— Что с тобой? Ты чем-то взволнован?
Отбросив робость, словно туманная мгла поднявшуюся в моей душе, я решился напрямик высказать все, чем мучился в последние несколько минут:
— Дорогой друг… Не стану отрицать, между нами происходит что-то странное… Конечно, мы не виделись много лет… хотя я вспомнил об этом только сейчас. И все же многое из того, что было… когда-то давно, я словно бы опять нахожу в тебе… но… Извини меня! Но… Ты правда Теодор Гэртнер? Я помню тебя совсем… другим… Нет, ты не тот Гэртнер, которого я знал раньше… И я это отчетливо вижу, чувствую… Только не подумай, что ты стал менее знакомым… ах, ну как же сказать! Не таким… близким, хорошим другом…
Он подался вперед, еще ближе ко мне, и улыбнулся:
— Не смущайся и посмотри на меня внимательно! Может быть, вспомнишь, кто я!
У меня перехватило дыхание. Но я заставил себя улыбнуться в ответ:
— Очень прошу, не смейся, выслушай серьезно! Честно признаюсь, как только ты вошел сюда, в мой дом, — я с опаской оглядел комнату, — мне все кажется каким-то странным. Обычно все тут… обычно все выглядит по-другому. Нет, тебе, конечно, не понять, о чем я… Я хочу сказать, что и ты, мне кажется, совсем не тот Теодор Гэртнер, мой друг-приятель бог весть с каких времен… ах, да что же я, прости! Конечно, ты изменился, но я хочу сказать, ты не Теодор Гэртнер, которому прибавилось лет, не химик Гэртнер и не чилийский профессор…
Друг, спокойно глядя на меня, сказал:
— Ну что ж, дорогой мой, ты совершенно прав. Тот чилийский профессор, тот Гэртнер, он… — Мой собеседник широко взмахнул рукой, и, несмотря на неопределенность этого жеста, я содрогнулся. — Он некоторое время тому назад утонул в океане.
Как больно сжалось сердце! Так вот, значит, кто передо мной… Я был ошеломлен и, наверное, дико вытаращил глаза, потому что он вдруг громко расхохотался и, как бы удивляясь моей глупости, покачал головой:
— Нет, мой дорогой, не то! Согласись, вряд ли привидения курят сигары и пьют чай… кстати, чай у тебя на редкость вкусный… Но, — его взгляд потускнел, а голос снова зазвучал серьезно, — но в любом случае твой друг Гэртнер действительно… ушел от нас.
— А кто же ты? — спросил я неуверенно, но мое волнение вдруг разом утихло, ведь моему загадочному состоянию наконец нашлось объяснение, и на душе полегчало. — Отвечай же, кто?
«Некто» взял новую сигару, словно желая как можно более убедительно доказать, что он живой человек из плоти и крови, понюхал ее, повертел в руках с видом знатока, обрезал кончик, зажег спичку, не спеша раскурил, поворачивая сигару над огоньком, наконец с явным удовольствием выпустил дым, наслаждаясь так простодушно, что даже отъявленный маловер расстался бы со своими сомнениями и пришел к твердому убеждению: да, перед ним живой человек, чье, так сказать, гражданское состояние не вызывает подозрений. Поудобнее усевшись и положив ногу на ногу, мой гость заговорил:
— Вот я сейчас сказал, Теодор Гэртнер ушел от нас. Видишь ли, это просто довольно расхожее и несколько напыщенное выражение, а можно сказать иначе: кто-то покончил со своим прошлым, решил стать другим человеком. Считай, что я именно это имел в виду.
Я запротестовал с таким жаром, какого сам не ожидал:
— Нет, неправда! Твоя душа, глубинная сущность ничуть не изменилась, боже упаси! Но теперь она мне будто незнакома, я не узнаю Теодора Гэртнера, ничего не осталось от прежнего неутомимого исследователя, заклятого врага всевозможных сверхъестественных явлений, всяческой мистики! Нет того Гэртнера, который с такой радостью разоблачал затхлые суеверия и непрошибаемое тупоумие, если оппоненты, рассуждая о материальном мире, оставляли хотя бы крохотную лазейку для явлений, якобы непознаваемых разумом, или осмеливались утверждать, мол, сущность природы как таковая непостижима. А твой взор, взор того, кто сейчас сидит передо мной, неуклонно и твердо устремлен к первопричине, о да, к первопричине всех вещей, и в словах, которые я от тебя услышал, со всей определенностью прозвучала приверженность мистике! Здесь нет Теодора Гэртнера, ты — не он, но ты друг, мой старый, добрый друг, которого я просто не могу называть прежним именем.
— Воля твоя, ничего не имею против, — спокойно ответил гость.
И его твердый взгляд, устремленный в мои глаза, пронизал меня насквозь, проник, казалось, в непостижимую глубину души, и медленно, мучительно медленно во мне всплыло неясное воспоминание о невообразимо далеком, давно забытом прошлом, я не мог бы сказать, что за картины явились — то ли сновидения минувшей ночи, то ли ожившие воспоминания о череде неких событий, происходивших сотни лет тому назад.
А Гэртнер невозмутимо продолжал:
— Поскольку ты помогаешь мне тем, что сам стараешься рассеять свои сомнения, я, пожалуй, попробую объяснить некоторые вещи более кратко и упрощенно, чем требовалось бы в ином случае… Мы с тобой старые друзья! Так оно и есть. Однако «доктор Теодор Гэртнер», твой бывший университетский товарищ, приятель, с которым ты дружил в студенческие годы, здесь ни при чем. Мы с полным правом можем сказать: он умер. И ты с полным правом утверждаешь, что я — другой. Кто же я? Садовник{79}.
«Ты сменил профессию?» — чуть было не спросил я, но вовремя спохватился, что вопрос снова выдаст мою несообразительность. Гость проигнорировал мое смущение и продолжал:
— Труды в саду научили меня выращивать розы, выращивать и облагораживать. Искусство мое называется окулировка. Твой друг был крепким дичком, подвоем; тот же, кого ты сейчас видишь перед собой, — привой, иначе «глазок». Подвой, дикое растение, давно отцвел, и тот, кого когда-то родила на свет моя матушка, давно сгинул в море бесконечных превращений. Дичок, к которому я, привой, привит, или, если угодно, чье тело я теперь ношу как платье, был рожден на свет другой матерью и это другой человек, бывший студент-химик по имени Теодор Гэртнер, твой друг юности, а его душа до времени познала могилу.
По моей спине пробежал озноб. Загадочная речь, не менее загадочный гость, спокойно глядевший на меня…
— Почему ты пришел? — вырвалось у меня.
— Потому что настало время, — ответил он, словно о самой простой на свете вещи, и добавил с улыбкой: — Я всегда прихожу, если кому-то нужен.
— Так ты, значит, уже не химик, — я говорил невпопад, забыв о всякой логике и связности, — и уже не?..
— Всегда, даже когда я был твоим другом Теодором Гэртнером, который с высокомерием невежды презирал тайны королевского искусства, я был и поныне остаюсь алхимиком.
— Не может быть! Алхимиком? Да ведь раньше ты…
— Раньше? Я?
Тут я опомнился — ведь тот, кто был моим земным другом Теодором Гэртнером, мертв.
А «другой Гэртнер» продолжал:
— Может быть, тебе доводилось слышать, что на свете всегда были недоучки и были мастера. Алхимия, думаешь ты, это нечто сомнительное, фокусы средневековых шарлатанов и очковтирателей. Однако этой лженауке обязана своим блестящим развитием современная химия, успехами которой так простодушно гордился твой друг Теодор. Те, кто считались шарлатанами в мрачном Средневековье, нынче преуспели и заняли университетские кафедры… Но мы, члены братства «Золотой розы»{80}, никогда не стремились разложить материю на составляющие, отдалить смертный час и потворствовать людской алчности, поставляя ей злосчастное золото. Мы остались теми, кем были всегда, — тружениками во имя вечной жизни.
И опять я вздрогнул, как от болезненного укола, — в душе шевельнулось неизъяснимое, ускользающее воспоминание из дальних, дальних времен, но понять, что это, зачем явилось и куда зовет, было выше моих сил. Удержавшись от готового сорваться вопроса, я молча кивнул. Гость заметил мои колебания, и снова промелькнула на его лице странная улыбка.
— А как ты жил? Кем ты стал по прошествии стольких лет? — спросил он, искоса взглянув на мой письменный стол. — Вижу, ты… писатель! О, так ты решился пойти против Библии? «Мечешь жемчуга» перед читателями? Роешься в древних, полуистлевших грамотах — тебе всегда нравилось это занятие — и думаешь познакомить публику с необычайными причудами минувших столетий? По-моему, напрасно стараешься — нынешняя эпоха и ее люди вряд ли оценят, их не интересует… смысл жизни.
Он замолчал, и я почувствовал, что снова вдруг накатила глубокая грусть, словно повисшая в воздухе надо мной и моим гостем; заставив себя сбросить оцепенение, я, чтобы разогнать гнетущую тоску, начал рассказывать о своих штудиях — разборке бумаг покойного кузена. Увлекся, говорил с жаром, откровенно и все более воодушевляясь, поскольку Гэртнер слушал очень внимательно и спокойно. Я рассказывал, и постепенно все больше крепла моя уверенность, что он с радостью меня выручит, если понадобится помощь. Правда, поначалу он отзывался лишь невнятными междометиями, но вдруг посмотрел на меня пристально и спросил:
— Значит, тебе иногда кажется, что твое занятие — составление семейной хроники или, возможно, подготовка этих документов к изданию — начинает весьма опасным образом переплетаться с твоей собственной судьбой? Ты боишься навсегда увязнуть в прошлом, в его мертвечине?
Тут я, сгорая от нетерпения излить душу, рассказал все — начиная со сна, в котором привиделся мне Бафомет; ни о чем не умолчав, я открыл все, что пережил и выстрадал с того дня, когда получил наследство покойного кузена.
— Лучше бы я в глаза не видел этого архива моего родственника! — так завершил я свою исповедь. — Жил бы спокойно, а писательским честолюбием — поверь, это правда! — с великой радостью пожертвовал бы ради душевного покоя.
Мой гость, окутанный клубами синеватого табачного дыма, смотрел на меня с легкой улыбкой, и отчего-то почудилось, будто он вот-вот исчезнет, растворившись в туманном облаке. При этой мысли грудь сжало, даже сердце зашлось, так невыносимо страшно было представить себе, что он, быть может, сейчас покинет меня, не знаю как, но покинет… в ужасе я невольно воздел руки. Он, конечно, заметил мой жест и — тут дым рассеялся — со смехом сказал: