Валет неспешной рысью провожает меня и усаживается у двери. Я наблюдаю за ним в дверное оконце и понимаю, какую ошибку совершила, не побежав дальше, вокруг, обходным путем до своего дома.
Мне никогда не везет, особенно с людьми. Когда они нужны мне, рядом, как правило, никого не оказывается, дяденька дяденька помогите мне пройти через собаку то есть мимо собаки понимаете я очень боюсь собак, я могла бы сказать, но мне некому это сказать, остается лишь отче наш сущий на небесах, Боженька, помоги мне, пожалуйста, ты мне сейчас помоги, а я тебе потом все-все сделаю, что Ты захочешь, но Боженька никуда не торопится и ему ничего не нужно, он занят важными делами и редко отвлекается на меня, а если отвлекается, то не вникает в подробности, никого не посылает на помощь и навстречу чтобы. Проходит вечность, прежде чем Валет теряет интерес ко мне и своему посту, убегает, привлеченный запахом или звуками, даруя мне волю и захлебывающиеся удары сердца. Четыре, шесть, семь, в крайнем случае восемь минут, но не больше десяти я бегу до своего подъезда, быстрее, повернуть за угол, быстреебыстрее, второй пролет, третий, пятый, пока ступеньки не приводят меня прямиком в объятья к сидящему на лестничной клетке, сутулому, как цифра шесть, удивительно грустному папе. У него такой скорбный вид, что у меня падает сердце.
Ты. Ты так рано. Ты никогда раньше. У меня машина сломалась, рейс отменили, и нет ключа от дома. Надо же, именно сегодня, именно сегодня я настолько задержалась, а ты пришел раньше. Ничего, не страшно, дочушка.
А я тоже была в подъезде, в чужом подъезде, ты здесь, а я там, я так долго пропадала, потому что боюсь собак.
Я обхватываю его широкую грудную клетку, навалившись всем весом, он смеется, его усы пахнут табаком, а куртка бензином. К папе можно прижаться крепко-крепко, даже если он растеряется от неожиданности, то все равно не подаст вида, только похлопает по спине. Он и сам время от времени меня обнимает. Просто мы редко видимся. С мамой мы видимся часто, но обняться не решаемся. Между нами будто стоит шлагбаум, красное заграждение, как на железнодорожных путях. Раньше я думала, что мама никогда и никого не обнимает, потому что не любит обниматься, но потом несколько раз замечала, как она обнимает Алю при встрече. Думаю, это потому, что Аля маленькая и хорошенькая, ее все обнимают. Когда человек вырос, сложно догадаться, нуждается он в объятьях или нет.
Дома оказывается, что уже четверть пятого, значит, я задержалась больше чем на два часа. Теперь, когда все позади, мои трагикомические приключения кажутся смешными и не достойными пережитого волнения, заканчивая живописать их папе в лицах, я ожидаю, что он развеселится вместе со мной, но он только задумчиво мешает ложкой в супе и говорит: запомни, дочушка, друг никогда не оставит тебя одну с собакой, одну в беде или в горе.
А я и сама уже успела понять, что Уля не выбрала меня в друзья. Мне только жаль того времени, которое мы с папой провели порознь в подъездах.
Здесь так дует, такой ветер и так холодно всегда, мне жаль Тебя из-за этих пронизывающих ветров, Валсарб – город-ветер, несметное количество озер приносят эти воздушные течения со всех сторон, их воронка находится именно здесь, именно рядом с Тобой. Впрочем, Ты не чувствуешь холода, голода, боли, ничего, кроме страха, что Тебя забудут, что о Тебе не узнают, что я вырасту и исчезну тоже, как ворон, который сто лет жил неподалеку и успел стать единственным Твоим товарищем, вещая смертным свои предсказания или придирчиво выискивая на дороге медлительный живой корм, пока однажды не зазевался и не опоздал взлететь: ВАЗ-2101 размазал его по проезжей части, остались одни крючковатые когти. В любую пору года ветер мечется здесь, будто умалишенный, не знающий покоя, словно не может отыскать выход, вот уж точно, выхода отсюда нет, пропитанная кровью земля маринуется в собственном соку памяти, со скуки расставляя ветру ловушки. Он трясет сосны за плечи, ломает сучья, бросает под ноги шишки, расстилает колючие хвойные ковры с густым запахом живицы. Она помогает при бессоннице, но не Тебе. Тысяча людей рядом с тобой спит, но не Ты. И я не знаю, как Тебе помочь.
Я стою с Тобой рядом, поддаваясь порывам ветра, и утешаю Тебя, и утешаюсь Тобой, Твоя память лишает меня настоящего, и я ничего не помню, забываю свои горести, пролитый клей, оторванную манжету, обидные прозвища, мамино равнодушие, папино отсутствие, Ты оберегаешь меня, Ты утешаешь меня, Ты прощаешь меня, mea culpa, mea culpa, незнакомый парень с сумочкой на боку, смотришь на меня прозрачными глазами, хочешь, чтобы я позвала Тебя по имени, но я не знаю Твоего имени, его нет ни на одной из табличек, в этом-то и дело, иначе я была бы не нужна Тебе, и Тебе тоже. А этот мужчина-памятник, венчающий монумент, не в силах одолжить Тебе свою верхнюю одежду, хотя (наверное) Тебе не бывает холодно, голодно и больно.
Пока в школе несут разумное, вечное и прочую ерунду, мне остро необходимы чье-то одобрение и поддержка, но человека, способного их дать, у меня нет. У меня есть только Ты и Дед. Но я не знаю, как ему рассказать о Тебе. Зато Тебе я могу рассказать все.
Видишь ли, я всегда сомневаюсь в своих силах, способностях, возможностях. Думаю, это началось с пианино. Я мечтала о нем лет с пяти, а родителей одолевали сомнения. Пока в своих грезах я виртуозно исполняла какое-нибудь ужасно сложное произведение, по меньшей мере – Римского-Корсакова, родителей одолевали сомнения. Пока я скрюченными пальцами играла арпеджио на чужих инструментах, родителей одолевали сомнения. Пока я бегала к Тане и подбирала на слух любую мелодию в мире – боже, да ты можешь подобрать любую мелодию в мире! – родителей одолевали сомнения.
Причины сомнений у родителей были разные. Получится ли у меня? Не слишком ли дорогой инструмент для такого маленького ребенка? Куда инструмент поставить в комнате? Куда деть, когда ребенок бросит на нем играть? (Что я обязательно брошу, сомнений не вызывало.)
Сомнения и их причины были разные. Результат один.
В меня не верили. Мне не верили. Теперь я перестала верить в себя.
В музыкалке мне не нравится, на фортепиано я опоздала и уже не прохожу по возрасту, другие инструменты не привлекают. Но внезапно обнаружилось, что мне нравится заниматься сольфеджио и что у тетрадей для нот очень вдохновляющие линеечки, в которых можно писать стихи. Бисерные слова в тетрадях для музыки. Дважды зашифрованный нотный стан, если закодировать слоги в ноты. А можно организовать слова во времени, написать стихотворный вальс на четыре четверти или ритмичный блюз на семь восьмых. Но чаще я пропадаю в чаще зеркальных слов: камнерез – зерен мак, новотел – лето вон, актиния – я и нитка, радиатор – рота и дар.
И еще я научилась забирать Тебя с собой, чтобы Ты помогал мне не только здесь, но и когда я далеко отсюда. Не спускай с меня глаз, пожалуйста, не спускай с меня глаз.
У меня слева есть дверца. За ней копится тоска. Начинает в ноябре, когда время застывает: выкл. И длится, продолжается невыразительными, холодными вечерами. К апрелю порядочно собирается. Но когда с улиц, обескровленных зимой, снег сходит на нет, дверца открывается и, немного покачиваясь на ветру, впускает в меня новые впечатления, они впечатываются внутрь, и тиски тоски заменяет радостное томление. Невозможно объяснить, что это. Такое трепетное чувство, я пока не придумала ему имя.
Мир весной подобен канве на огромных пяльцах, если солнце в духе и не привередничает, как капризная барышня на выданье, пестрая вышивка довольно быстро заполняет ткань-основу, пробуждая все сущее. Гладкое мулине посверкивает бисером инея или росы, воздух от птиц по швам трещит. А потом наступает Пасха.
Пасху я люблю больше других праздников. Даже больше Рождества и Нового года. Ходишь кругами два дня и поглядываешь любовно на все красные, зеленые, синие и фиолетовые яйца, желтые почти никогда не получаются, желтый – нестойкий цвет. Нужно в луковой шелухе окрашивать, так полезнее, говорит соседка тетя Зоя, жили мы раньше и не знали никаких красителей, дать вам шелухи?
Когда вся шелуха приготовлений опадает, можно ложиться спать в предвкушении чуда.
Вельканоц – великая ночь воскрешения, плавно перетечет в многообещающее, хрустальное утро ранней весны, с серебряными нитями на робкой траве и хрустящими битыми стеклами луж на асфальте.
В костел поднимаешься затемно, всегда хочешь одеться понаряднее, в тот легкий плащик, который так соблазнительно маячит в шкафу, однако понаряднее нельзя, пока холодно, говорит мама, но весна же, весна, думаешь ты, протирая сонные глаза, потом уступаешь, воодушевляешься, самое главное, о чем нельзя забыть: свенцонка – яйца и соль в платочке. Мама остается дома, у нее будет другая Пасха, через неделю, мы идем с папой вдвоем, но на самом деле с нами идет весь Валсарб.
Самые ревностные католики уже давно сидят в лавках: преимущественно старики, наши бабушки и дедушки, верующие в Бога-Отца чуть больше и правильнее своих детей, которые, в свою очередь, ведут их внуков к Сыну Божьему, поправшему смерть, весенними ручейками стекаясь из всех закоулков и подворотен в одном направлении, обмениваясь улыбками и рукопожатиями. Сладко и немного болезненно сжимается в груди от предвкушения чего-то неведомого, не до конца понятного, но совершенно точно приятного. Ленивое солнце водит над сводами храма пухлыми пальцами-лучиками, цветные оконные витражи оживают под его теплом, на улице не слышно слов мессы, только орган отзывается вдали тихим колокольчиком.
Нарядный и торжественный Владик топчется у каменного парапета перед костелом, я машу ему рукой, и он смущенно улыбается в ответ. Дядя Митя пытается угомонить расшалившихся младших братьев. Папа направляется к ним, я бегу навстречу тете и Але. Аля смотрит вокруг темными бусинами глаз, ей еще не приходилось видеть столько народу сразу. Тетя решительно полагает, что это возможно: войти внутрь костела, минуя все очаги столпотворения. Нам с Алей смешно, потому что мы без конца то