Вальпургиева ночь. Ангел западного окна — страница 89 из 113

Уверенно и спокойно княжна переступила через платье, кольцом охватывавшее ее ноги. Ее тело, великолепное, светло-бронзовое, казалось девственно чистым, еще не знавшим любовных ласк, упругое и гладкое, оно не только не уступало статуе Исаиды, — но само было словно прекрасное, стократ более прекрасное произведение искусства. От платья, почудилось, поднимался аромат, острый и хищный, знакомый запах, но теперь, при моем взвинченном состоянии, он буквально одурманивал. Уже не требовалось каких-то других знаков, и без того было ясно: разразилось сражение, в нем испытываются мои силы и подлинность моего призвания, решается вся моя судьба.

Слегка прислонясь к боковине темного и высокого книжного шкафа, не чувствуя ни малейшей неловкости, с неподражаемой грацией невинной бессловесной твари, княжна спокойным, восхитительно мягким голосом продолжила рассказ о древнем культе понтийской богини, который некогда отправлялся тайной жреческой сектой поклонников Митры{141}.

«Джейн! Джейн!» — воззвал я в душе, не желая слышать и все-таки слыша певучий, ласкающий слух голос, сообщавший, казалось бы, сухую информацию. Вокруг Джейн — я увидел ее мысленным взором — появился зеленый мерцающий ореол, она грустно улыбнулась мне, кивнула, и ее лицо пропало под зыбкой зеленой водой, подернувшейся рябью… Джейн снова в «потустороннем», как и я сейчас, Джейн на дне зеленых вод… Но не успел я подумать, видение скрылось; я снова очутился во власти чудесного совершенства форм, близости обнаженного тела Асии Хотокалюнгиной и ее ровно и мерно струящейся речи.

А речь она вела о мистериях тайного культа Черной Исаиды, некогда распространенного в Причерноморье. Жрецы доводили себя до исступления необузданными оргиями духа, погрузившегося в свои глубины, надевали женское платье и шли к богине; приблизившись к ней слева, они символически соединялись с ее женским естеством и приносили духовную жертву — навеки отрекаясь от своей мужской природы. Лишь слабые духом действительно оскопляли себя в бредовом угаре и тем навсегда закрывали себе путь дальнейшего посвящения в таинства высокого служения. Скопцы были обречены вечно оставаться в преддверии храма, не смея переступить его порог. Иные из них, отрезвев и мучаясь догадками о существовании высшей истины, с ужасом осознавали, к какому изуверству привело неистовство, и кончали самоубийством; их призраки становились лемурами в свите богини, ее услужливыми рабами в потустороннем мире{142}.

«Джейн! Джейн!» — снова я мысленно взмолился о помощи, ибо почувствовал, как подламывается в моей душе последняя опора, словно охваченная жарким пламенем сухая жердь, что поддерживала виноградную лозу, отяжелевшую от зрелых гроздьев…

Тщетны мольбы. Явственно, как никогда, я почувствовал: Джейн далеко, бесконечно далеко; быть может, она сейчас в сонном забытьи и сама беспомощна, в своем отрешенном одиночестве, и все земные связи со мной прерваны…

И в этот миг мной овладела ярость на самого себя. «Слабак! Трус! Где твое мужество, кастрат? Хочешь окончить свои дни, как фригийский плясун-корибант, поклоняясь Кибеле{143}, ни на что другое не годишься? Соберись с силами! Полагайся только на себя, на свое собственное сознание! В этой дьявольской схватке на кон поставлено именно оно, твое мужское самосознание! Его тебя хотят лишить! И только оно может спасти тебя, а не мольбы о помощи, обращенные к матери, то есть женщине, ее материнской ипостаси, а если не отстоишь себя как мужчину, она обрядит тебя в женские юбки и ты будешь обречен вечно служить богине с кошачьей головой!..»

Ко мне снова донесся спокойный голос княжны:

— Надеюсь, я сумела разъяснить вам, что главным содержанием культа понтийской Исаиды было беспощадное испытание молодых жрецов, при котором проверке на стойкость подвергалось прежде всего их самосознание, не правда ли? Ведь идейной основой мистерий была поистине великая мысль: не эрос, понуждающий индивида предавать себя, свою личность, ради животного размножения, но только обоюдная ненависть мужского и женского начал — как раз в ней суть мистериальных игрищ пола — может дать человечеству избавление, уничтожив демиурга. Влечение к противоположному полу, а этому влечению покорно уступает всякая заурядная человеческая особь, в своем убожестве приукрашивая его и называя лживым словом «любовь», есть лишь гнусное средство, к которому прибегнул демиург ради поддержания жизни бездуховных плебеев, вечно порождаемых природой. В этом тайная мудрость культа Исаиды. Так называемая «любовь» — удел черни, «любовь» заставляет как мужчин, так и женщин попирать священный принцип: превыше всего — мое «я», и повергает их в гибельное забытье объятий, гибельное, ибо живая тварь может пробудиться от него лишь для того, чтобы снова и снова рождаться для жизни в низшем мире, вечно возвращаться в свой пошлый мир. Любовь низменна, лишь ненависть благородна! — Горящий взор княжны, точно огонек по бикфордову шнуру, добрался до моего сердца, и…

Ненависть! Ненависть ударила жаркой вспышкой огня, ненависть к ней, Асии Хотокалюнгиной. Нагая, она стояла передо мной собранная и настороженная, точно кошка перед прыжком, и чутко прислушивалась к чему-то с легкой неопределенной усмешкой.

Я с трудом поборол ярость, бушевавшую в груди, и ко мне вернулся дар речи. Но не голос — я смог лишь прошептать:

— Ненависть! Ты права, женщина! О, если бы я мог выразить свою ненависть… к тебе!

— Ненависть! — прошептала она сладострастно. — Ненависть! Это прекрасно… Наконец-то, друг мой, ты на правильном пути. Дай волю своей ненависти! Пока что я чувствую лишь тепловатые волны. — Она снисходительно улыбнулась, от этой улыбки я обезумел.

— Поди сюда! — крикнул я сдавленно.

По кошачьей спине, гладкой спине похотливой женщины-кошки пробежала дрожь вожделения.

— А что ты сделаешь со мной, дружок?

— Задушу! Я готов задушить тебя, убийца, кровожадная хищная тварь, проклятая кошка! — Я задыхался и хрипел, горло и грудь были стиснуты словно железными оковами, я чувствовал: если сию минуту не расправлюсь с исчадием ада, буду им уничтожен.

— Ты наслаждаешься, дружок, я это чувствую, — услышал я вкрадчивый голос.

Я хотел броситься на нее и не смог — ноги точно вросли в землю; ладно же, надо выиграть время, успокоиться, собраться с силами. И тут княжна мягко шагнула ко мне:

— Не сейчас, друг мой…

— Почему? — В груди бушевала буря, но голос прозвучал чуть слышно и хрипло от безумной ярости и… желания.

— Ты еще мало ненавидишь меня, друг мой, — промурлыкала княжна.

И вдруг предельно острое отвращение и ненависть сгинули, сменившись жалким, презренным страхом, выползшим из кокона, запрятанного где-то в глубинах моей души; я крикнул — голос вдруг снова стал послушен мне:

— Чего ты хочешь от меня, Исаида?

Обнаженная ответила неторопливо и мягко, понизив голос, словно желая успокоить:

— Уничтожить! Само имя твое стереть со страниц книги жизни, дружок.

Страх мой тут же обратился в дерзкое высокомерие; вспыхнув жарким огнем, оно вселило в меня уверенность и растопило ледяные оковы бессильной робости; я надменно захохотал:

— Меня?! О нет, это я тебя изничтожу! Ты… ты, креатура из крови истерзанных жертвенных кошек! Отныне я не отстану, буду гнаться за тобой, не зная отдыха, идти по кровавому следу, что ты оставляешь на земле, ты, подстреленная охотником пантера! Подстерегу, выслежу, бестия, — ждет тебя ненависть, и погоня, и пуля в сердце!

Княжна слушала, с ненасытной жадностью впивая каждое слово. Затем кивнула. На невыразимо краткий миг, показавшийся вечностью, я потерял сознание…

Неимоверных усилий мне стоило сбросить оцепенение, парализовавшее все чувства, подобно летаргии… Я очнулся; на прежнем месте между книжным шкафом и алтарем княжны не было, безукоризненно одетая, она полулежала на диване, опираясь на вытянутую руку; открыв глаза, я успел заметить небрежный одобрительный знак, который она подала, очевидно, кому-то стоявшему в дверях, позади меня.

Я невольно обернулся.

И в одно мгновение увидел две картины.

В дверях стоял облаченный в ливрею, бледный, точно покойник, и безмолвный, как все лакеи в доме княжны, с полузакрытыми глазами и погасшим взором… мой кузен Джон Роджер!

От ужаса волосы зашевелились на моей голове, я не удивился бы, если бы на них вспыхнули огни святого Эльма. Кажется, я издал сдавленный, чуть слышный возглас, колени подкашивались, я еле удержался на ногах… и, снова обернувшись, уставился на дверь, вытаращив глаза, — нет, конечно, просто померещилось, нервы сдали, еще бы, после таких жутких испытаний, вот и привиделось… Слуга, там, в дверях, и правда высок ростом, к тому же блондин — европеец, наверняка немец, единственный в этой жутковатой азиатской своре, но уж точно, если не обращать внимания на некоторое, не слишком явное сходство в лице… это, конечно… да, конечно… не Джон Роджер.

А второе, что я обнаружил, — чуть позже, так как все еще не пришел в себя от ужаса при виде этого лакея, и скорее, не увидел, а бездумно механически отметил про себя — то, что рука греко-понтийской богини, каменная десница Исаиды сжимает обломок черного, сверкающего золотой инкрустацией копья…

Я сделал шаг к алтарю, другой, и ясно разглядел, что и острие, и обломанное древко вытесаны из черного сиенита, как и вся статуя. Камень, сплошной камень, никаких соединений, копье сработано из цельного куска сиенита, и, по-видимому, никогда сей атрибут не расставался с богиней. Тщательно все осмотрев и удостоверившись, что глаза меня не обманывают, я вдруг опять вздрогнул как от сильнейшего удара в спину: ведь совершенно точно не было в этой каменной черной руке копья, не было! Как оно оказалось в руке статуи?

Времени на размышления мне не дали.

Слуга, получивший от княжны какое-то разрешение, очевидно, докладывал о приходе гостя, который ожидал в другой комнате. Теперь я услышал голос княжны: