Вальс деревьев и неба — страница 12 из 37

. Я должна поехать в Париж и найти ювелира. Я должна осмелиться, вот в чем суть, а не просто решиться на опасное плавание и скрыть свой возраст. Осмелиться уехать и сжечь мосты. Набраться наконец мужества. А пока что мне не остается ничего другого, как продолжать играть свою сонатину. В Америке я смогу давать уроки музыки. Наверняка там не очень много музыкантов.

* * *

Письмо от Винсента к Тео и Йоханне, 20 мая 1890 г.

«Овер очень красив. Здесь, между прочим, много соломенных крыш, что уже становится редкостью. Надеюсь, если мне удастся сделать здесь несколько серьезных картин, возместить за счет их расходы по переезду. Ей-богу, Овер — спокойная, красивая, подлинно сельская местность, характерная и живописная».

* * *

Воскресным вечером в тот момент, когда он собирался положить в рот кусочек сыра, отец вдруг застыл с занесенной рукой и, казалось, долго разглядывал кончик ножа, но дело было исключительно в перспективе; он встал, пошел на кухню и велел во вторник приготовить праздничный обед, не дав никаких объяснений. Луиза взялась за стряпню, не ворча ни из-за расходов, ни из-за лишней работы, и результат не обманул его ожиданий: Луиза была прекрасной поварихой. И все же она беспокоилась, боялась, что утратила сноровку, ведь многие годы мы никого не принимали, а поскольку отец утверждал, что еда должна быть легкой и нельзя предаваться чревоугодию, наши трапезы не требовали от нее больших усилий. Она вытащила из буфета сервиз лиможского фарфора, который в последний раз доставали в день, когда отмечали первое причастие Поля, и серебряные приборы, которые чистила часа три, потому что ими давным-давно не пользовались. Можно подумать, что мы готовимся принять префекта или г-на Секретана. Но нет, гостем отца был Винсент. И ни Луиза, ни я не понимали причин этого переполоха ради пациента, который на вид был не так уж болен. Весь понедельник отец изводил Луизу, требуя, чтобы обед был приготовлен с особым тщанием, спрашивая, достаточно ли будет еды и не надо ли добавить еще одно блюдо или паштет — вплоть до того, что лично проверял качество соусов в кастрюльках.

В понедельник после полудня, когда я играла свои гаммы, он захотел, чтобы я помогла Луизе, подчеркнув, что это станет для меня удобным случаем поучиться, как следует готовить. Я отклонила предложение, добавив, что не вижу смысла принимать участие, не имея намерения когда-либо готовить что-либо для кого-либо. Вечером, испытывая некоторые угрызения совести из-за Луизы, я спросила, не могу ли чем-то помочь, она отказалась, потом спохватилась и попросила пойти срезать цветы в саду, чтобы оживить дом.

— Он что, такой важный, этот человек, раз твой отец так распинается?

— Наверно, — ответила я.

Во вторник отец потребовал, чтобы я надела белое платье из шамбре[25] с отложным воротничком, которое купил мне год назад в «Бон Марше» как подарок за получение степени бакалавра. Сам он извлек свой элегантный костюм из черной фланели, который, как правило, приберегался для собраний его ложи, и провел часть утренних часов, разглядывая себя в зеркало у входа, поправляя прическу и спрашивая меня, все ли в порядке.

Винсент пришел сразу после полудня; сумка с принадлежностями для живописи через плечо, складной мольберт в руке и чистый холст под мышкой — он собирался поработать в нашем саду. Он-то не стал прихорашиваться; в конечном счете фетровая шляпа, белая рубашка и черные брюки придавали ему вид не поденщика, а просто художника. Он думал немедленно встать за мольберт: ему нравился свет, но отец настоял, чтобы он сначала отобедал. Мы устроились в гостиной, и я была удивлена теплым тоном беседы: я полагала, что он больной, который приходит на лечение к доктору, но они казались добрыми знакомыми, как пара старых друзей, которые после разлуки обрели былое согласие. Отец сам разлил портвейн, Винсент замялся, доверительно сообщив, что больше не пьет с тех пор, как врач, лечивший его на Юге, посоветовал воздерживаться от любого алкоголя, чтобы предотвратить мучившие его приступы, но отец настойчиво побуждал его не пренебрегать сим нектаром, который не причинит вреда, если употреблять его, соблюдая меру. Винсент, казалось, пришел в восторг от этого совета, и они продолжали болтать, как если бы расстались только вчера. Отец попросил меня узнать, не пора ли уже садиться за стол. Каково же было мое удивление, когда, вернувшись, я услышала, как они говорят на незнакомом наречии. Я знала, что наша семья родом из Лилля, потому что отец подписывал свои работы «Пол ван Рэйсел»[26], но до этого момента понятия не имела, что он говорит по-фламандски. Винсент, казалось, был счастлив, что может изъясняться на родном языке, но очень скоро настоял, чтобы дальнейший разговор шел по-французски, отметив, что отныне это его язык и никакого иного он не желает. Он старательно совершенствовал его, писал брату по-французски и требовал, чтобы тот поступал так же, несмотря на грамматические ошибки и огрехи в спряжении глаголов. Отец нашел, что это весьма похвально, потому что наш язык считается трудным. Винсент впал в задумчивость, склонив голову над бокалом вина, и воцарилось молчание.

— Наверно, тягостно жить вдали от своей страны, — заметил отец.

— Не для меня, — ответил Винсент. — Мой отъезд окончателен. Отныне моя страна — Франция, здесь я чувствую себя дома и никогда не вернусь туда, где родился.

Винсент выглядел озабоченным; он спросил, должен ли тревожиться за свое состояние в будущем. Отец воскликнул, что он вполне здоров, куда здоровее большинства людей, с которыми он сталкивается каждый день. Лично он, доктор Гаше, — и тут отец заговорил с непререкаемостью, которой его обучили как медика на факультете, — считает его выздоровевшим и гарантирует, что мучившие его проблемы остались в прошлом и не повторятся.

— То, что с вами случается, дорогой мой, лечится работой. Вы должны работать смело и не думать ни о чем, кроме живописи.

Обед был таким, какого еще не бывало в нашем доме. Начали мы с аржантейской спаржи в соусе муслин, затем последовали волованы с грибами и печеночный паштет по-царски, лосось в голландском соусе, тушеная говядина с пряностями и вырезка а-ля Ришелье с артишоками по-лионски и припущенной стручковой фасолью, все это в сопровождении шамбертена и шабли. Сама я брала понемножку, но отец все время настаивал, чтобы Винсент взял добавку. Тот запросил пощады, но не смог устоять перед грушевым пирогом с миндалем и шарлоткой со взбитыми сливками.

Все время за обедом они разговаривали о живописи, но только о великих старых фламандцах, которых оба очень ценили. Бокал за бокалом, отец прикончил две бутылки — я хорошо видела, что Винсент лишь пригубливает.

После обеда мы все вышли немного подышать, но жара стояла страшная. Отец устроился на плетеной банкетке, и не успел еще остыть его кофе, как он уже клевал носом. Винсент разложил свой мольберт и стал писать сад, солнце, без шляпы, и, подумав, что она ему не помешает, я отправилась за ней в дом; такое внимание, казалось, доставило ему большое удовольствие, и он поблагодарил меня. Издалека я бросила взгляд на полотно. За несколько минут оно уже расцвело красками.

* * *

Письмо Винсента к Тео, 4 июня 1890 г.

«…завтраки и обеды с ним — тяжелое испытание для меня. Этот превосходный человек не жалеет усилий и готовит обед из четырех-пяти блюд, что страшно вредно и для меня и для него… От возражений меня немного удерживает мысль, что наши обеды воскрешают в его памяти былые дни и былые семейные застолья».

* * *

Часы показывали почти полдень, я опаздывала. Уже закрывая входную дверь, я услышала за спиной мужской голос, заставивший меня подскочить:

— Ты уходишь?

Винсент стоял напротив, одетый, как накануне, в белую рубашку, в своей фетровой шляпе, белая тканевая сумка через плечо, два подрамника под мышкой и сложенный мольберт в другой руке. Он улыбнулся мне и поприветствовал кивком. Мне было трудно привыкнуть к его обращению на «ты». То ли он не знал правил приличия, то ли не умел пользоваться обращением на «вы», или же, возможно, считал меня еще ребенком, так что различие в возрасте делало возможным подобную фамильярность? Я решила не отвечать на его приветствие, и мы на мгновение застыли молча.

— Прекрасный день для работы, — сказал он.

— Мне очень жаль, но я спешу. Мы обедаем с подругой, и я могу пропустить поезд в Понтуаз.

— Я пришел к твоему отцу.

— Его нет дома, он уехал рано утром в Париж на консультации и вернется только в пятницу вечером.

— Как досадно, я принес ему свою картину.

Присовокупив слово к делу, он хотел достать один из двух холстов, которые держал под мышкой, но обе руки у него были заняты, и он протянул мне мольберт, который мне пришлось взять.

— Это подарок, чтобы поблагодарить за прием и за обед.

— Как мило, я ему обязательно ее передам, если желаете.

Он застыл, не закончив движение, лицо его посуровело.

— Как досадно! — повторил он.

— Приходите в субботу, и отдадите ему сами, он будет рад.

Он заколебался, потом протянул мне картину. Я прислонила мольберт к стене и взяла полотно обеими руками. И в этот момент сердце мое заколотилось. Как во время нашей первой встречи в долине Шапонваля. Нет, еще сильнее. Его живопись ошеломляла своей красотой. Картина была небольшой, сантиметров пятьдесят, но на ней было самое прекрасное море цветов, какое я когда-либо видела. Природа словно взрывалась, ее оживляла невероятная пульсация жизни; при этом в своих маленьких мазках он использовал только два цвета: зеленый и белый делили между собой холст, с беглыми вкраплениями желтого, обозначавшего расплывчатый цветок, и синего для покрытого тучами неба. В глубине едва различимо виднелась крыша нашего дома; наши кипарисы, странно раздутые, казалось, поддерживают крышу, как две зеленые, чуть склонившиеся колонны. Белые розы и виноградник, — безусловно, это был наш сад, узнаваемый среди тысячи других, но претерпевший метаморфозу: он утратил свою строгую ухоженную упорядоченность, он бурлил жизнью, даже весельем, и казался нарядным, как юноша. А главное, что меня потрясло: в центре полотна Винсент написал меня, в моем белом, чуть раздувающемся платье и желтой соломенной шляпке, купленной на рынке в Понтуазе. Лицо было неузнаваемо, только намечено, но это была я, мой наклон головы и угловатые плечи, с букетом зеленых трав, застывшая в самом сердце картины, будто я была частью пышного сада. Я не позировала для него, только трижды попала в поле его зрения, занимаясь своими делами не останавливаясь, и представить себе не могла, что он уловил меня, когда я проходила мимо.