Вальс деревьев и неба — страница 13 из 37

— Она чудесная, эта картина.

— Правда? Тебе нравится?

— Она необыкновенная, вы, наверно, это хотели сказать. В ней столько жизни. Как у вас получается?

Он мгновение смотрел на полотно, словно пытаясь разгадать тайну, потом пожал плечами:

— Я стараюсь как можно точнее выразить то, что чувствую.

— Кипарисы не такие широкие, тут они немного наискосок, немного кривые, верно?

Винсент взял у меня картину из рук, солнечные лучи заставили его укрыться у стены, и внимательно посмотрел на свою работу.

— Нет, уверяю тебя, они такие и были.

— Да, так они намного красивее.

— На, возьми, я тебе ее дарю.

— Но это же для отца, он рассердится.

— Я подарю ему другую.

Я не пошла обедать к моей подруге Элен. По правде говоря, я про нее забыла. Я осталась с Винсентом. Я не сразу решилась пригласить его к себе в комнату, эта заминка длилась полсекунды, между нами еще не было никакой двусмысленности.

— Идемте, — сказала я.

Я поставила картину на каминную полку, она вобрала в себя весь свет в моей комнате. Он решил, что это не лучшее место для его творения, надо поместить ее на противоположной стене, на уровне глаз и подальше от окна, чтобы она была освещена сбоку, и предложил вернуться еще раз с гвоздем, чтобы правильно ее повесить. Он прикладывал ее к разным точкам, пока не нашел подходящую, и отметил ее едва заметным крестиком, чтобы не забыть. Я предложила принести ему выпить или приготовить еду, но он отказался: вчера он наелся на несколько дней вперед и сейчас хотел одного — отправиться писать на природу. Надел на плечо сумку, я спросила, могу ли сопровождать его, он вроде бы удивился, я пообещала не мешать, он даже не заметит моего присутствия, я буду работать в своем уголке. Это была наша первая прогулка вдвоем, из-за гнетущей жары нам почти никто не встретился, кроме крестьян, которые тяжко трудились на своих полях и ни на кого не обращали внимания.

Мы спустились к берегам Уазы, четверо ребятишек шумно плескались в лягушатнике — песчаной бухточке, превращенной в пляж, и прыгали в воду с деревянных мостков. Три лодки, пришвартованные у берега, позволяли добраться до острова Во, который располагался где-то в километре. Мы пошли дальше по старой дороге для буксировки судов, которая вилась вдоль реки, и мало-помалу крики детей стихли. Не обращая на меня никакого внимания, Винсент устроился под липой, лицом к острову, разложил мольберт и поставил на него холст, вытащил из сумки палитру и множество кистей, добавил красок и начал писать. Я же присела на пень неподалеку, достала свой альбом и стала рисовать группу невысоких деревьев, растущих из воды, но, почеркав минут пять и глянув на уродство, которое получалось, отказалась от своего намерения и стала смотреть, как работает Винсент. Это было настоящее зрелище, он едва смотрел на то, что служило сюжетом, нервно смешивая краски и нанося их резкими повторяющимися мазками, без колебаний, как если бы заранее знал, что должно получиться, и только доделывал работу; он писал быстро, словно пытался ухватить текущее мгновение и спешил запечатлеть его на полотне. Так он проработал без отдыха два часа, потом остановился, долго смотрел на картину, которая вроде бы его не удовлетворяла, вгляделся в нее вблизи, снова взял одну из кистей, чтобы подправить мельчайшие детали, но в конце концов решил оставить все как есть. Снял картину с мольберта, сложил его, сгреб кое-как палитру и кисти в сумку и ушел с холстом в руке. Я подумала, что он так грубовато шутит, но по его решительной походке поняла, что он про меня забыл. Он уже удалялся по дороге, когда я решилась его окликнуть:

— Винсент!

Он замер, услышав свое имя, обернулся и увидел меня, идущую к нему.

— Вы уходите? Без меня?

— Я думал о другом, — сказал он с озабоченным видом.

— Проблема?

— Я не доволен картиной. Что-то мне в ней не нравится, но я не могу понять, что именно.

— Покажите.

Его творение привело меня в замешательство. Он провел два часа у реки и острова Во — самый прекрасный пейзаж, какой только можно вообразить, — но этот чудесный вид нимало его не заинтересовал, он решил написать то, чего не мог видеть с того места, где находился: дюжину лодок, сгрудившихся у берега, одна желтая, другая синяя, еще одна оранжевая и слева — красная с розовым парусом; едва видимая Уаза, спокойная и голубоватая, служила контрастом трепещущей густой зеленой массе растительности на берегу. На одной из лодок, почти в центре картины — сидящий силуэт, очень похожий на меня, в таком же белом платье, как мое, пусть даже лицо заслоняла золотистая соломенная шляпка.

— Это я там?

Вопрос его, казалось, удивил; он внимательно вгляделся в полотно и покачал головой.

— Не думаю.

— А вроде похоже. Это же моя шляпка!

— Вся картина разваливается, так?

— Лодки ничто не удерживает, такое ощущение, что их несет течением.

— Нет, не в этом дело.

— На зеленой лодке видна только я одна.

Он несколько раз покачал головой, разложил мольберт, воткнул его ножки в землю и с трудом придал равновесие, потом поставил холст. Взял палитру и две кисти, добавил синего и в два счета написал две фигуры на берегу: нечто неразличимое в белом платье, а рядом — человека в синем, которого он обвел черным, левой рукой тот упирался в бедро, как это можно видеть иногда на голландских полотнах.

— Так лучше, а? — сказал он.

— Мужчина кажется немного плоским в этой перспективе.

— Мне не кажется.

— Чувствуется, что его добавили.

— Пусть сначала краска высохнет.

— Он слишком высокий по сравнению с соседкой.

— Так очень хорошо, это уравновешивает картину, — сказал он, повышая голос.

Он взял тонкую кисточку, немного краски с палитры и нанес зеленый мазок на переднюю часть шляпки женщины в лодке.

— Видишь, это не ты. Как тебе теперь?

— Не очень сочетается, кажется, что ветер гнет деревья, но эта неистовость не передается воде, она спокойна и тиха, как озеро, это романтическое местечко, для мечтаний и меланхолии; картина не отражает очарования этих берегов.

Он внимательно оглядел свою работу, потом бросил на меня сумрачный взгляд. Снял картину с мольберта, сложил его нервными движениями, бросил в сумку палитру и кисти. В этот момент он заметил альбом, который я держала в руке.

— Что это?

Я протянула ему, он едва взглянул на первый рисунок, скорчил гримасу, пролистал две-три страницы и яростно отбросил альбом в кусты. Не удостоив меня взглядом, он удалился большими шагами, но не по дороге вдоль реки, а прямо через лес, выставив голову вперед, как бык, и, прежде чем я успела опомниться от удивления, он уже исчез среди листвы. Я слышала, как затихают его шаги. На секунду я понадеялась, что он сейчас вернется, но не было слышно ни звука. Я подняла с земли тюбик с краской, который он уронил в спешке, веронская зелень из магазина «Тассе и Лот», и пошла подобрать свой альбом с рисунками, который валялся у подножия дерева.

Как я могла? Как посмела? Он же самый великий художник нашего времени, самый новаторский, а я, маленькая надутая дурочка, давала ему указания, как учитель ученику, я, которая неспособна нарисовать розу или яблоко. Я посчитала себя вправе наговорить ему все это, потому что он был никем, бедным неизвестным художником, у которого никто никогда не купил ни одной работы и никогда не купит. Если бы он был известным, я бы не решилась его судить. Вот так все и поступают в этом мире. Вы существуете не благодаря тому, что делаете, а благодаря тому месту, которое занимаете в обществе. И я такая же, как все, баран из панургова стада, я неспособна проявить хоть немного индивидуальности и сойти с проторенной дороги. Часто глупость прощают из-за возраста, и верно, я всего лишь глупая болтушка; его талант должен был броситься мне в глаза, но я осталась слепа, как и все мои современники, я же должна была молчать. Молчать и восхищаться. Ценить данное мне счастье общаться с подобным гением, жить рядом с ним, внимать его словам и пользоваться несказанной удачей смотреть, как он пишет. Сколько раз ничтожества отталкивали и презирали его, какую растерянность должен был он ощущать, когда с ним дурно обращались, возможно спрашивая себя, почему ему не отдают должное? И какие еще сомнения, какую боль? И как велика сила его характера, чтобы с такой твердостью держаться выбранного пути и не уступать постоянным нападкам бездарностей вроде меня. Или же он привык к обидам и ему плевать. У меня такое чувство, будто он выковал себе панцирь, что им владеет только живопись, это единственное, что его интересует, и ничто другое не может задеть его. Он осознавал, насколько ценно его искусство, что в нем сила, доселе неизвестная. Его картины не были очевидно красивы в том смысле, в каком понимали красоту в то время, но в них была особая мощь и новизна, которые создадут новую красоту и отправят других на свалку искусства.

* * *

Письмо Винсента матери, 4 июня 1890 г.

«К несчастью, жизнь здесь, в деревне, дорога; но Гаше, доктор, говорит, что в других деревнях в этих местах то же самое, и он сам от этого страдает, сравнивая с прежними ценами… Хотя его услуги я могу оплатить картинами, а с другим такой возможности не будет».

* * *

Я собиралась открыть входную дверь, как вдруг развернулась и пошла обратно, к мэрии, не ускоряя шага. На улицах становилось оживленнее; я прошла мимо постоялого двора, где он жил; два стола из тех, что стояли снаружи, были заняты клиентами, которые пили из бутылок и громко смеялись. Я дошла до церкви и обошла всю деревню, пройдя позади замка, но нигде его не увидела.

Вернувшись домой, я обнаружила Элен, которая ждала, сидя на плетеной банкетке в саду. Едва завидев меня, она кинулась навстречу.

— Где же ты была? — воскликнула она. — Я умирала от беспокойства.

Она увидела по моему удивленному лицу, что я не понимаю причин такой паники.