я увидел, что епископ содрогнулся от едва сдерживаемой ярости, однако он владел собой превосходно. Подойдя ближе к узнику, который, несмотря на столь жестоко истерзанную плотскую оболочку, трясся от беззвучного смеха, скорчившись на гнилой соломе, Боннер сказал:
— Как я вижу, сложения ты, Бартлет, крепкого. Пытка, долженствующая выявить истину, нанесла тебе лишь малый урон, тогда как иные трусливые душонки давно отлетели бы, окажись они в твоей шкуре. Бог даст, умелые цирюльники сумеют вправить тебе кости, а коли потребуется, то и лекарей призовем. Знай, на мое милосердие можно рассчитывать, оно надежно, как и моя строгость. Признайся, и в тот же час выйдешь из этой ямы вместе с… — мягкий голос епископа поистине обратился в кошачье мурлыканье, дружелюбное и ласкающее слух, — с товарищем по несчастью и собратом по участи, баронетом Джоном Ди, добрым твоим другом.
Впервые епископ почтил меня вниманием. Мое имя прозвучало из его уст так неожиданно, что я вздрогнул всем телом, словно был внезапно разбужен и вернулся к действительности после сонного бесчувствия. А дело в том, что казалось мне, будто я и впрямь вижу сон или присутствую на представлении потешной комедии, которая к моей жизни ни малейшего касательства иметь не может. Теперь же епископ, произнесший мое имя столь вкрадчивым, мягким тоном, без жалости отнес меня к персонажам скорбного театрального действа. Неужели Бартлет признает наше знакомство?.. Погиб я!
От ужаса, в каковой повергла меня сия мысль, кровь отхлынула от сердца и застучала в висках, но в тот же миг Бартлет с неописуемой выдержкой и невозмутимостью обернулся ко мне и разразился громовым хохотом:
— Дворянин восседает тут на гнилой соломе вместе со мной? Честь мне оказали, за то благодарствую, брат епископ. Я-то простак думал, в компанию мне дали горемыку, каковой проходит выучку в вашем добром заведении, где наставят его, труса, как со страху дух испускать… из задницы!
Гнусные оскорбления поразили меня как своей неожиданностью, так и тем, что нанесли урон моей гордости, и посему гнев мой, когда я в негодовании отпрянул, был неподдельным и глубоко искренним, что, без сомнения, не укрылось от пристально наблюдавшего эту сцену епископа. У меня же чувства так обострились, что я сразу понял задумку славного Бартлета и в душе моей воцарилось уверенное спокойствие, ибо, сообразив, что к чему, я мог превосходно исполнять свою роль в комедии, всячески подыгрывая и Бартлету, и епископу, как того требовали обстоятельства.
Между тем епископ скрыл свое недовольство — ведь бросившись, как пантера, на нас обоих, он промахнулся и покамест остался без добычи, — протяжно зевнул, издав утробное урчание, схожее с угрюмым рыком хищного зверя.
— Стало быть, ты хочешь сказать, что не водишь знакомства с сим оборванцем и не знаешь его имени, почтеннейший Бартлет? — Епископ опять пустил в ход лесть.
Однако разбойник в ответ хмуро проворчал:
— Вот еще! На что мне знакомство с пугливым желторотым птенцом, которого вы, почтеннейший служитель дьявола, точно кукушка, подбросили в мое гнездышко! Угодно ему — пускай этот щенок, трусливо повизгивая, вперед меня прошествует в райские врата, прежде погревшись на костерке, который вы разложите. Мне-то что? Я первому попавшемуся паршивому баронишке в друзья себе да названые братья не позволю набиваться, это у вас, подручного старухи с косой, всякая шваль друзья-приятели.
— Придержи свой глумливый язык! Ах ты, гнусный висельник! — возопил епископ, ибо его терпению пришел конец. А из-за двери донесся звон оружия — Мало тебе будет жариться на поленьях, политых смолой, сатанинское отродье! Мы устроим костер из серных „хлебцев“. Заранее вкусишь от благ, что уготованы тебе в родимом доме отца твоего, Вельзевула! — Епископ, едва не задохнувшись от лютой злобы, побагровел, поперхнулся и оскалил зубы.
А Бартлет Грин хохотал во всю глотку и, опершись на изувеченные пыткой руки и колени, все сильнее раскачивался взад и вперед, так что, глядя на него, я содрогнулся от ужаса.
— Брат Боннер, ты пребываешь в заблуждении! — фыркая от смеха, объявил он. — Не поможет сера, напрасно на нее надеешься, дорогой ты мой. Сера только в ваннах хороша, французов от известной болезни лечить — милое дело. Но не подумай, что сам обойдешься без купаний в сих целебных источниках, ха-ха! Нет, ты послушай, дружочек! Знаешь ли, там, куда ты угодишь в свой смертный час, вонь серы покажется тебе слаще мускуса и персидских благовоний!
Точно громадный лев зарычал епископ:
— Признай, бесовское свиное рыло, что этот дворянин, Джон Ди, — разбойник и душегуб из твоей шайки, не то…
— „Не то“?.. — язвительно подхватил Бартлет Грин.
— Подать ручные тиски!
Стражники и тюремные охранники ворвались в подземелье. Тут Бартлет, и так-то уже изувеченный пыткой, с жутким смехом взмахнул правой рукой и; сунув в рот большой палец, сомкнул мощные челюсти, раздался страшный хруст… палец был откушен у самого основания. Бартлет выплюнул его прямо в лицо епископу и снова разразился диким хохотом, видя, что щека и сутана оторопевшего епископа замараны кровью и харкотиной.
— Вот тебе! Получай, — прохрипел Бартлет, икая и задыхаясь от смеха, — воткни его себе… — Далее из уст Бартлета горохом посыпались столь непристойные проклятия и насмешки, что нет никакой возможности доверить их бумаге, не говоря уж о том, что я оказался просто не способен хотя бы отчасти запомнить затейливую злобную брань. Сквернословя и чертыхаясь, Бартлет ужасающим образом расписывал, как он примется „по-братски“ опекать епископа, едва лишь сам он, Бартлет, попадет в заветный край, каковой он назвал Зеленой землею — туда он якобы улетит из пламени костра. И уж там-то не серой и не смолою будет терзать ненавистного епископа, — они покажутся лишь комариными укусами в сравнении с мукой, которой он его подвергнет, ибо разбойник твердо решил „воздать добром“ за зло, — к чаду своему, Боннеру, подослать дьяволиц столь благоуханных и обольстительных, что и сам Папа Римский не устоял бы перед их чарами, не устрашась даже французской болезни. Адскими утехами и адскими муками отравлен будет всякий час оставшегося епископу земного бытия, ибо… „Ибо в потустороннем мире, золотко мое, ты будешь вопить да стенать в